355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шушарин » Роза ветров » Текст книги (страница 4)
Роза ветров
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:58

Текст книги "Роза ветров"


Автор книги: Михаил Шушарин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

Глава вторая

После смерти Людмилы Крутояров будто подломился. Стал сдержанным, замкнутым, с болезненным вниманием вглядывался в лица сверстников. Шестнадцатого сентября 1944 года был подписан мир с Финляндией. После короткого отдыха десантные бригады вели боевые действия в Прибалтике. Потом – на подступах к Вене, Праге. Полоса седых нитей прошила черную шевелюру Павла, и застыл на его лице непримиримо-покойный холод. Он появляется, когда человек точно определит, как он будет жить дальше.

День Победы встретил Павел в госпитале, на маленькой подмосковной станции с мирным названием «Отдых». Ночью, за несколько часов до желанной вести, умер сосед Павла по койке, бывший комсорг Ваня Зашивин. За день до смерти Ване по самый пах отняли обе ноги, и он матерился, опьяненный эфиром, просил водки, требовал прогнать «проклятых мух», ползающих у него на ступне, которой уже не было. «Лапушка моя, милочка, приезжай в Челябинск!» – бредил он. И рвал обескровленными руками простыни, а сквозь матрац, промокший насквозь, капала под кровать густая кровь. Павел молча стискивал зубы. Слушал шепот врачей, не отходивших от Ваниной кровати. «Держись, Ванюша, не умирай, братишечка!» Крутояров слышал от кого-то: если крепко-крепко захотеть – таинственные, неисследованные токи дойдут и помогут. «Держись, Ваня, не умирай!» Но Ваня умер. И унесли все Ванино белье: матрац, подушки, простыни и одеяла. И оголившаяся кровать стала казаться Павлу жутким катафалком, приготовленным для него.

Не слышал Павел краткой речи госпитального комиссара, не пил стопочку по случаю Победы, не видел лиц своих однопалатников много дней. Лишь в конце мая сосед по палате, старый хохол Иван Рябуха, сказал ему:

– Пофартило тебе, Павло. Думали, вслед за твоим другом дуба дашь. Вот те Христос!

– Нет, отец, дуба я давать не собирался.

– А тут письмо тебе пришло, а Ванюше, покойничку, телеграмма.

– Давайте сюда.

Рябуха долго ковырялся в тумбочке, подал, наконец, измятый треугольник и синий бланк телеграммы:

«Милый Ванечка, счастье-то какое! Поздравляю тебя с Днем Победы. Обнимаем тебя и целуем. Светлана и Степа».

Павел пробежал глазами телеграмму и зажмурился. Бумажка выпала из рук. Ванюшина жинка. Она. Ей телеграфировал Павел смешные Ванины слова: «Люблю тебя и Степку».

Старый Рябуха видел, как исказилось лицо Крутоярова, как начали мелко-мелко подрагивать пальцы. Но не проронил ни слова бывалый солдат. Лишь под утро, когда Павел с жадностью выпил стоявший на тумбочке стакан воды, спросил:

– Знакомка, мабудь, какая?

– Не говори чепухи, отец!

Рябуха не обиделся на грубость.

– Ты не злобься, Павло, – заговорил он, – война, як холера, душу заволочила… От злобности нам лет тридцать после войны лечиться придется. Людей не замечать. А люди-то, гражданы наши, ждут, что мы с мягким сердцем домой воротимся, нетронутые. На нас и вся надежа!

Это расслабило Крутоярова, обезоружило. Встали в памяти слова Сергея: «Тяжелее в тылу, пожалуй, чем на фронте!» И полезли в душу колючие, как чертополох, разные темные заплоты, и, как полая вода, смывали их разухабистая песня Вани Зашивина про четырех Степанов и смешная телеграмма: «Люблю тебя и Степку». Ваня умер, но он любит, зовет свою любовь. А я, Павел Крутояров, живой, с орденами и медалями, кашу в госпитале ем.

Беркут впервые его назвал «Павел Николаевич», когда зачитал Указ о награждении орденом Ленина. В те дни, по всей вероятности, и начали уходить бесшабашное ухарство и… юность.

В конце июля его выписали из госпиталя, и Рябуха, постукивая себя по забинтованной гипсовой повязкой грудной клетке, спросил:

– До родных хат, Павло?

– Ясное дело.

– Щастья тебе, Павло.

Скрыл Крутояров и на этот раз от старого госпитального напарника свои думы. Лежало в его кармане требование на проезд в город Челябинск и вещмешок был заполнен сухим пайком на две недели.

Вечером он был на Казанском вокзале. Шел дождь. Люди ждали поезда, смеялись, курили под навесами. Павел дрожал от нетерпения. Ему казалось, что Светлана, узнав о его намерении и угадав его мысли, оскорбится и постарается избавиться от него… Гул большого городского организма, шум дождя и мокрые рельсы, и далекий желтый глаз фонаря – все это ощущал Павел всем телом, и все это после госпитальных будней было не по-обычному новым. Сердце поднималось высоко, к самому горлу, во рту пересыхало. «Что это я?» – шепотом спрашивал себя Павел. И тут же объяснял: близкий друг, его жена… Это ведь как родня.

Когда объявили посадку, нахлынуло одуряюще сильное чувство веселья. Он смеялся с девчонками-попутчицами, показывал на спичках фокусы, пел. И все пять дней пути отгонял, сам не зная почему, мысли о Светлане. Это состояние постоянного напряжения и страха, скрытого напускной веселостью, не прошло и тогда, когда остался он на челябинском перроне один. Ночь провел на вокзале, борясь с решением уехать обратно. Утром с попутной машиной укатил в Копейск. Долго в нерешительности ходил около деревянного дома, охваченного желтой акацией и тополями. Наконец решился, постучал в калитку. Дверь открыла маленькая женщина с пышной копной белых волос:

– Вам кого?

– Здравствуйте. Я – Павел Крутояров.

– И что же?

– Вы помните, Светлана, вы телеграмму от Вани Зашивина получали… Так это я давал.

Дрогнули ресницы, и лицо на миг стало озабоченным и необыкновенно красивым.

– Проходите.

Он прожил в Копейске более месяца. Гулял со Светланой по тихим улочкам шахтерского города. Она, учительница по профессии, работала секретарем комитета комсомола шахты, часто до свету уходила на работу, задерживалась на совещаниях и планерках, и он провожал ее и встречал, волнуясь и переживая.

Когда дальнейшее пребывание Павла в доме стало уже неприличным, Светлана, чувствуя какую-то недосказанность во всем происходящем, спросила без обиняков:

– Скажи, с чем ты все-таки к нам приехал?

Он глянул на нее с благодарностью.

– Ты не сердись, Света, на мою откровенность. Я хочу, чтобы ты стала моей женой.

Светлана испугалась:

– Что же ты такое говоришь, сумасшедший! Я ведь вдова. И ребенок у меня есть, Степка. А ты же еще парень! – И нервно засмеялась.

– Знаю. Мы поженимся. Я все не мог сказать тебе главного, чтобы не тревожить тебя рано. Ваня, муж твой, другом моим был хорошим. Не могу я, понимаешь, допустить такого, чтобы Степка остался без отца. Ты согласна?

– Подумай, Паша! – Светлана заплакала.

– Я подумал. Я уже давно письмо написал дяде Увару и тетке Авдотье, что приеду с женой и сыном.

Вечером они сидели в маленькой комнате Светланы. Отец, старый шахтер, догадываясь о происшедшем, налил стаканы, сказал Павлу:

– Давай выпьем!

И Павел заспешил:

– Мы здесь, Дмитрий Евстахович, жить не будем. Уедем к нам в Чистоозерку.

Старик пристально глянул на Павла, усмехнулся:

– Давно известно: где муж живет, там и жена, а поврозь – какая жизнь. Но только горячишься ты, зятек, торопишься. У Ивана, как говорится, ноги не успели еще остыть, а ты с такими словами.

– Не надо, папа! – покраснела Светлана. – Не надо таких слов. Вани нет. Ваня погиб честно. Он был лучшим другом Павла. Он простит нам все.

– Глядите! – Шахтер залпом выпил свой стакан.

Заплакала мать Светланы:

– Живите. Только, чтобы людям было не смешно. Мы вот со стариком пятый десяток доживаем вместе… А перед покойным Иваном вы виноваты не будете. Он сам бы, будь на месте Павла Николаевича, так же сделал.

…Чувство Крутоярова было сильным. Светлана не могла да и не пыталась противостоять ему. Лишь однажды Павел спросил себя: «А Людмилка? Вдруг она жива? Ведь Сергей Лебедев не бредит. В его рассуждениях есть логика. Похоронены были два человека, не хватило же после того боя троих. И документов ни у кого никаких не было. А Нинка Рогова, санитарка, она же была похожа на Людмилу. Что если Людмила жива?»

Это были короткие вспышки. Призыв на помощь здравого смысла. Но он же, здравый смысл, вел к другому: «Если бы она осталась живой, она обязательно бы дала знать о себе. Нет, ее похоронили. И не надо ничего выдумывать. Мертвые все прощают!»

Больше к таким мыслям Павел не возвращался.

* * *

Чистоозерка в первые послевоенные месяцы жила небывалой жизнью. Радовались самому обычному. (Человек после тяжелой болезни новые краски находит.) И тополя в тот год не такие распускались, и березовые колки окрест наряднее были, и каждый подснежник ласковей стал, и пеньки в лесных делянках сладкими слезами исходили.

В День Победы бабы оставили на пашне взопревших быков, прибежали к райкому простоволосые, ревели и целовались, орали бог знает что и на что только не готовы были пойти. Ну а после того, как веселье отхлынуло, гуртами ездили и ходили на станцию, как в старину на богомолье, за семьдесят верст. Стояли около гладких железных ниток, вздрагивая вместе с землей от воинских составов, мчавшихся на Восток. Вглядывались в лица служилых: не мой ли?

– Ой-оченьки, да ведь это наши детушки приехали! – Авдотья Еремеевна, кормившая у крылечка кур, уронила блюдо с картофельными очистками, кинулась на грудь Павлу, обняла Светлану, поцеловала Степку. Запричитала облегченно:

– Да слава те, господи. Да, видно, дошли до тебя наши молитвы, отлились проклятым ворогам наши слезы!

Увар Васильевич здоровался по-крестьянски степенно. Поцеловал каждого по три раза, приказал Еремеевне:

– Ты, старуха, давай кончай мокреть разводить, проводи гостей в передний угол и айда топить баню. А я в кооперацию мигом слетаю.

– В какую, дедушка, кооперацию? – спросил Стенька.

Увар Васильевич подмигнул ему, как старому знакомцу:

– Кооперация, внучек, у нас одна. Что в ней делать – узнаешь позже… А сейчас проходи в избу, бабушка Авдотья Еремеевна тебя костяникой угощать станет.

Застолье было радостным и шумным. Увар Васильевич притащил из сельпо полный чайник водки (ее выдавали на заготовки картофеля, и Увар, готовясь к встрече племянника, сдал в сельпо десять пудов клубней). Еремеевна обносила гостей по кругу маленькой рюмочкой.

– Уж не обессудьте, гостеньки дорогие, – говорила она. – Водка-то у нас сильно плохая. Разводят водой, окаянные.

– Водка, старуха, никогда не бывает плохой. – Увар Васильевич улыбнулся. – Она бывает только хорошей или шибко хорошей.

– Тебе все хорошим кажется. – Еремеевна была румяна, глаза ее молодели. – Коева днись, приехал с рыбалки поздно вечером, я уж спать легла, а в печке ополоски в горшке стояли – поросенку на утро приготовила. Дак ведь достал етот горшок и выхлебал вместо супу.

Старики изо всех сил старались угодить молодым. Они были счастливы. Все черное, навеянное войной, отступало. Пришла с приездом племянника новая жизнь с добрыми надеждами и спокойствием. Оживало сердце от кровянящей тоски о погибшем сыне Левушке… Ядренеть крутояровской породе, набирать сил… Живые о живом и думали.

Под вечер в горнице прибавился еще один гость – Сергей Лебедев. Они обнялись с Павлом крепко и, оцепенев, долго стояли молча, сжав друг друга в объятиях. И Светлана, поняв это оцепенение, поняла и то, что Сергей – один из тех, кто был там, где был и Стенькин отец. Она, будто защищаясь от кого-то, закрыла лицо руками.

– Успокойся, Светланушка, – засуетился около нее Увар Васильевич.

– Не лезь к ней, старик, – строго взглянула на мужа Еремеевна.

Светлана была благодарна ей, старой женщине, – матери, все понимающей, предвидящей, цепко и мудро оценивающей. Такие не обидят, не прогневят, предупредят обиду и гнев по-родительски осторожно и с достоинством. И минутная слабость Светланы, и слезы ее были знаком благодарности всем Крутояровым, спокойным и добрым, принявшим ее в свою семью вместе со Стенькой, как равную, как молодую хозяйку.

– Света, хватит. – Павел взял на руки Стеньку, обнял его.

– И чо ты в самом деле, Света, – визжал Стенька. – Нам весело, а ты мокреть разводишь!

– Верно, внучек, – захохотал Увар Васильевич. – Который день, Светлана Дмитриевна, прошел – тот и до нас дошел, а который впереди – того берегись. Что было – прошло. Давай, старуха, рюмочку. Выпьем. Мой покойный родитель говаривал так: «Хочешь быть веселым, а не пьяным – на два пальца недоливай и на два пальца недопивай, худое не поминай. Такая выпивка – одно удовольствие, аппетит прибавляет и здоровье развивает… Давайте-ка, гости милые, за ваше здоровьице до дна.

Ярко горели лампы в старом доме Увара Васильевича почти всю ночь. Приходили повидать молодых Крутояровых соседи. Еремеевна и Увар Васильевич угощали всех. Были слезы, был смех – все вместе. Пытали Павла: насовсем ли приехал или только в гости. И Увар Васильевич отвечал за него: «Насовсем! По чистой!»

Синел над озером рассвет. Умаялся и заснул Стенька. Павел пронес его в маленькую комнатку-боковушку, положил рядом с матерью, поцеловал ее в пушистый завиток на шее.

– Ты уходишь? – спросила она.

– Сейчас приду. Вот только провожу Сергея.

Они подошли к озеру, замирающему в теплой утренней истоме. И Сергей сказал Павлу:

– Ты знаешь, Завьялов уже три месяца как дома живет. Не заходит ко мне. Прячется. В Осоавиахим устроился.

– Разве его не судили? – Павла покоробила весть.

– Судили. В штрафной был… На дот, говорят, ходил. Освободили от наказания, да еще и медаль получил.

– Что ж, пусть. Рабочих рук сейчас не хватает.

– Многого нам сейчас не хватает, Павел: хлеба, ситцу, пряников. Только чего-чего нам не хватает. А главное – людей. Стали мы наварим, хлеба – наростим, ситцу – наткем и пряников напечем!

– И людей народим, – усмехнулся Павел.

– Народить-то, Паша, полдела. Вырастить надо людьми. И тут надо мыслить и учиться каждый день.

Утро разрасталось. Шла по воде мелкая рябь. Отплывали от берегов рыбаки, притаенно всплескивали веслами.

– Будем учиться.

– Учиться, Паша, некогда. Работать надо. Тебе, кстати, как я слышал, тут уже и должность припасена. Секретарем райкома комсомола хотят рекомендовать. Вот так.

– И что же, даже согласия не спросят?

– Спросят. А ты откажешься?

– Шутишь ты все, Серега.

– Шутить-то бы и рад, да не до этого. Шутки на ум не идут. Худые у нас сейчас дела в районе.

* * *

Как и во время войны с неослабевающим напряжением текла жизнь райцентра. На заседания не хватало ночей. И аппарат райкома, и работники райисполкома, и милиции, и прокуратуры, и райпотребсоюза, и райветлечебницы, и районо, и райфо, и райсобеса, и всех других учреждений и организаций, в названии которых на первом месте стояло «рай», до полуночи, а то и дальше должны были находиться на своих местах. Будто ждали какой-то новой, неожиданной беды. Вглядывались через темные стекла: не потух ли свет в кабинете первого секретаря райкома. Там, в райкомовском окне, было все – вся вера. Поздно ночью приходили домой. Уйдешь раньше – худо. Не проявляешь рвения, скажут, как чиновник, в шесть вечера домой жалуешь, а другие работают, аж угар в висках стучит. Сила военной инерции жила в людях, и шла она оттуда, из далекой и близкой столицы, от него, от Сталина. Все, кто вернулся с фронта, не понимали этой инерции. Зачем нужно? Надо не надо – сиди в конторе. Дурацкое дело!

Как и предполагал Сергей Лебедев, Павла вскоре пригласили в райком и предложили работать комсомольским секретарем.

– Но ведь для этого надо, чтобы избрали на конференции?

– Сейчас пока конференцию проводить некогда. Утвердим вас на пленуме, кооптируем, так сказать. Дело с комсомолом у нас трудное. Секретаря уже год как нет. Заведующая учетом, два инструктора – вот и все. А с молодежью работать надо, ох как надо!

И Павел согласился.

Первое, что он сделал, приступив после пленума к работе, – это запретил работникам без дела сидеть по ночам в кабинетах. «Лучше книги читайте, чем в пешки играть да курить до тошноты». Об этом распоряжении Павла узнал уполномоченный из области. Шел сентябрь. И уполномоченный сказал первому секретарю райкома партии Андрею Ильичу Светильникову:

– Уборка у вас в районе срывается, и мер вы никаких не принимаете. Даже этому молокососу, мальчишке, комсомольскому секретарю управы не найдете. Он же всех против вас восстановит… Порядок работы ему, видите ли, не понравился!

– Руки пока не дошли. К тому же он вновь испеченный. Пообтешется. Ишь ты, ворона в павлиньих перьях! А я, признаться, и не слышал о его преобразованиях. – Светильников сделал пометку в календарике: уж на что, на что, а на критические замечания сверху он реагировал оперативно.

Поздно вечером уполномоченный лично звонил Павлу Крутоярову:

– Кто?

– Секретарь райкома комсомола Крутояров.

– Вот что, милок, собери-ка сейчас же двадцать-тридцать комсомольцев и во главе их поезжай в колхоз «Восток» на подработку зерна. Хлеб горит, понимаете, а вы спите.

– Не могу, милок.

– Вы что, против хлебозаготовок или просто ничего не понимаете?

– Сегодня утром сто двадцать комсомольцев райцентра уехали в колхозы, в том числе и в «Восток». Больше людей нет. Школу закрывать считаю нецелесообразным и даже преступным.

– Собрать всех, кто остался. К полуночи быть в колхозе. Оттуда доложить лично мне.

– Никто не остался. Только я.

– Слушайте, милок, вы с кем разговариваете?

– Не знаю, кто вы такой, но чувствуется…

– Вы за это ответите!

– Не кричите!

– Я вас арестую!

– Попробуй! – освирепел Павел и грохнул трубкой о стол так, что она развалилась на две части.

Уполномоченный и в самом деле звонил в милицию и приказывал взять Крутоярова как саботажника хлебозаготовок под стражу. Но ему сказали, что Крутояров орденоносец да и работает, как говорится, без году неделю, и он затих.

Вызывал Павла к себе Андрей Ильич.

– Ты, Павел, свинью мне в карман суешь.

– Как это понять?

Светильников будто не расслышал вопроса.

– Я на тебя надеялся. Думал, зрелый ты.

«Листом стелется, да укусить целится», – подумал Павел, и в сердце его внезапно вошло чувство дикой неприязни к Светильникову. Он еле сдержался, чтобы не наговорить обидных слов… И было за что: пригрел Светильников за пазухой своего зятя Петра Завьялова. Начальником призывного пункта устроил, председателем районного комитета Осоавиахима. Не верил Павел Завьялову по ясной, как ему казалось, и простой причине: если человек там, на фронте, мог пойти на такое, то здесь… Завьялов с первой встречи поспешил развеять крутояровскую настороженность. «Ты на меня не косись. Я за свое рассчитался. Вот… – Он показал алую рану на груди. – Искупил вину кровью. И судимость сняли, и в кандидаты вновь оформляюсь, уже документы затребовали».

А Крутояров не верил.

И не это главное. Бывший «самострельщик» был понятен Крутоярову. Непонятной и обидной казалась придирчивость Андрея Ильича Светильникова, проявлявшаяся несколько раз в разговорах о Завьялове. «Человека, – говорил Андрей Ильич, – надо рассматривать в росте. Нельзя на вечные времена пришивать на людей ярлыки и бирки и по ним судить. Каждая минута в жизни человека неповторима. С каждой минутой он меняется. И в большинстве случаев к лучшему».

…Завьялов ходил в военной форме с пневматическим пистолетом и осоавиахимовской шашкой на ремне. Крутояров спросил его:

– Этот крючок для чего с собой таскаешь?

И Завьялов совершенно серьезно отвечал:

– Народ сейчас тяжелый. Недавно война кончилась, и гнуть кое-кого приходится силком.

– Ты что?

– Не покрикивай на меня, товарищ Крутояров. Старое время помянешь – глаз можешь потерять. Для восстановления разрушенного нужна твердая рука. Либералы сейчас не в почете. Приглядись.

– Ну, ну, пригляжусь.

– И не советую тебе зубы показывать, особенно Андрею Ильичу. Живьем скушают. Не суй нос куда не просят: при твоих регалиях далеко можешь пойти. Как говорят, тише будешь – дальше едешь.

* * *

Ночью прошел дождь, а утром солнышко маковым цветом выкрасило восток. Заря окунулась в озеро и подожгла его. Громады облаков тоже упали в воду и тоже загорелись, и озеро стало казаться бездонным и бескрайним. Тревожно загоготали где-то в редниках гуси, тосковали лысухи, весело жировала на кормовых грязях кряква.

Павел вышел на тракт, подковой огибавший озеро. Ему надо было уехать в соседний Рябиновский колхоз имени Фрунзе, но ни машины, ни лошади, ни даже велосипеда в райкоме комсомола не было, приходилось ходить пешком или добираться с оказией.

Крутояров постоял на взгорье, послушал голоса птиц, всмотрелся в горизонт. Там, за камышами, сливающимися с небом, слышались выстрелы, глухие, будто охотники стреляли, окунув стволы в воду. На озерном стекле, близко к берегу, постукивал тычками рыбак. Село клубилось дымами, наполнялось мычанием скота и петушиной перекличкой.

Просыпающееся Чистоозерье! Знакомая с детских лет картина! Но, уезжая в армию, Павел видел его более новым и светлым. А сейчас и домишки покосились, и черные тесины на крышах прогнулись, и дым шел из труб бедный. Обнищало за годы войны село. В убыток все шло, а не в прибыток. Кажется, чуть-чуть теплится под крышами жизнь. «Нет, не для того я воевал, чтобы в такой дыре прозябать!» Это пришло Павлу неожиданно. И он представил себя далеко от Чистоозерья, в белом городе с яркими огнями и разноцветными рекламами. Ведь мог бы он там быть, имеет право как фронтовик. Надо уехать, плюнуть на все. У Светланы и в Свердловске, и в Хабаровске есть знакомые.

– Эй, друг, подь-ка сюда! – позвали из лога, заросшего ивняком и бояркой. Павел, вскинув на плечо планшет, спустился вниз.

– Понимаешь, – разводил грязными руками шофер. – Буксанул немножко – и хана! На всю ночь устроился.

Павел обошел скособочившуюся «полуторку» с пестрым от свежей починки кузовом, полным соломы. Шофер доброхотно рассказывал:

– Всех святых помянули за ночь. Тыркались, землю рыли. Ничего не получилось.

Шофер был в военной шапке-ушанке, в кирзовых сапогах, в заплатанной фуфайке и в синей диагонали брюках с дырками на коленях. Из-под шапки свисал свалявшийся черный чуб. Лицо заросло щетиной.

– Откуда ты? – спросил Павел.

– Из Рябиновки. На станцию ездил.

– Зря поторопился. Подсохло бы чуть…

– Чудак ты, мужик! Подсохло… Да машина-то у нас одна на весь колхоз… Остальной транспорт – быки да клячи.

– Ты один? – полюбопытствовал Павел.

– Да я ж тебе говорю, что не один. Пассажир у меня в кузове спит. Здешний, должно, чистоозерский. Всю ночь землю из-под колес вынимал, пихал эту гробину с двумя свечами, умаялся, – сплюнул в сторону шофер. – Мог бы уйти, тут недалеко, а не ушел. Чудной.

– Давай буди его. Вдвоем-то мы, может быть, вытолкаем тебя.

Шофер оскоблил о подкрылок желтую глину с сапог, привстал на колесо.

– Вставай, товарищ!

– Нехай трошки подбыгает.

Павел сразу же узнал по голосу Федора Левчука.

– Послушай, да кто это у тебя там?

– Я, Паша, не сомневайся. – Левчук вылез из соломы, спрыгнул в грязь, сжал руку Крутоярова и отвернулся.

– Что с тобой, Федор Леонтьевич? Как живешь?

– Как живу? – Левчук расправил усы, снял фуражку, захватил левой рукой щепотку волос, вынул их легко, как линьку. – На, держи. Вот как живу.

Они отошли к поваленной ручьем сухостоине, присели и закурили.

– Прибыл, понимаешь, в Винницу. Слез на станции, спрашиваю, как проехать до Корчмовки. Никто не знает. На автобусной зупинке старушка говорит: «Нема, дорогой человик, той Корчмовки. Хвашисты сожгли. Лисок там на месте Корчмовки зарос!» – «А где же Корчмовка?» – «Нигде. Нема ее». – «А жители?» – «И жителив тих нема. Хриц усих поголовно выбил. От старых до дытиночки. За партизанство». Не поверил я вначале. В горком, в военкомат пошел. Секретарь горкома, бывший майор, не скрыл. «Все знаю, товарищ Левчук. Но что я могу для вас сделать, скажите, сделаю, что могу… Погибла ваша Полина Николаевна вместе с дочкой… Вот документы… Памятник всей Корчмовке ставим!»

Лейтенант раздавил впившегося в веко комара, красный след перечертил щеку.

– Товарищи, – тихо попросил шофер. – Помогите же. Что же вы.

– Давай, Паша, – поднялся Левчук. – Будем машину из грязи выручать. Будь она неладна.

* * *

В начале уборки погода стояла добрая. Нарядными полушалками подвязались осины, в золото прибрались березы, и дни были яркие, теплые. Хваткие инеи выпадали лишь под утро, и в это время комбайнеры глушили моторы. Радовались мужики: «Так еще ден с десяток постоит – приберем хлеб!»

Все обрезало в одно утро серым дождем. Он шел не крупный и не мелкий, не быстро и не тихо, днем и ночью. Шел неделю, другую. Раскисла земля. Заглохли надолго комбайны и тракторы. Районное начальство не вылезало из колхозов. Все шло в ход: доброе слово и совет, и выговоры, и угрозы отдать под суд. А комбайны продолжали простаивать, и хлеб осыпался…

Лишь в конце октября проглянуло холодное солнце и засияло по-летнему небо. Улеглись страсти. Заработали комбайны. Продолжалась уборка.

…Павел попал в Рябиновку поздним вечером. В правлении колхоза висел густой табачный настой. На лавке, протянувшейся вдоль стены и вытертой до блеска штанами, лежал, завернувшись в чапан [1]1
  Чапан – зипун, род одежды.


[Закрыть]
, сторож.

– Здравствуйте, дедушка. А где же у вас начальство?

– Начальство? Оно, поди, теперича спит.

– А я уполномоченный, из района.

– Упал намоченный? – хохотнул дед. – Ох, горюшко с вами. К чему только посылают? Мешаться тут да яички сырые пить?

– Вы, дедушка, не шутите. Мне бы куда-нибудь на ночлег пристроиться.

– Придется.

Старик запер дверь на замок, сердито подергал его, увел Крутоярова к себе в избенку, стоявшую рядом с правлением. Наказал хозяйке:

– Постоялец наш будет, уполномоченный. Накорми его. А спать пусть на полатях спит, там тепло и простор.

Утром чуть свет Павел сидел в конторе. Председатель колхоза по фамилии Оглуздин, взлохмаченный и небритый мужчина, распекал знакомого по встрече в дороге шофера Афоню Соснина:

– Всю ночь пил?

– Посидели немножко у тетки.

– Немножко, а сам на ногах стоять не можешь!

– Не шуми на меня, Василий Васильевич! – ощетинился Афоня. – Я кровь за вас проливал, а вы тут сидели, с бабами якшались!

– Я не шумлю, – испугался Василий Васильевич. – Я к тому, что с этими пьянками хлеб загубим. Успевать надо пока сухо. А кто от комбайна зерно отвозить будет, если ты ни тяти, ни мамы!

Павел подошел к Афоне.

– Что же ты, фронтовичок, людей-то подводишь?

– Я? Подвожу? Много тут вас всяких ездит, и все орать мастера! – Афоня пошел в лобовую.

Павел принял этот натиск, поднялся на Афоню азартно, как в игру вступил:

– Из-за пьянки хлеб губить? Ты что? Если к обеду не будешь у комбайна, я с тобой не так еще поговорю.

Павел распахнул шинель – блеснул на гимнастерке орден.

– Ладно, Крутояров. Все сделаю.

Когда Афоня ушел, Павел спросил Василия Васильевича:

– Кто секретарь комсомольский здесь?

Василий Васильевич засмеялся:

– Вот это и есть ваш секретарь. Вот они, ваши огурчики!

– Не смейтесь. Вы, наверное, член партии?

– Не был никогда. Беспартейный.

– Жалко, что таких на руководящей работе держат, – раздраженно заметил Павел.

– А я и не держусь, – помутнел Василий Васильевич. – Сядь на мое место и управляй. Скоро схлыздишь.

– Это мы еще увидим, вот завтра соберем всех коммунистов и увидим.

Василий Васильевич насмешливо глядел на Павла, кивал головой, поддакивал. Ублажал так, как ублажают капризничающего ребенка. Павел быстро понял его маневр и вышел из кабинета. Зачем надо было угрожать председателю собранием, ведь Василий Васильевич прав, уборка не терпит проволочек, и он поделом срамил шофера.

К полудню Афоня Соснин, выспавшийся, побритый, завел «полуторку». Поехали в поле все члены комбайнового агрегата: комбайнер, тракторист, штурвальный, копнильщики. Все, кроме старика-комбайнера, молодые женщины, почти девчонки. Пугливо молчали, изредка взглядывая на Павла.

– Что вы, как на похороны едете? – спросил он.

– Мало веселого.

– Но и унывать не резон.

Одна веснушчатая, с тонким красивым лицом, усмехнулась, встала в кузове рядом с Павлом, придерживаясь рукой за кабину, распахнула пальтишко.

– Видишь, в чем еду? – Мотнулись навстречу друг другу прикрытые худенькой сорочкой груди. – А дома сынишка Виталька остался, тоже почти голый, да еще и один.

– Хоть бы постыдилась! – заговорил старик-комбайнер.

– Некого мне стыдиться. Я – не воровка.

– А муж? – сорвалось у Павла.

– Муж там остался, – отвела взгляд веснушчатая. – А ты тут агитируешь. Живой!

«Полуторка» подрулила к комбайну, одиноко, как подстреленный журавль, торчавшему на поле.

– Вылезай, девоньки! – весело крикнул Афоня, открывая кабину.

Когда все повыпрыгивали из кузова, Афоня сказал:

– Вот эту кулигу, тут поди гектар с десяток будет, сегодня и рубанем.

– Многовато. Солнышко-то уже к вечеру, – возразил комбайнер.

– Как, девки, справимся? – спросил Афоня.

– Справимся, – ответила за всех веснушчатая.

Разогрели и завели двигатели быстро. «Коммунар», покачиваясь, двинулся по полю. Афоня подошел к Павлу.

– Ты, Крутояров, не подумай обо мне плохо. Тетка у меня позавчера померла. Я в логу этом проклятом сидел… Без меня и схоронили, а помянуть пришлось. Так в жизни водится. Вот и выпил… А этот, боров Оглуздин – подлый человек. Он не только не поддерживает комсомольскую организацию, но и смеется… Комсомол! Комсомол! Ты, Павел, приглядись… Тут только комсомольцы и работают как двужильные. Видишь, на комбайне? Это – все члены комсомола… Жрать нечего, полуголодные, а все равно идут… Так что не думай плохого!

Павел вспомнил слова Петра Завьялова: «Кое-кого надо гнуть силком!» Обормот! Разве таких согнешь!

– Нет, Афоня, я плохого о тебе не подумал. И не подумаю! – ответил он Соснину.

* * *

Оказалось, что в колхозе всего два коммуниста и девятнадцать комсомольцев. Комсомольцы на собрание явились все, а коммунистов не было. Ходившая по домам растрепа-техничка в грязном комбайнерском комбинезоне сказала:

– Учительница в район уехала, а Егор Кудинов без задних ног валяется.

– Болен?

– Рана открылась опять.

– Он кто?

– Кузнец. С финской у него нога не в порядке. Как простынет, так она у него и начинает нарывать.

– Надо бы с ним увидеться.

– Вот прохворается. Начинать будем?

– Нет. Давайте подождем председателя.

За Василием Васильевичем дважды посылали техничку, и она приходила ни с чем.

– «Я, – грит, – не комсомолец», – объясняла. – Мясны пельмени с Домной стряпают.

– Поди скажи еще раз, что уполномоченный вызывает.

– Да не пойдет он. Сроду никаких уполномоченных не признает, кроме Андрея Ильича Светильникова.

«Как же тут этот товарищ Кудинов работает, или не стыдно перед народом? Впрочем, здоровье у него, видать, не ахти. На леченом коне далеко не уедешь».

– Давайте начинать, – твердил Афоня.

Павел стукнул ребром ладони по некрашеному, исписанному фиолетовыми чернилами столу.

– Давайте.

Избрали президиум, председателя, секретаря, объявили повестку дня: «О задачах комсомольской организации села Рябиновки». И переглянулись. Афоня растерянно спросил:

– А кто доклад будет делать?

Девчонки засмеялись:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю