Текст книги "Роза ветров"
Автор книги: Михаил Шушарин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
– Верю, Андрей Ильич, – опустил глаза Павел. – Простите меня за резкость. Я ведь тоже не о своем спасении пекусь… Завьялов несет позор вам, и его надо немедленно снять с работы.
– Снимать никого не придется. И так мы уже, считай, все сняты… Пока ты в командировке был, решение принято: Чистоозерский район, как малоперспективный и незначительный по размерам производимой продукции, упразднить. Присоединить к соседнему, Лебяжьевскому району… А секретарем там Беркута изберут… Завьялов говорит, командира вашего бывшего. По направлению ЦК приехал.
– Вот дела! – Павел только сейчас понял причину размягченности Светильникова, но привычное чувство неприязни утихло, он смотрел на Андрея Ильича с сочувствием.
А Светильников продолжал:
– Для тебя есть такая наметка… Поедешь в высшую партийную школу, в Свердловск. Решение уже выслали. Завьялова думаю в Рябиновку направить, в школу учителем. Лебедев не возражает, даже поддерживает… И еще один тебе мой совет… Я пережил много, видел людей разных… Ты меня послушай. Выбрось из своего характера одну шестеренку – лепить все в глаза, начистоту… Плохо кончишь.
В этот день для Павла Крутоярова вырисовался другой Светильников, полный противоречий, до предела простой и запутанный.
Глава третья
Шли годы. Они цементировались в фундаментах многоэтажных зданий, залегали в смоленых окладниках [2]2
Окладники – нижний ряд деревянного сруба, деревянный фундамент.
[Закрыть]под деревенскими пятистенками. Хотя и туго, и с напряжением, но вырывалась зауральская деревня из послевоенной бедности: желтели свежие срубы в переулках, дружно загорались за тюлевыми занавесками электрические лампочки.
Много воды утекло с тех пор, как Павел Крутояров вместе с семьей уехал из родных мест. Все было, и плохое, и хорошее. В поход за «большую кукурузу» ходили, и целину подняли, и перегнойные горшочки стряпали. Одна за другой в сельском хозяйстве шли перестройки. Надуманное хотя и мешало движению вперед, но коренного влияния на деревню не имело. Зато все действительно нужное находило благодатную почву. Такова жизнь. Приживчивое дерево из тычка растет, само корнями с землей сцепляется, а худой саженец и на сдобном участке под стеклянным колпаком не согреется.
Годы выпестовали и взрастили в сознании Павла большую и яркую, как вспышка молнии, мысль: «Родина! Заботы Родины – наши заботы, радости – наши радости». И он, вечно обуреваемый разными страстями, выделил из всех эту главную страсть, носил ее в душе.
Когда территориальные производственные управления сельского хозяйства было решено разукрупнить, Крутоярова по решению обкома партии направили во вновь восстановленный Чистоозерский район, к Родиону Павловичу Беркуту.
Беркут, все тот же розовощекий крепыш, в пенсне, бодро расхаживал по кабинету и, хотя Павел не раз встречал его раньше в областном центре на совещаниях, показался сейчас незнакомым… Сухой блеск глаз, озабоченные складки у рта. Павел на секунду замер у дверей, увидев эти складки, потом негромко кашлянул и смутился. Но Беркут ничего этого не заметил. Он крепко стиснул руку Крутоярова, усадил в желтое кожаное кресло и тихо спросил, будто продолжая давно начатый разговор:
– Как думаешь, Павел Николаевич, насчет работы?
– Прибыл в ваше распоряжение. Куда пошлете.
– Рябиновка тебе знакома? Знакома. Комиссара нашего родина… Вот туда и поедешь. Не в качестве уполномоченного, нет! – Он улыбнулся. – Председателем колхоза… Тем более, что и дядька твой, Увар Васильевич, тоже в Рябиновке сейчас живет… Завхозом в школе у Завьялова.
– Но…
– Никаких «но» не принимается. Колхоз самый большой в районе. Восемь бригад. Каждая – село или деревня. Семнадцать тысяч гектаров посева… Вроде командира полка будешь.
– Не это страшит, Родион Павлович. Страшно, что за два года в третье место.
– Знаю, Павел Николаевич, – смягчился Беркут. – И буду с тобой откровенен. Переезды надоели. Много времени на них ушло. Работать некогда. Но мы же коммунисты, Павел Николаевич, и головы у нас на плечах не для того, чтобы ондатровые шапки носить.
Напряженность и беспокойство, с каким начинался разговор, передались Павлу, и он потянулся за папиросой.
Таким своего бывшего комбата Павел еще никогда не видел. Ему показалось, что Беркут говорит какие-то запретные слова. И все предметы в кабинете Беркута начали видеться Павлу с меньшей отчетливостью, будто в тумане. Павел держал в руках пачку «Казбека» и разглядывал ее, как что-то незнакомое. Беркут говорит:
– Надо ли тебе, сельскохозяйственнику до мозга костей, разъяснять, сколько у нас проблем на селе, а?
– Надо уточнить. Чтобы крепче держать в памяти.
– Ты не смейся. Я серьезно… Не знаю, как там у вас было эти годы. А здесь каждое утро в правлениях колхозов мужики курят почти до полудня. Пока разомнутся на работе – смотришь, вечер… На заводах семичасовой рабочий день, а в колхозах? По четыре, а то и по три часа на колхоз работают, а по семь – на своих огородах копаются. Есть на кого надеяться: приедут шефы из города и сена накосят, и хлеб уберут, и картошку выкопают… Конечно, такое творится не везде, но все-таки… А почему? Ты знаешь?
Крутояров сидел не двигаясь. Комбат сам себе задает вопросы, потом сам же на них и ответит. Старая привычка.
– В последние годы мы взяли на вооружение известную истину: строить новое общество на одной инициативе нельзя. Необходимы материальные стимулы. Это правильно. Но дело, видимо, не только в стимулах. Поощрений разных нынче кучу напридумывали. И шагу наш колхозник без рублевки не шагнет. Дело в другом. В расслабленности. Забыли некоторые товарищи, с каким трудом все создано и сколько стоит.
Он подошел к большому книжному шкафу, сдвинул стекло, достал из стопки блокнотов один, красный, объемистый. Раскрыл вроде бы наугад нужную страницу.
– Я, как ты знаешь, не гость в здешних краях. На конференциях, на собраниях разных иногда услышишь вроде бы и толкового оратора, а разберешься – без середки мужик. Балабонит – и все: топчемся на месте, падает дисциплина, бежит из села молодежь, длинными лекциями пугать мужиков стали… Сверху, из района, сообщают, когда надо начинать сеять, каким способом и сколько. И в животноводстве – сплошь дыры! Вот какие «умные» разговоры бывают. А ты спроси этого «деятеля», кто заставляет его раньше срока сеять, кто мешает высокопродуктивный скот разводить, клубы строить? Спроси. Не ответит ничего путного. Потому что ни за что не отвечает и одно умеет – критиковать.
Старые настенные часы дважды проиграли какую-то музыку. Ветер тяжело стукнул открытой форточкой.
– Ну, так что же ты скажешь, Павел Крутояров?
– Скажу, Родион Павлович, что и запнуться у нас пока есть за что. – Павел осмелел. – Чтобы приближалась деревня к городу и молодежь не текла из сел, надо строить очаги культуры. Но не только строить, а чем-то их начинять. Самых способных людей посылать на эту работу.
– Тоже знаю, Павел Николаевич… Недавно в соседний район ездил. Близко тут. Приехал на совхозное отделение, деревенька маленькая, серая, клуб из трех амбаров собран. Смотрю, девчонки из него выбегают со слезами. Спрашиваю: «Отчего плачете?», – а они в один голос: «Шурка, заведующий клубом, гоняется за нами и глаза луком трет!» – «Чем же вы по вечерам занимаетесь?» – «Ничем. Когда кинуха, а когда просто семечки щелкаем».
Павел слушал с вниманием. Мрачнел. Беркут рассказывал:
– С директором совхоза я потом беседовал. Он мне так поет: пока о людях по-настоящему заботиться не будем – ничего не получится. Этот директор, оказывается, на всех отделениях, кроме того, на которое я попал, клубы хорошие построил, по смете незапланированные. А на центральной усадьбе Дворец культуры отгрохал такой, что и в городе не сыщешь. Зарплату клубным работникам платит хорошую. Тренера по футболу вместо какой-то единицы держит… А школа? Школу он считает цехом номер один. Сначала ребятишки, а потом уж телятишки… Вот как… За нарушение финансовой дисциплины ему частенько выговоры преподносят. Выкручивается. А ему, по сути, надо бы благодарности объявлять. Он бой рутине объявил первым.
– Да. На выговор у нас не всякий пойдет…
– На доты ходили… Ты слушай, людей в этом совхозе в последние годы будто подменил кто. Работают весело, с настроением. Не вкалывают денно и нощно, а по семь часов. И регулярно выходные… Так бы везде.
– Это же совхоз. Там деньги.
– Товарищ Крутояров, разве в колхозе их труднее нажить? Действуй, как этот директор. Поддержим. Только смотри не сорвись. С высоты потом падать будет больно… Парашютов здесь не выдают.
– Хорошо. Я подумаю, – сказал Павел.
– Думай, но не долго. До завтра.
Павел ушел от Беркута со смутным чувством беспокойства. Конечно, Родион Беркут – человек, который сделает все, чтобы помочь ему на новом месте. Но сам он показался Павлу неуверенным и одиноким. Будто учитель на последней предэкзаменационной консультации, когда все уже говорено-переговорено. Давай, мол, не подкачай. Вот наши проблемы, вот каких результатов ждем. Я тебе, мол, обязан об этом сказать, хотя и понимаю, что это давно набило тебе оскомину.
* * *
К отчетно-выборному собранию в Рябиновке готовились как к празднику. Были для этого причины: захирело в последние годы хозяйство, заросли лебедой улочки, по цветникам и на колхозном стадионе, когда-то оживленном и бойком, безнаказанно паслись телята и гуси. Председатель колхоза Лобачев, присланный два года назад из города, был человек с образованием, а дела шли скверно: сегодня раскапывали, завтра закапывали.
Перед собранием в колхозном клубе побелили стены, покрасили полы, оборудовали несколько стендов, рассказывающих о достижениях колхоза. Проходы между деревянными креслами, стянутыми в тяжелые звенья, устлали длинными ковровыми дорожками темно-бордового цвета. Пахнули холода. Поэтому за два дня до собрания к клубу привезли воз березовых чурок и топили печки круглые сутки. Чтобы, не дай бог, от такой бешеной топки чего не случилось, послали в клуб печекладов, и они под строжайшим наблюдением пожарника проверили и подремонтировали все кирпичные боровики и жестяные трубы.
Над селом висели пересуды.
– Интересно, кого же изберут председателем?
– Говорят, кого-то из местных.
– А кто будет замом?
– Найдется. Свято место не живет пусто.
Павел приехал в Рябиновку вместе с заместителем начальника производственного управления Верхолазовым за неделю до собрания. Лобачев встретил представителей района с радостью. По его указанию в распоряжение Крутоярова и Верхолазова выделили старый, с глубокими ржавыми шрамами на лбине «газик», и они почти все время жили в бригадах и на фермах.
Все шло хорошо. Хлопотали животноводы, работали мастерские и кузницы. Тянулись по утрам в поля за сеном тракторы. Но видел Павел во взглядах и в поведении людей ухмылку.
– Без подъема работаете, – сказал он Лобачеву. – Неуютно живете.
Лобачев, выбритый досиня, круглый и подвижный, курил трубку.
– Какой уют, коли за два года две реконструкции выдержали. Хорошо бы просто названия управлений менялись, но вот беда – идеи всякий раз меняются. Вначале ввели силосный тип кормления скота и заморили начисто овечек, потом решили, что надо специализироваться на производстве говядины – и по боку свиней. Дай-ка опять какая-нибудь перестройка… Осточертело… И все делается по-быстрому… Как ваш дядюшка, Увар Васильевич: придет в баню, не успеет сапоги снять – на полок лезет париться.
– Вы сами хозяева.
– Какие хозяева, когда за нас в управлении думают.
Лобачев взъерошился и стал похож на большую черную птицу.
– Для того чтобы уютно жить, надо быть уверенным, что ни сегодня и ни завтра у тебя карман не вырежут. А мы вроде как на вокзале сидим. Разговоры ведем дружные, но с часов глаз не сводим.
Лобачев был прав. Об этом же говорил и Беркут. И здесь, в Рябиновке, Павел впервые понял, что он в бесконечных хлопотах недооценивает и преуменьшает действительные размеры материального и морального ущерба, который терпят села из-за разного рода «хозяев», обирающих колхозы и совхозы!
Накануне собрания приехал из Чистоозерья Беркут, не по-обычному веселый, бодрый. Он был в белом полушубке, в валенках. Ворсистая шапка с опущенными ушами обрамляла его румяное лицо. Широкоплечий, быстрый, он заполнил, кажется, весь маленький крутояровский кабинетик, и находившимся в нем от этого стало тесно.
– Ну, как дела, вояки, рассказывайте.
Павел докладывал:
– Дела такие: о начале собрания три раза объявили по местному радио. В каждой деревне побывали, провели бригадные собрания, избрали уполномоченных… Расчистили бульдозерами дороги… Вот вроде все.
Павел нахмурился, вспоминая беседу с председателем сельпо Федором Леонтьевичем Левчуком. Но потом повеселел, начал говорить подробно, передавая даже интонации. Федор неделю назад собирал весь свой «торговый аппарат»: продавцов, счетоводов, грузчиков. Выделил для продажи самые что ни на есть лучшие товары. «Организуем обслуживание собрания так, – говорил Федор, – что комар носа не подточит! Мы, брат, ученые и не один раз». – «А нельзя ли, Федор Леонтьевич, – попросил Крутояров, – все эти «дефициты», что к собранию припасены, просто так продать?» – «Можно, конечно, да ведь я старался для такого дела, для этого торжества, все условия создать». – «До этого дня люди без всяких условий жили?» – «Но, Павел Николаевич, собранье-то раз в году бывает. Когда у нас старый район был, указания такие давали: на отчетных собраниях продавать самое лучшее».
Левчук радовался разговору с Павлом, он понимал, что судьба сводит их опять вместе и надолго; и он волновался, краснел, круглая плешь его покрывалась испариной; и Павлу от этого стало больно. В прошлом боевой командир, Федор Левчук показался ему студенистым, бесформенным. «Не понимаю, Федор, когда ты так согнулся?» – «Что, Павел Николаевич? – подставлял ладонь к уху Левчук. – Раньше точно такие указания давали, разве ты не помнишь?» – «Вот что: никаких особых условий создавать не надо. В буфете оставь то, что есть в магазинах. Так, чтобы вдоволь было еды и питья». – «Все будет, Павел Николаевич, и насчет еды и насчет питья – все продумано. В буфет часть «Столичной» заброшу, а для президиума коньяку достал шестнадцать бутылок». – «Эх, Федя, Федя! Изломало тебя время-то, гвардеец!» От этих слов у Левчука дрогнула бровь. «Изломало, Павел. Друзья не стали узнавать. Сельская торговля – та же фронтовая полоса. Все на виду и все в опасности. Не хватает того-другого – председатель сельпо виноват: «не удовлетворяет постоянно растущие потребности трудящихся». Бездельник. Близорукий. Исключить из партии, снять с работы. Будто потому и в партии состоишь, что боишься потерять работу. Это, Павел, не шутка, слезы». Он впился короткими сильными пальцами в край стола: «Ты говоришь: убери все «дефициты». Правильно говоришь. Потому что люди смеются. Как собрание какое, говорят, так и «дефициты» продают. Вроде как по себе делят… И все-таки кое-кому эта твоя мысль не понравится. Рисуется, скажут, Крутояров. Вот тут и покрутись». – «Я, Федя, крутиться не буду. А что так нельзя – это ребенку понятно. Чистота и откровенность для нас – первое дело».
– При чем тут чистота, – вмешивался Верхолазов. – Разве плохо, если все лучшее продадим передовикам, если уж на всех недостает?
– Нет. Неплохо. Но мы увезем к ним, по деревням, продадим там, где они живут и работают. А из отчетного собрания ярмарку устраивать не следует!
Беркут слушал все, о чем говорили, навалившись грудью на стол, пристально глядел на Павла.
– Да, да! Так лучше будет! Правильнее, – согласился он.
* * *
Собрание прошло обычным порядком: доклад, прения, приветствие пионеров, вечером – концерт местной самодеятельности, как и всегда, с активным участием нимало не постаревших Афони Соснина и его сестры Акулины. Когда кончились выступления и избран был состав колхозного правления, над Рябиновкой расходилась метель. Ветер пробивался через плохо замазанные рамы, шевелил пыльные восковые занавеси на окнах. Шоферы у подъезда грели моторы легковушек и грузовиков, поджидая своих деревенских.
Беркут собрался ехать домой, в райцентр, сразу же после организационного заседания правления. Попрощался со всеми запросто.
– Давай, Крутояров, – говорил Павлу, – разворачивайся, спи – лежа, работай – бегом. Успехов тебе!
Озабоченный Павел просил Беркута:
– Остались бы до утра, Родион Павлович. Ночь. Заберетесь где-нибудь в сугробы, измучаетесь. Завтра угольники пустим, легче проедете.
– Ничего. «Газик» – сила! Ты не беспокойся. Вот товарищ Верхолазов ненадолго тебе в помощники останется. Да и Лобачев еще не сдал колхоз. Дела, Павел Николаевич, неотложные.
Крутояров знал: удерживать Беркута бесполезно, отступился. Остались в горнице Увара Васильевича вдвоем с Верхолазовым. Долго прислушивались, сидя на кроватях, к стуку ветра за окнами и курили. Потом Павел сходил на кухню, принес бутылку коньяку, вытянул штопором от универсального складня пробку.
– Часто прикладываешься? – спросил, задергивая шторку, Верхолазов.
– Раз-два в месяц.
– Учти, ты сейчас в Рябиновке вождь!
– Ну и что?
– Сам знаешь, чтобы никаких замечаний.
– Говорят, когда у Беркута спросили, можно ли коммунистам пить водку, он долго молчал, а потом сказал два слова: «Дуракам нельзя!»
– Так-то оно так, да все-таки!
– Все-таки давай выпьем по рюмке! – Крутояров разлил коньяк. – Пока я еще холостой, семья в Далматове осталась. Вот завтра или послезавтра приедут – и на столе у нас все, что надо, будет. А сейчас тетя Авдотья что-то прихворнула, а старика и дома все еще нет.
Верхолазов улыбнулся:
– Павел Николаевич, почему ты такой… ну, как шиповник, колючий… Школа Беркута?
– Да. Частично. Но не только его школа. Я, Виктор Витальевич, родился при советской власти. Был октябренком, потом пионером, потом комсомольцем… И все годы жил одинаково: по справедливости.
– Но откуда же колючки?
– Это для того, чтобы всякому бессовестному делу противостоять, а не в кустах прятаться.
Коньяк разнежил Верхолазова, потянул к разговорам:
– Так невзначай и саму совесть кольнешь.
– Если понадобится – можно и совесть, если она скособенилась. Знаешь, как на крыжовнике борются с грызунами?
– Ядом, наверное.
– Нет. Никак. Идет мышка под снегом, слышит – вкусно пахнет, подбирается к стебельку. Но крыжовник для мышки колючки имеет. Наколется она и сторонкой обходит… Я думаю, что нам, коммунистам, терять колючки рано. Мягким бывает только тесто, да и то кислое. А мы пока еще не прокисли. Давай, держи! – Они чокнулись еще раз и тотчас же опустили рюмки: в окно кто-то осторожно постучал, затем захрумкали по снегу шаги к двери.
– Откройте, Павел Николаевич!
Павел вышел на кухню, повернул ключ в прихожей. Из снежной кутерьмы шагнул, впустив клубы белого мороза, Завьялов.
– Извини, Павел, но все-таки как-то нехорошо получается: в должность входишь и не спрыснуть ее? Однополчане ведь!
У Павла изумленно взметнулись брови.
– Проходи, Завьялов, не остужай хату. Спрыскивать меня, наверное, не следует. Не урочливый.
– Боишься, осудят?
– Нет, не боюсь. Просто – не могу.
– Брось, Николаич. Если за что и виноват в прошлом – забудь. Другой я.
– Забывать вообще-то ничего нельзя. Но я забыл. Не злопамятный.
– Ну, ну, не сердись. Вместе придется трудиться. Да и Увар Васильевич у меня в школе работает…
– Ты что, меня уговариваешь или пугаешь? Я же тебе ясно сказал!
– Павел Николаевич! Ну что ж, извините!
– До свидания.
Верхолазов сидел в горнице, слушал через перегородку разговоры, затаив дыхание. Когда запотевшая дверь глухо захлопнулась, он вышел в переднюю.
– Себе рогатки создаешь, Павел Николаевич?
– Почему же?
– Как-никак, он директор школы в Рябиновке. Тебе и в самом деле придется с ним ухо в ухо работать. Да и мужик он неплохой.
– Знаю.
Новый стук в окно, торопливый и тревожный, прервал разговор.
– Кто там?
– Это я, участковый Гаврилов… Товарища Беркута в нашу больницу привезли.
* * *
Причины этой боли Родион Беркут старался скрывать не только от жены и друзей, но, кажется, даже и от самого себя. Это была особая боль. Не обыкновенная, к какой он привык после тяжелого ранения, и не страшная, какой обычно называют боль невыносимую. Это была пытка. Раскаленной подковой охватывало поясницу так, что скрипели сжатые зубы, и Родион замирал, превращаясь в комок нервов. Когда боль отступала и холодный пот падал с висков, он по часу, по два лежал у себя в кабинете, безмолвный и злой, читал те разделы медицинских книжек, в которых описывались подобного рода симптомы.
Беркут знал свою болезнь. И не боялся сказать самому себе и врачам; он только откладывал все это, потому что всякий раз, пережив боль, представлял себе поля, лица председателей колхозов, директоров совхозов, секретарей сельских партийных организаций. Видел огромные вороха пшеницы, слышал натужный гул сотен машин.
В последние годы Беркуту все чаще приходилось сталкиваться с совершенно неожиданными неприятностями. На одном из больших производственных совещаний в областном центре его назвали «ярым противником кукурузы» и поклонником овса только лишь из-за того, что под овес, дававший огромное количество концентратов, занято было в районе десять процентов посевной площади. Беркуту советовали прекратить сеять овес и подумать о своей позиции. И это звучало так: «Не лезь поперед батьки в пекло, не сдобруешь!»
Разумно ли поступал Беркут?
Он не надеялся на интуицию. С присущей ему дотошностью считал, пересчитывал, прикидывал, советовал. Действовал наверняка. Росла урожайность, в два раза больше стали производить молока и мяса. Колхозы и совхозы богатели. «Как на опаре растут», – часто вспоминал он слышанные в детстве слова матери. Пусть овес, пусть кукуруза, ярым противником которой он никогда не был, пусть другие культуры. Важен результат! Сколько задумок, планов! Как тут без него? Нет, с болезнью надо было повременить, надо хотя бы никому не говорить об этом, чтобы не накаркивало воронье беды. Пусть знают: Беркут здоров, силен, будет бороться, как и всегда.
Родион боялся уйти от любимых дел. Это для него было страшнее смерти.
Пурга разбушевалась в ту ночь с необыкновенной силой. Ветер рвал тент на машине, давил в лобовое стекло, сдерживая движение. Шофер с остервенением таранил мягкие сугробы до тех пор, пока машина не застряла. И боль пришла. Помощник, стоявший с лопатой в руках у открытой дверцы «газика», увидел, как передернуло лицо Беркута, как неестественно, безвольно откинулась назад голова.
– Родион Павлович, что с вами? – спросил он испуганно. Ответа не было. Вернуться назад, в Рябиновку, пока метель окончательно не заровняла следы – это было самое правильное решение.
Под утро, придя в сознание, Беркут увидел сидящего у кровати могучего и спокойного Павла Крутоярова.
– Потерпите немного, – говорил Крутояров. – Скоро грейдеровальная машина пройдет, и мы вас отправим. Пурга уже стихла.
Беркут слушал его уверенный бас, рассматривал фигуру, серые знакомые глаза… Помнится, в сентябре сорок третьего начали прыгать с «дугласов», с полутора тысяч метров. Было бабье лето. Тянулись на юг птицы. Грохотавшие на западе бомбежки сшевеливали дичь, живущую вопреки человеку мирной жизнью; и она уходила от бушевавшего по болотам огня туда, где было безопасно. На торфяниках, поросших черноталом, дневал и ночевал туман. Зато сосняк на взгорьях был звонок и чист, и воздух в лесу, казалось, можно было пробовать на вкус, черпать ковшичком и пить, как родниковую воду… Десантники старательно укладывали парашюты. Перкаль привычно пенился в их руках. Беркут ходил вдоль парашютных столов, строго следя за укладкой… Вот он, старший сержант Крутояров, командир первого взвода. Беркут видит его, тогдашнего, как сейчас. Павел охватывает разрывной стропкой края купола, чтобы они не расползлись, трамбует ногою мешок. «Все равно война!» – смеется. «А ну-ка, встань! – Беркут берет за стропы уже уложенный парашют, разваливает купол на столе. – Давай снова укладывай! Ишь ты! Все равно война!» – «Виноват, товарищ гвардии майор! – Павел стоит навытяжку и улыбается: – Есть укладывать наново!» Десантники посмеиваются, и Беркут наставительно говорит: «В соседней бригаде один вот такой же орел уложил парашют, а стропку разрывную убрать позабыл. И что же с ним было?» – «Пошел колбасой?» – «Именно. Колбасой. Разбился. Так что запомни и других научи: уложил парашют – убери стропку. Понял?» – «Понял, товарищ гвардии майор! Не допущу!» – расплывался в улыбке Павел. Он был весь, как умытый дождиком, румяный, сильный, самоуверенный… И сколько же досталось ему потом… Был мальчишкой, стал…
Находясь уже в одной из столичных больниц и навсегда расставшись с районом, Беркут перебирал и перебирал в памяти эпизоды армейской жизни, рисовал в воображении будни первых послевоенных лет и видел нынешнее Зауралье. Многое переоценил Беркут сызнова, многое скидывал со счета и вздыхал: «Как они там без меня?»
* * *
Нелегко переносил изменения в жизни района Завьялов.
Встречи с Сергеем Лебедевым и Павлом Крутояровым, как железные пластины, легли одна на другую и защемили сердце. Он исследовал свою жизнь по маленьким отметинам и деталям, как криминалист. Там, в лесу под Олонцом, зеленый от злости Пашка Крутояров бился, словно в падучей, хватался за финку в дикой неприязни к нему. Завьялов тоже ненавидел Пашку… Всю жизнь. От детства до седин. Каждой клеткой… Не из-за того, что был Пашка всегда впереди и что любили его бескорыстность люди, а из-за того, что вырастали на земле такие и носили в себе непонятный Завьялову заряд. Мешали жить. «Всякие неурядицы и даже войны, наверное, из-за таких бывают, из-за строптивых», – думал он. И приводило это Завьялова к одной кромке: отступиться ото всех, знать свое дело, а они пусть хоть скачки устраивают, небось запалятся.
Уходил Завьялов в свое прошлое. Искал редкие, но поистине красивые в нем места. Снилось ему доброе счастье. Зимними вечерами, когда Чистоозерка засыпала, сиживали они с Андреем Ильичом в его доме. Играли в шахматы, и говорил ему Светильников всегда ободряющие слова… А домой поздней ночью провожала Завьялова обычно Машенька, дивчина – кровь с молоком, черная, быстроглазая. Знал Завьялов, что во время войны дружила она с молоденьким военкоматовским офицером, но не сердился. К тому же звала девка молодостью, тянула к себе здоровым, сытым телом.
В один из тихих майских вечеров, когда испариной дымилась земля, а черемуховые кусты еще не сбросили белые платья, сыграли свадьбу. Серебряными переливами пели баяны. Но веселье как похмелье прошло. Только после него и опомнились как следует. Потекли дни, похожие один на другой.
Первое прикосновение Завьялова к жене, первая близость отшвырнули его далеко в сторону. Он возненавидел светильниковскую племянницу, давно приобщенную к страсти, терзал ее, притворялся любящим, боясь испортить отношения с Андреем Ильичом и с людьми. Машенька инстинктивно угадывала это завьяловское отвращение, но не ожесточалась и не черствела. Она, как и Завьялов, искусно прятала ото всех гнувшее к земле беспокойство. Людям изнанка не нужна, с фасаду же семья – хоть песню складывай.
Называли их «счастливыми», и надо было играть в эту счастливость, подновлять разъединенную изнутри семейную чашу, прикидываться всеми силами. Верят? Значит, надо продолжать обманывать. Это молчаливо исполняли Завьялов и Машенька. Никто не знал истинных отношений в их семье. Добрая слава, доброе имя, авторитет! От всего этого зажигалось в душе умиротворение.
Перед отчетно-выборным собранием вызывал Завьялова инструктор парткома производственного управления: кончались в колхозе полномочия партийного секретаря Егора Кудинова, и инструктор вел предварительную беседу с ним. Жили в голове светлые надежды. Бросить школу, надоевшую предельно, стать вожаком в колхозе, повести за собой народ, бороться за высокие урожаи, настриги шерсти, яйценоскость кур! Сможет ли он? Конечно, сможет. Не боги горшки обжигают. Он знает Рябиновку, знает, к кому какой ключ подобрать. От него не ускользнешь. Само название «секретарь парторганизации» вызывало у Завьялова горделивый трепет и казалось огромным. Никому ни слова не говорил Завьялов о предполагавшемся взлете. Только ложась спать, осмеливался полностью представить себя на новом месте и замирал от сладкого предвкушения, ожидая новой должности, как свидания с любовницей.
И вдруг – восстановление районов! И этот Пашка Крутояров, колючий змей, встал на пути со своей огромной и дикой силой. Солнышко только что начало всходить по-доброму над головой Завьялова, и надо было держаться. «Выжить за любые коврижки», – повторял Завьялов свою пословицу, мрачно наблюдая за жизнью колхоза. Он пошел даже на унижение, прибежав к Крутояровым приглашать Павла в гости. И обжегся.
* * *
Светлана Крутоярова легко угадывала настроения Павла, предупреждала размолвки. В семье все было просто. Многие подруги Светланы не то в шутку, не то всерьез поговаривали: «Попала ты под пяту своему Крутоярову. С первых дней в руки не взяла, а теперь уж этого духа, выпущенного из сосуда, обратно туда не загонишь». Некоторые хвалились: «Я своего крепко держу. Иначе нельзя. Ночная кукушка обязана всех перекуковать. Что захочу, то и будет делать!» А Светлана смеялась: «Не нравятся мне ваши мужья. Если они жен своих боятся – какие же они работники!» – «Он у тебя и за водой к озеру не сходит!» – «Верно. Сначала пробовала посылать, а он довод нашел в свою пользу: «Не москвич, – говорит, – я, Света. У нас, в Зауралье, женщины сами по воду ходят. Мужчинам не доверяют. Зачем же мы будем нарушать традицию?»
И Стеньке жилось в Зауралье намного интереснее, чем в Копейске. Каждое лето родители бывали в родных краях, у дедушки Увара Васильевича и у бабушки Авдотьи, и Стенька ловил в отногах [3]3
Отнога – мелководный залив на озере, реке.
[Закрыть]большого озера гольянов, промышлял по степям сусликов, катался на лодке, а в жаркие дни не вылезал из воды: по семнадцать раз в день купался. Однако с возрастом ему, лобастому огольцу, стало казаться, что жизнь поворачивается «боком». И защиты, несмотря на это, он ни у кого не искал: умел постоять за себя. Так учил отец.
Бабушка Авдотья Еремеевна талдычила мальчонке одно и то же: «Не бегай, кровинушка, туда, не бегай сюда. В огороде лихоманка голая с распущенными косами сидит (это, чтобы в чужие огороды не лазил), около озера водяной гостит (чтобы без спросу не убегал к озеру), на чердаке дедко-соседко зверем вызверивается (чтобы на дом не залез и, не дай бог, не упал оттуда). Дед Увар Васильевич из баек будто сети вязал. «Еще до коллективизации было, – говорил он, – ездил я в Рябиновку согру сенокосничать. Уже потемну возвращаюсь домой. Гляжу: ягненок на дороге бегает, ревет, как дитя с грызью… Поймал его, закинул на телегу. Думаю: хозяин не сыщется, так у себя на дворе всякими отходами да обратом откормлю… Еду не оглядываюсь. Смотрю, Буланко у меня внатугу пошел и весь в пене. Что за оказия? Мерин-то у меня паровой был. Неужто, думаю, захворал: в то время по нашим местам сибирка [4]4
Сибирка – сибирская язва, болезнь животных и человека.
[Закрыть]ходила. Оглянулся назад, а ягненочек-то мой с доброго быка стал, и ноги его, как бастрыки, по земле волочатся. Перекрестился я: «Свят! Свят!» И не стало ягненка. Захохотал сыч в Агашкином логу. Вот те и нет чертовщины!»