Текст книги "Роза ветров"
Автор книги: Михаил Шушарин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Война не представлялась Беркуту реальной. И в Тимирязевке, и в совхозе он слышал оптимистичные, а порой самонадеянные песни о неизбежной и быстрой победе над врагом и не обращал на все это внимания. Надо петь – ну и пусть поют. Но когда война пришла и стала реальностью, Беркут преобразился. Он сказал себе: «Нет для тебя, Родион, сейчас никакого другого дела, кроме защиты Отечества. Надо сначала выгнать захватчиков, а потом уж жить своими мыслями и делами».
В первые дни финской кампании он по партийной путевке ушел в армию. Водил лыжников в лобовые атаки на линию Маннергейма, пробирался с разведчиками через леса к самым укреплениям врага и брал «языков». Рота, которой командовал впоследствии, выстояла по горло в ледяной воде несколько часов в выжидании и повязала целиком штаб большого артиллерийского соединения. Хорошо были подготовлены финские воины. Но тут они натолкнулись на людей с другим, рожденным революцией характером. Это и низвергло их с построенного тогдашним буржуазным правительством дутого пьедестала.
Немало дорог истоптал Беркут и после финской. Но будни войны не огрубили его; и часто, оставаясь наедине с собой, он вздыхал украдчиво, и в глазах его жила тоска. Как-то не так, как у людей, складывалась жизнь! Эти минуты Беркут называл «бабьими» и старался отгонять навязчивые думы. В деле Беркут был упрям и смел. Нес оружие в руках, как рачительный хозяин. Его батальону и выпала честь выделить шестнадцать гвардейцев для выполнения боевого задания. С этим он и пришел в крутояровский взвод на построение. У Павла екнуло сердце: неужели не пошлет?
– На воду будут спущены плоты и лодки, – негромко говорил Беркут. – На лодках – чучела солдат. Надо, чтобы противник поверил, что именно на этом участке мы готовимся нанести удар. Он откроет по переправляющимся огонь. Держаться надо стойко, действовать быстро. Этого будут ждать артиллеристы, чтобы уничтожить огневые точки противника. С началом артподготовки все, кому удастся переправиться, должны находиться в квадрате 302. Ясно?
– Ясно.
– Предупреждаю, задание рискованное. Кто желает добровольно – два шага вперед!
Строй колыхнулся, взвод дважды глухо стукнул сапогами по закаменевшей земле.
– Отставить, – скомандовал Беркут. – Так не пойдет. Нам надо шестнадцать… Вот они: сержант Елютин, рядовые Юносов, Тихонов, Павлов…
Беркут зачитал список. Командира взвода Павла Крутоярова в нем не значилось.
– Товарищ гвардии майор! – попросил Павел.
– Прекратить разговоры. Все – на отдых.
Белую ночь перед боем провели вместе с «укрепрайоновцами», покидавшими утром насиженные места. Почти не спали. Увар Васильевич тайком посасывал козью ножку, лейтенант Левчук чистил пистолет и журил старшину:
– Весь запас горячей пищи надо было распределить по термосам и унести солдатам в траншеи, а ты около кухни болтался.
– Я так же сперва думал.
– Думал. Индюк думал, да сдох. За целые сутки не мог дело сделать. И роту не накормил как следует.
– Товарищ гвардии лейтенант, – обиженно возразил Петро. – Ну спросите, кто голодный, а? Ну кто голодный? Силком толкал, не едят!
– Потому и не едят, что ты помогал повару кашу варить, и один черт ей только рад. Ты бы сварганил что-нибудь такое, чтобы язык проглотить можно.
– Зря, лейтенант, про кашу такое говоришь, – потирал усы Увар Васильевич, огрузневший от еды. – Каша сытная получилась. Я полкотелка съел – наелся. Без хлеба.
Молчали. Глядели на белый туман, расстилавшийся по реке, по лесу, по траншеям.
– Эх, дела, дела! – Увар Васильевич вздохнул.
– Вы о чем?
– Да о жизни. О чем же еще? Сейчас у нас дома сенокос начинается. Травостой хороший. Дожди в самое аккурат время прошли. Ведь ты, хотя у нас и в колхозе числился, а работал-то больше в торговле, а я – вечно колхозник… Бывало, в середине августа по полтора плана по сену выполняли. И сено-то какое! Коровы едят и глаза от удовольствия защуривают. А сейчас Авдотья пишет, нет во всем колхозе ни одного мужика. Старики да ребятишки. Бабы на своем горбу все везут. Второй фронт открыли. Вот оно как.
– Не гарно нашим сейчас, – согласился Левчук. – Но ничего, дядя Увар, потерпим-подождем, мы свое сальдо-бульдо подсчитаем.
Плыли над головами мокрые клубы тумана, звенели в траве комары, пахло горелым. Когда солнце едва-едва коснулось горизонта, стала проглядываться гладь воды. Туман – хороший друг. Под его покровом притянули к берегу плоты. На них усадили чучела. Враг не мог заметить движения советских войск, заполнивших все прибрежные траншеи.
Ровно в четыре часа шестнадцать, названных Беркутом, разбившись на пары, бесшумно вошли в реку и вплавь, толкая перед собой плоты и лодки, направились на ту сторону. Судорожно дернулся берег противника, сверкнул жалами огней. Мелкие фонтанчики вспенили воду. На самой середине флотилию накрыли батареи. Одно за другим суденышки начали переворачиваться.
– Не дотянуть! Пропали! – Заколотился в нервном ознобе Павел Крутояров.
Его одернул Левчук:
– Не надо трагедию разыгрывать! Пока все идет по плану.
И правда. После ненастья наступило ведро. Раскололся воздух от ударов сотен орудий и минометов. Послышался нарастающий гул. Над головами пронеслись тяжело груженные советские бомбардировщики, за ними располосовала небо волна штурмовой авиации. Весь северный берег окутало черным дымом. Взметнулись в воздух вместе с глыбами земли осколки долговременных вражеских укреплений. Заиграли «катюши».
Более двух часов все дрожало и рушилось.
Когда орудия смолкли, а в ушах остался еще высокий-высокий звон, как от замирающей струны, разнеслась по траншеям команда:
– Пе-ре-пра-ва-а-а-а! Вперед!
И пошли.
Вот он, изрытый снарядами правый берег.
Амфибии еще не коснулись прибрежного галечника, а десантники были уже на берегу.
– В проходы! Обследовать укрытия! – Беркут с пистолетом в руке шел во главе батальона. – Крутояров! Разыщите своих!
– Есть!
…Прочесывание укреплений противника показало, что основные силы его отошли в глубь обороны. Сопротивление маленьких отрядов, оставленных для прикрытия, оказалось недолгим. В батальоне Беркута было всего четверо раненых. В их числе оказался командир первой роты гвардии лейтенант Левчук и сержант Сергей Лебедев. Левчука, как он сам выразился, «облюбовала» пуля, прошив левое предплечье, и он был в сознании. Лебедев же, искавший по приказу Крутоярова переправившихся на плотах солдат, втесался со своим отделением в самый центр обороняющихся финнов. Ему разнесло разрывной пулей руку и повредило ноги. Сергей бился на носилках и никого не узнавал. Кровь заливала брезентовое ложе, капала на землю.
– Скорее, спасайте его, черти! – ругался на санитаров Павел. – Скорее!
Горела земля, лес, остатки блиндажных накатов. Сажа – легкие черные мухи – забивала глаза, оседала на мокрых, просолившихся гимнастерках.
* * *
В результате первого дня наступления гвардейские части отдельного экспедиционного корпуса, в который входили воздушно-десантные бригады, продвинулись в глубину обороны на пятьдесят-семьдесят километров.
К полуночи батальон Беркута вышел к маленькой лесной реке. В долине, на другой стороне ее, дымился хутор. Всю ночь играли по лесу желтые блики. Утром оказалось, что старая мельница, стоявшая на отшибе, захвачена противником. Заработали финские пулеметы. Стало понятно: они будут сдерживать порыв наступающих, остальные части отступят на новые рубежи.
К пяти утра в первую роту поступил приказ Беркута: обойти вражескую огневую точку и уничтожить ее. На задание шли две группы: отделение под командой Павла Крутоярова и отделение Сергея Лебедева, возглавляемое ротным старшиной. Расчет прост – одна из групп все равно дойдет.
Крендель – километров десять: в обход, по точно намеченному маршруту, иначе нарвешься на финские заградительные отряды… Под ногами хлябь. Следы на дернине, будто ковшички, полны воды. Воздух банный, сырой. Солдаты, как тетеревиный выводок, незаметно проскальзывают от куста к кусту. Дрогнет ветка – и никого. Страшная опасность – услышать сухой щелчок: финские «кукушки» бьют точно.
Секунда за секундой, минута за минутой. Нечеловеческое нервное напряжение. Шлепает под ногами размокшая земля. Слились с изумрудной зеленью кустарников, с вытянувшимися к солнцу головками цветов маскхалаты.
Прошло полтора часа. Гимнастерки взмокли и от дождя, белого, тихого, и от пота. На опушке леса, подступившего к самой мельнице, – ни души… Десять-пятнадцать минут лежат десантники в траве. Из мельницы бьют вражеские пулеметы по переднему краю гвардейцев.
Вот они, совсем близко. Совсем близко! И у Павла будто повязка слетела с глаз. А почему? Неужели ловушка? Не может быть, чтобы финны, такие осторожные и осмотрительные, не оставили хотя бы маленького боевого охранения, хотя бы часового. Не может быть!
И вот ответ – протяжный жалобный стон.
– Кто стонет?
Молчание. Стон повторяется. Он доносится сверху. Над десантниками – вниз головой, привязанный к сосне за ноги финский солдат. Лицо залито кровью. И сразу все прояснилось: автоматчик-смертник. Он был оставлен для охраны.
– Приготовиться к броску! – скомандовал Павел.
Отделение Завьялова подалось к забору. Павел со своими рванулся в мельницу… Приникли к пулеметам шюцкоровцы: за двухметровой гранитной стеной – настоящая крепость. Очередь из автомата. И пулеметы глохнут. Из соседнего отсека вниз по лестнице сбегает, что-то выкрикивая, офицер. Один из десантников щукой кидается ему под ноги, и он падает, нелепо взмахивая руками. Другой в эти же секунды вырывает у финна автомат, отбрасывает его в сторону. Офицера закутывают обрывками маскхалата, пеленают туго по рукам-ногам, как большое дитя.
– Ура-а-а-а! – Несется на финскую крепость батальон Беркута.
Слышны внизу шум, возня, отборная ругань старшины Завьялова. Павел спешит на крики. Видит вспотевшего старшину и девку-карелку с белой косой. Старшина не выпускает из рук маленький серый комочек, отбивается ногами, а девка кидается на него с маленьким ножиком в руке.
– Стой! Ты что, сдурела? С ножиком бегаешь? – зашумел Павел.
Увидев его, девчонка заплакала, присев на груду кирпича.
– Никто не сдурел. Вы – сдурел!
– В чем дело? – Крутояров строго взглянул на старшину.
– Да вот щенок…
– Что щенок?
– Там, внизу, в каморке, собака ощенилась. Я взял одного. А она, дура, полезла в драку.
– И вовсе не за щенок. Зачем ты врешь? Ты собаку тюкнул с нагану – я и тогда ничо. Ты щенка взял – я опять ничо. А ты косынку мою хвать!
– Какую еще косынку? – у Завьялова дрогнул голос.
– А вот здесь, в кармане. – Девушка бросилась к старшине. – Мой мама смерть принял, мне – косынка на память. А ты отобрала. Я тебе хто? Я советский человек. Я вон там… – Показала на опушку, где висел вниз головой солдат. – Я сама тебе помогала, а ты собаку тюкнул и косынку на карман!
Она горько заплакала.
– Ладно, не реви! – успокоил ее Павел и, взяв старшину за ремень, отшвырнул от себя, потянулся к пистолету. Старшина побелел.
– Прости, Павел.
Павел оглянулся. К мельнице выходили роты первого батальона.
* * *
Людмилка очень любила стихи. Сочиняла их сама. Все новые и новые. Сочинила и про собаку:
На границе безвестного века
Подружились они всерьез,
Предки древнего человека
И мохнатый бродяга пес.
Когда Людмилка читала стихи, на глазах ее выступали слезы:
– Разволновалась, совсем не могу!
Но десантники просили читать еще и слушали терпеливо.
Протестовал обычно лишь старшина:
– Не читай, Людмила. Здесь, понимаешь, не у всех нервы в порядке. Не надо.
– Нет. Надо. Вот кончится война, а у меня будет уже целая книжка стихов. Поэтом стану.
– Поэтами в большинстве мужчины бывают, а женщины – редкость. Они только женами поэтов могут быть или любовницами, – убежденно говорил старшина. – Так что ты не мели.
– Дурак ты! – еще более убежденно говорила Людмилка. – Жениться собираешься после войны, а о любовницах плетешь.
Перед самым наступлением в распоряжение Людмилки была прикомандирована еще одна девушка, санитарка Нина Рогова, голубоглазая блондинка, очень похожая лицом и фигурой на Людмилку. Она заигрывала с Завьяловым, посмеивалась над его нескладной выправкой: «Туесочек ты мой березовый».
– Хорошая невеста. – советовала Людмилка.
Но старшина решительно отказывался:
– Верен я Мане. Ждет она меня.
– Ты верен, а она тебе? Поди давно уж крутит с кем-нибудь!
– Крутит. Быкам хвосты.
– Вижу я, что Нина Рогова тебе нравится. Влюблен?
– Какая уж тут любовь, когда того и гляди пулю схватишь!
И было непонятно: шутит старшина или в самом деле страх обуял его. Выяснилось все вскоре.
…Шли все дальше на запад. Катили самоходки и танки, подпрыгивали по бревенчатым настилам грузовики. Шел вместе со всеми по болотистым тропкам старшина. И никто не заметил, как с началом боев слинял он и скис. Белесые ресницы его подрагивали, зрачки наливались ужасом. Не понял никто тайных мыслей Завьялова, тлевшей в душе загнетки: уйти, выжить за любые коврижки. И старшина торопил себя: «Действуй, думай. Нет положений безвыходных. Все в твоих руках!» Он все чаще приходил к таким мыслям. Представлял, как распрощается с этими людьми, как заживет устроенной жизнью. Ждать конца войны? Погибнуть? Глупо. Пусть подставляют башку дурные бараны, а я свое отдал. Хватит. Сознание превосходства над солдатами примиряло его немного с ними, вызывало к ним даже жалость. И он сидел иногда среди них у костров, на привалах, как свой, пряча глаза. «Ни за что пропадешь тут, на этом треклятом фронте. На кой она мне сдалась эта Карелия?»
Худые задумки гнездились в голове Завьялова.
Людмилка разбудила Павла за полночь:
– Павлик! Слышь ты, вставай!
– Что, Людмилочка?
– Старшина пьяный, по лесу шатается. В руке пистолет.
– Ну и что?
– Что, что? Неуж-то не понимаешь. Ведь фронт.
– Заградотряды кругом.
– Господи, да к озеру он пошел.
– К озеру? И там есть.
Павел все-таки поднялся, разбудил десантников, попросил Людмилку показать, где она видела Завьялова. Крадучись пошли по светлому лесу… Вот впереди пьяный старшина. Постоял у сосны, пошел к берегу вихляющейся походкой. У Павла заиграли в голосе озорные нотки:
– Давайте проследим, что все-таки он будет делать. Весь спирт, что нам на роту выдали, сам, наверное, выпил.
А старшина уходил. Вот он продрался через заросли ивняка к маленькому ручейку, впадающему в озеро, и затаился на берегу. Ребята наблюдали. Ваня Зашивин ворчал:
– Да ну его к чёмору. Сейчас оправится под ракиту и домой пойдет, а мы не спи!
Но старшина делал нечто необычное. Он наклонился к звенящей воде, вымыл руки… Затем, окунув левую ладонь в воду, правой нацелился в нее из пистолета.
– Стой! – Павел выскочил из засады. Но поздно. Старшина успел выстрелить.
– Не подходите! – не своим голосом рявкнул он. – Не подходите. – И, спохватившись, добавил: – Ранен я, ребята. «Кукушка», наверное!
Выстрел взбудоражил часовых. Началась тревога. И когда Завьялова привели в расположение, все были уже в строю.
– Кто стрелял? – глухо спросил Крутоярова Беркут.
– Ранен я, товарищ гвардии майор, – ответил Завьялов. – «Кукушка» стреляла.
Павел не помнит, что произошло с ним. Неудержимое бешенство хлынуло в сердце. Он подскочил к старшине, от воротника до подола распластнул на нем гимнастерку и ударил кулаком в лицо.
– Не ври, паскуда!
Завьялов попытался обороняться, он наотмашь хлестнул Крутоярова окровавленной рукой и взвыл от боли. Павел выхватил финку. Десантники с трудом оттащили его от самострельщика. Он смотрел на Людмилку, как она раскрывала санитарную сумку и как перевязывала Завьялова, рвался из цепких объятий десантников, ругался и кричал:
– Брось подлеца!
Утром на маленьком совещании командиров Кирилл Соснин упрекнул его:
– Так распускаться стыдно.
Командиры молчали. Ничего не мог возразить Соснину Павел. Все верно. На труса наткнулся. На земляка, которому верил. Самосуд учинил. Где, в какой стране живешь, за что воюешь? Не знал, куда от стыда деваться.
* * *
Двадцать третьего июля в тыл врага, в междуречье Тулоксы и Видлицы, Ладожская военная флотилия высадила при поддержке самолетов семидесятую морскую стрелковую бригаду. Противник в тылу, что нарыв на спине. На это финское командование не рассчитывало, это было неожиданностью. Все дороги от Олонца на Питкяранту были перерезаны, все артерии, питавшие части, сжались. Вскоре финны опомнились: решили во что бы то ни стало сбросить моряков в озеро. Завязались бои.
Десантники подошли к Олонцу. Закопались в укрытия, не обращая внимания на постоянно пролетавшие над головами мины. Появились связные: «Командиров рот, командиров взводов – к комбату!»
Беркут сидел на огромном поваленном взрывами авиабомб дереве, остальные расположились по краям воронки.
– Итак. Утром выйти на подступы к городу и по сигналу начать штурм, – говорил он. – Сегодня выдать боепитание, хорошо накормить солдат. Пусть спят. Ясно?
– Ясно.
– А кормить чем будете?
– Почти нечем. Сухой паек. Кухни отстали.
– То-то же.
– Я знаю, чем кормить, – сказал Крутояров.
– Чем?
– В двух километрах к северо-востоку сгорел продуктовый склад. Подвалы целы. Там масло, мясо и галеты!
– Откуда узнал?
– Наши там уже были. Склад под охраной второго эшелона, но они все равно принесли восемь котелков масла и два окорока.
Командиры засмеялись.
– Десантник с голоду не помрет!
– Смотрите, – закончил Беркут, – водки не разыщите.
Утром после короткой артиллерийской подготовки начался бой за город. Фашисты засели на чердаках и крышах, на улицах, изрытых снарядами, под мостами, в подвалах. Батальон Беркута первым вышел на окраину, занял оборону за полуразрушенной кирпичной стеной. Здесь атака захлебнулась: из большого белого дома бил вражеский крупнокалиберный пулемет. Пули целовали красный кирпич, пели, рикошетом уходя в небо.
Сердито гремя, подошла сзади самоходка. Командир ее, веснушчатый лейтенант, подполз к гвардейцам.
– Видишь, – показал ему Павел.
– Вижу.
– Давай садани.
Лейтенант уполз к самоходке. Орудие развернулось, ударило беглым огнем по дому. Рухнула крыша. Поднялась туча пыли. Белой стаей вместе с землей и досками вспорхнули тысячи бумажек, затрепыхались в воздухе, опустились в реку. Синяя гладь, словно льдом, покрылась белым слоем бумаги.
Пулемет смолк. Прогромыхали по мостовой самоходки. Гвардейцы продвинулись вперед… Они бежали вдоль улицы и закидывали чердаки «лимонками». Взлетали оконные переплеты, сыпалось стекло. Черными клубами метался в небе дым, ветер подхватывал искры, гнал их на соседние дома. Плескалось то тут, то там пламя.
– Отставить! – кричал Беркут на связных. – Чей город жгут, твою мать!
Бывает так ранними веснами: насохнет, как порох, прошлогодняя трава и загорится. Кто-то неведомый пускает по оврагам, лесам и болотам палы. Пал пустить просто. Брось спичку – и побегут желтые ручейки, затрещат. Остановить пал почти невозможно. Он буянит свирепо, валит лес, уничтожает молодняк. И выгорают иногда из-за шалости детской или по милости незадачливого человека, задумавшего получить на своем участке чистую от коряг поляну, большие лесные массивы. Поджег один – не потушишь колхозом.
Трудно было гвардии майору Беркуту остановить обозлившихся, вконец измотанных ежедневными боями десантников. «Лимонки» лопались в домах. С визгом вылетали рамы.
На чердаке узкого двухэтажного дома заработал вражеский автомат. Павел с полувзводом стремительно бросился к дому. Ворвались в душный коридор, похожий на больничный: жесткие белые кушетки, белый стол, расколотая цветочная ваза. Крутояров остановился в торце коридора, подпираемый сзади гвардейцами. С той и с другой стороны двери. Нажал спуск, рассек противоположное окно длинной очередью.
Медленно открылась одна из боковых дверей в середине коридора. Вышла женщина, бледная, измученная. Внизу, под полом, послышался топот ног.
– Кто там? Ну? – Павел направил на женщину автомат.
– Там они. Эти…
– Проводи.
– Вон люк. – Женщина показала на дальний конец коридора.
– За мной!
…Штабные офицеры, казалось, ждали русских. Они быстро стали в шеренгу и подняли руки.
– Оружие! – скомандовал Павел.
– Оружие все на столе, товарищ командир. Сейчас принесли автомат последнего, стрелявшего с чердака! – сказал один из офицеров, и Павел сразу же узнал его. Это был тот самый, который говорил, что у него в Ленинграде родной дядя. Та же доверчивая улыбка и мелкая дрожь в голосе.
– Хорошо, – сказал ему Павел. – Понятно.
Павел обошел строй пленных, внимательно вглядываясь в каждого. Серые, небритые лица, равнодушные и спокойные. И опять в подсознании взводного забродила старая и знакомая мысль: «Какие же это враги? Подневольники, честное слово. Они, кажется, даже рады, что все для них кончилось так мирно и благополучно. Какие же это враги?»
– Подняться всем наверх! – приказал. – Быстро!
К вечеру затих старый Олонец, бывший русский губернский город. Дремали на скатках солдаты. Грустил с баяном Ваня Зашивин и смеялся:
Ох, конь вороной
По дорожке ходит,
Жинка сына родила,
На меня походит!
И вдруг команда: «Встать! Смирно!» И гул голосов. В подразделении появился гвардии лейтенант Левчук. Рука его висела на марлевой подвеске.
– Здравствуй, взводный! – Он крепко обнял Крутоярова здоровой рукой. – Как живешь?
– Что с Сергеем? – вопросом на вопрос ответил Крутояров.
Лейтенант помрачнел:
– Худо, Павел. Руку у него отняли. Да и с ногами что-то не лады!
– Эх, Серега! Вот беда-то! Вот беда!
Появился капитан Соснин, Беркут, другие офицеры.
– Совсем? – спросил Левчука комиссар.
– Совсем.
– А разыскивать не будут?
– Нет, товарищ гвардии капитан. Уговорил всех.
Соснин осуждающе молчал. Ждали, чем кончится эта «перестрелка», остальные. Левчук заволновался:
– Что же у вас такое имеется против меня? Я же не в тыл удрал, а к вам! Что же вы?
И улыбка у Федора Левчука, командира «непромокаемой и непросыхаемой» первой гвардейской роты, была жалкой.
– Давай, гвардии лейтенант, принимай роту, – сказал, как отрезал, Беркут.
* * *
Двигались на соединение с истекавшими кровью моряками семидесятой морской… Лето благоуханное, щедрое ярилось над лесом. То тропически обжигало солнце и звоном звенели травы, то хмурилось небо и плескал дождь. Играли в голубом мареве мотыльки, пахло живицей. Тоненький перешеек разъединял гвардейцев-моряков и гвардейцев-десантников. Десантники закрепились на опушке леса и прислушивались к все удаляющимся минным разрывам. Глухо роптал лес. Несли мимо стонавших, с кровавыми повязками солдат. Иные шли сами. На вопросы не отвечали. Что отвечать? Сейчас пойдете, увидите.
Хвостатым змеем взвилась ракета.
– Приготовиться! – пронеслась знакомая команда.
Пошли в атаку.
Дымились траншеи. Жалостью не запаслись ни те, ни другие.
Они – из автоматов, и десантники – из автоматов, они – в ножи, и десантники – в ножи.
В тринадцать тридцать к Беркуту прибежал связной:
– Товарищ гвардии майор, посыльный от моряков явился!
И в ту же минуту перепуганной насмерть мухой зажужжал зуммер: звонил командир полка.
– Беркут, ты? – хрипел полковник. – Разведка моряков должна на твой участок выйти. Жди с минуты на минуту.
– Уже прибыла, товарищ гвардии полковник.
– Отлично. Через полчаса начинайте. Справа будет второй, слева – третий.
Доведенный до отчаяния противник дрался упорно. То и дело работали шестиствольные минометы-«скрипачи». Павел не считал убитых. Боялся сказать себе правду, до того она была страшной. Из сорока двух действовало… только шестеро. Лежали в песчаных окопчиках, готовясь кинуться в атаку.
И вот из-за леса ударила «катюша». Смерч пронесся над линиями противника. И тогда все в полный рост пошли на вражескую оборону, увидели бегущих навстречу черных, заросших бородами, оборванных, окровавленных моряков.
– Братцы-ы-ы-ы! Ура-а-а-а!
…Еще во время обстрела «скрипачей» Павел видел, как подсекло осколком капитана Соснина, как посиневшая от страха Людмилка тянула его к сгоревшему танку. Потом он видел, как она вскочила на броню, спряталась в люке. После боя Павел прибежал к сгоревшей машине. Около растянувшейся по траве гусеницы, неловко запрокинув голову, лежал Кирилл Соснин. Он был мертв. Павел вскочил на синюю броню, с трудом отворотил крышку… Людмилка сидела на корточках. Лицо ее было неузнаваемо. Кровь запеклась на груди, залила распотрошенную санитарную сумку. От прямого попадания мины в башню танка окалина сгоревшего металла струей брызнула ей в лицо, изорвала его, изуродовала. Людмилка тоже была мертва.
Не нашли после того боя десантники и санитарку Нину Рогову.
…В июле сорок четвертого года Павлу Крутоярову исполнилось двадцать четыре года. Много лиц перевидел он за свою жизнь: и суровые лица беженцев с тоской в глазах, и старческие изувеченных войной детей, и лица, овеянные дыханием смерти. Но Людмилкино лицо – сплошное кровяное пятно с клочьями засыхающей желтой кожи…
Павел присел у завернутых в плащ-палатки тел капитана Соснина и Людмилки, совсем по-детски уткнулся в Людмилкину грудь.
Вы видели, когда вместе плачет много мужчин?
Вечером Людмилку и капитана Соснина похоронили. Трижды выстрелили над могилой.
Ушли дозоры на передний край, в белую коварную ночь.
Письмо от Сергея Лебедева из села Рябиновки
«Дорогой Павел! Здравствуй! Узнаешь мой почерк? Пишу, браток, левой рукой. Едва выучился. Потому и не писал тебе: не мог. А под диктовку писать не хотел.
Слушай все по порядку. Вернулся я из госпиталя в наше Чистоозерье. Куда идти? Пошел в районо: все же учитель я. И в тот же день получил приказ: «Назначить Сергея Петровича Лебедева, имеющего педагогическое образование, директором Рябиновского детского дома, эвакуированного из Ленинграда…» Образование, действительно, педагогическое, как ты знаешь. Но директор детского дома… Какой же я директор? Кто меня учил директорствовать?
Когда ампутировали руку и пальцы на ногах, врач сказал: «Вы можете работать. Конечно, без перегрузок. Берегите себя». А тут, в Чистоозерье, сразу директором назначили. Не откажешься. Секретарь райкома, седой, со шрамом во всю щеку, когда я ходил к нему на беседу, сказал: «Искалечил Гитлер ребятишек, как, впрочем, и всех нас. Но кто же будет с ними возиться?» И я обиделся: «С упреков начинаете. Будто я в тепло прошусь». – «Ты потише. Не кипятись. Поезжай в Рябиновку. Командуй. Но учти – отец ты для них, и мать, и вся родня. Понятно? Ну, счастливо тебе».
Скажу тебе, Павел, что здесь, в тылу, пожалуй, тяжелее, чем на фронте… Поехал в Рябиновку, посмотрел на своих воспитанников и воспитателей – сердце замерзло. Под спальни старая церковь отведена. До этого пшеницу в нее ссыпали. Холодно. Железные печки. Да разве церковь натопишь… Посидел я в своей детдомовской бухгалтерии, посчитал, сколько деньжонок надо, чтобы мало-мальски сносно ребятишек держать, пошел в сельсовет… Смотрю, мои детдомовцы прут в столовую… Впереди вожак, рыжий парень, бьет себя по животу: «Нам не надо барабан…» Остановил их. «А ну, возвращайтесь. Постройтесь, как положено, потом в столовую. Пример надо показывать, ленинградцы!» Вернулись они в общежитие, а я перешел на другую сторону лога, к сельсовету. Остановился. Слышу кричат: «Зараза! Тебе одну руку вывернули, мы другую вывернем!» Не помню, как и дошел обратно до общежития. Завел всех в коридор, построил в две шеренги. «Дайте стул!» – кричу. Принесли стул. Сел я перед строем и говорю: «Не только руку потерял я на фронте, а и ноги. Вот, смотрите!» Снял валенки, показал култышки. «А еще, – говорю, – друзей я там многих оставил. Полегли за нашу с вами Родину. Может, даже и отцы ваши!» Замерли мои хлопцы. Ни звука. Будто никого нет в коридоре. Ну, а потом я вскипел: «Кто хочет мне последнюю руку обломить, пусть выйдет из строя. Ну!»
Минут пять молчали, Потом выпихнули того рыжего, который был выше и здоровее всех. Подковылял я к нему и правой, протезной, влепил оплеуху.
«Вы думаете, куда я шел сейчас? – спрашиваю. – В сельсовет, денег нам с вами надо подзаработать и еще выпросить, чтобы жить нормально. А вы – руки вывернем!»
Так и началось мое знакомство с ленинградскими «трудновоспитуемыми» ребятишками. Как отнеслись ко мне мои воспитанники? Одобрительно. Тот самый рыжий, Шурка Зуборез, на другой день пришел ко мне в кабинет и просит: «Бей еще, директор. Так пацаны решили. Не знал я, кто ты такой, а надо было знать. Бей!» И плакал Шурка горько. Немцы повесили у него мать, а отец погиб под Пулковом.
Никогда и никого в жизни я и пальцем не трогал… И никому не советую… А этот случай нужен был. Потому что нужна бездомным ребятишкам сильная отцовская рука. Отец, он ведь и наказать может, и ремнем врезать. Скажешь, физическое наказание – это же безобразие. Если так скажешь – значит, не понял то, о чем я говорю.
Может быть, это мое письмо покажешь Беркуту. Скажи ему: это размышления сугубо субъективные, как сейчас стали говорить. Народная мудрость такая существует: «Люди за хлеб, да и я не ослеп». Я – педагог и должен думать, и писать, и бороться. Педагог – самая сложная, самая неблагодарная и самая счастливая профессия на земле.
Шурка Зуборез подрос и работает сейчас на заводе, в городе. Прислал воспитательнице Софье Петровне письмо: «Завидую вам и еще новому нашему директору и хочу быть похожим на вас обоих. Помните, как вы прогнали с кухни поваров, кравших нашу кашу, а валенки как мы вместе починяли и директор нас учил сучить дратву. Вы никогда не прощали наши проступки, если они непростительные, и умели не замечать мелочь». Уверяю тебя, Шурка не подхалимничает. Он пишет правду. От этих слов радость в сердце! Потому что парень многое понял. Не похвала нужна воспитателю, а понимание.
Время идет, Павел, в какой-то тревоге. Прозвенит по селу колоколец, распакует Коля-казах тюки с газетами, с письмами, и невыносимо слушать бабий крик: «Похоронка!» Так почти каждый день.
Не успел я проработать в Рябиновке даже и полгода, как на меня кто-то написал жалобу в райком. Вызвал меня к себе секретарь, потер рукой развороченную щеку и сказал: «Ты, Лебедев, запомни. Это тебе – не десантный батальон. Тут люди живут легкоранимые, и ты брось мне велосипеды изобретать».
А сейчас я уже не директор детского дома, а заведующий районо. Так решил секретарь. Он и рекомендовал меня, несмотря на жалобу. Так что Рябиновку, родину нашего комиссара, мне пришлось оставить.
И вот на днях уже пришла беда: секретарь наш умер. Все ждал конца войны. Не дождался. Перед смертью, дней за пять, еще вовсю работал, вызывал меня к себе и советовал:
– Запомни, Лебедев, – он всегда так обращался ко мне. – Эти, которых ты учишь, вместо нас останутся. Смотри, чтоб не заржавели они и… не зажрались.
Мы хоронили его всем районом. Когда подняли гроб, шоферы загудели и трактористы включили двигатели на всю катушку. Я не помню, как дальше все там было, потому что не устоял на ногах, свалился и ушиб себе голову. Не пьяный был, волна в сердце какая-то ударила.
Новый секретарь сейчас – Светильников. По всем районным ступенькам прошел. Мужик твердый, но какой-то весь закрытый. Осторожничает.
Поразила меня, дорогой Павлик, весть о Завьялове. Нет жалости у меня к нему никакой. И не может быть. Одно скажу: я с ним вместе учился в педагогическом техникуме, и он у нас считался отличным математиком и был профоргом. А душонка у него оказалась мелкая. Тут, Павел, все надо понимать по большому счету. Кто «живет» и «борется» за Родину с одной заклепкой – выжить, – опасный для нашей Родины человек. Для меня, для тебя, для всех других. Это надо хорошо осмыслить.
Кстати сказать, Светильников – родной дядя Маши Светильниковой, с которой дружил Завьялов и переписывался. Все считают ее невестой Завьялова, а поэтому не исключено, что сам Светильников ходатайствовал за него. Но штрафной Завьялову все равно не миновать.
Противно обо всем этом писать. Но ты, Павел, учти такую штуку: и ты, и я, и многие другие с Завьяловым начинали, и ведь никто не заметил всей его требухи…
И последнее, насчет Людмилы. Ты припомни все подробности ее гибели. В тот день, кроме комиссара Соснина и Людмилы, как мне известно, погибла еще одна девушка. Но хоронили-то вы не троих, а двоих. Где же третья? Может быть, все это моя придумка, но ты обрати на это внимание.
Желаю тебе доброго здоровья. Жду домой. Обнимаю.
Твой Сергей Лебедев»