Текст книги "Роза ветров"
Автор книги: Михаил Шушарин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
«В больницу, срочно!»
«Газик заглох у самого входа в приемный покой районной больницы. Щелкнула дверка, и грузный окровавленный человек тяжело вывалился из машины.
Качнулась, взвизгнув тормозами, милицейская машина.
– Ваши документы… Павел Николаевич? Что с вами?
* * *
Телеграмма разламывалась на две половины. Первая гласила о том, что в институте состоится традиционная встреча выпускников, и была казенной, вторая обдавала внезапной теплотой: «Приезжайте. Ждем. Обязательно». Степан нахмурился от неожиданно нахлынувшего волнения, представив себе на миг тенистый скверик у входа у институт, тихие всплески девичьего смеха и сутолоку у раздевалки. «Поеду», – решил сразу.
Утром перед отъездом была еще телеграмма:
«Из больницы выписался. Приедешь в город, ищи гостинице. П. Крутояров».
Степан с нетерпением ждал предстоящей встречи с отцом, с друзьями, смеялся, превращаясь в мальчишку, готового созорничать и сбежать, показав всем язык. И все вокруг было смешным и бедовым. И надпись на закуржавевшем стекле автобуса: «Мужайтесь, люди! Лето будет!», и пятилетний деревенский бутуз, спрашивающий при подъезде к городу: «Для чего это, маманька, уборных столько наставлено?», и молоденькая мать, вполне серьезно объяснявшая сыну: «Это дачи, Глебонько, летние домики для горожан». И усатик-шофер, громогласно объявлявший: «Внимание, гражданы! Впереди кочкя, дилижанс будет лягаться!»
Встреча с отцом, как обычно, была сдержанной, хотя Степан наскучался об отце по-человечески…
У отца была стриженая голова и огромные глаза. Он спрашивал:
– Как там Рябиновка? Поди, дрова ломаешь?
– Нет, папа! До этого дело не дойдет.
Они сидели в маленькой, как товарный контейнер, комнатке новой гостиницы до полуночи. И отец все как-то неестественно торопился, доставал из-под кровати чемодан, совершенно незнакомым голосом говорил Степану:
– Вчера письмо от матери получил и посылку. Бабушкиных копейских шанежек напекла, тебе велела передать, чудачка… Для матери и взрослое дите – все равно дите. Вот, давай поешь!
Неловкость отца была такой неприкрытой, что Степан поторопился притушить ее:
– А я и в самом деле люблю шанежки!
И это еще больше расклеило разговор. Застряла в мозгу какая-то отцовская недосказанность. Что с ним, с отцом?
Все три дня, пока был в городе, Степан не забывал неловкий отцовский жест. Степан ходил по городу своей юности вместе с однокашниками, ставшими солидными Игорями Петровичами и Олегами Ивановичами, и город, казавшийся ранее чистым, умытым и легким, повернулся какой-то другой стороной, подержанной и захватанной. Уродливая скульптурная группа, названная «Памятником основателям города», серые урны на обочинах тротуаров, дымящиеся горьким дымом, замусоренные подъезды и пропахшие жареной рыбой хек столовые, и нечисто убранные кафе с надоевшими названиями: «Огонек», «Старт», «Звездочка», «Минутка», – и злые продавщицы – все раздражало Степана. Ныло на сердце необъясняемое горе отца. Отец не сказал что-то важное… Это, наверное, отношения с Людмилой… Ничего-то из всех мучений у отца не получается… Все перепуталось.
Стараясь отвлечь отца, скрыть от него свои догадки, Степан рассказывал ему разные веселые побывальщины, замеченные в Рябиновке, смеялся и острил. Но отец раскусил и эту Степанову хитрость, был серьезен и, как всегда, непроницаемо спокоен.
– Деревня – это кладовая мудрости и языка, – соглашался отец. – Я за годы работы в селе такого наслушался, если бы записать – книга бы вышла.
– Я записываю все в блокноты. Вот послушай, папа! И горько и смешно!
– Давай спать, Степан. – Лицо отца осунулось и было чужим. – Ты извини меня… Плохо что-то со здоровьем… Сильно мешать стала проклятая.
– А врачи-то все-таки, что говорят?
– Что врачи? Пока этот месяц лежал, многие около побывали… Ты, если мать что будет спрашивать, не говори ей ничего. Она же паникерша великая, ты же знаешь. Это ее сломит.
…На следующий день они попрощались с отцом, уезжавшим в Рябиновку.
– Может, ты рановато, папа, выписался?
– Не рановато. Через пять дней отчетно-выборное собрание. Праздник. Там без меня никак нельзя.
Одна кровать в номере осталась свободной, и Степану от этого стало совсем не по себе. Весь последующий день его не покидало чувство боязни за отца.
На прощальном банкете он выпил немного коньяка, был трезв, и вновь, придя вечером в гостиницу, не мог заснуть. Лежал с открытыми глазами, пугался неистового бреда нового постояльца, спавшего на кровати отца. Незнакомец задыхался и стонал. Потом вскочил, подошел к портьере и закурил.
Степан спросил его:
– Расскажите, что с вами? От этого легче бывает.
Все оказалось понятно и просто. Незнакомец не мог спать, потому что во время войны ему пришлось проехать по заминированному шоссе. Он проехал, но сейчас почти каждую ночь все еще движется по этому шоссе. Волосы его стали уже изжелта-белыми. Врачи бессильны перед его болезнью. Никаких лекарств она не боится.
…Часа в четыре ночи в соседнем номере хлопнула балконная дверь, кто-то вышел на балкон, долго и надрывно кашлял. Степан не мог улежать, скользнул к двери, хватая полной грудью морозный воздух. Он услышал в чистой утренней звени приглушенные голоса:
– Может, мне позже приехать?
– Как же можно позже и на чем?
– Автобусом.
– Но зачем автобус, когда «Волга» копытами стучит!
– Там у вас придется два дня кантоваться. Обратят внимание.
– Ну и туп же ты, Пегий.
– Да что? Что?
– Расчет в банке получат не в день собрания, а сегодня, то есть, значит, за три дня.
– Ну?
– Возьмешь. А ночью я тебя до станции доброшу. Никто и не узнает.
– Идет.
Начинался рассвет. Незнакомец лежал на кровати. Спал. Степан боялся шевельнуть пальцем, повернуться. Ему хотелось закричать. «Деньги будут в сейфе… А она спит, как праведница!» Это был знакомый голос. Тот, которым был обварен Степан как кипятком: «Крутояровский приемыш в директора приехал!»
Это говорил Завьялов.
Перед рассветом стемнело, как это обычно бывает зимними ночами с вызвездившимся небом. И Степан сам не помнит того, как заснул. «Мне все ясно, – говорил он за минуту до этого. – Прихожу в аэропорт, беру билет до Чистоозерки. А дорогой все обдумаю… Нервишки, наверное, начинают шалить. Да и трус. Надо было сразу позвонить в милицию, сказать, что Завьялов что-то задумал вместе с каким-то жуликом. А если неправда? Надумаю, насочиняю о людях чего-нибудь, а потом – срам! Самая больная боль на свете – быть оболганным!»
…Бывают какие-то совершенно непонятные жизненные обстоятельства. Все машины, все такси – к вашим услугам, будто все стараются помочь вам. Утром Степан очень быстро оказался в аэропорту и тут же купил билет на Чистоозерку. И тут же объявили посадку на самолет, и не более как через десять минут он дышал на запотевший иллюминатор, пытаясь разглядеть знакомые колки и дороги, и красивые, распланированные по линейкам Гипрогорсельстроя колхозные и совхозные фермы с маленькими дымками труб, спокойный бег косуль и лосей по белоснежным коврам, застилавшим местность.
Он хотел прилететь в свой райцентр, быстро приехать в Рябиновку и спасти колхозные деньги. Но это ему не удалось. Районный аэропорт не мог принять его из-за снеговой завесы, двигавшейся с востока, из-за того, что пропала видимость, что не было сигнальных огней на вершинах маленьких пирамидок, окаймлявших летное поле. Из-за каких-то других причин… «Аннушка» ушла обратно и точно, на все три ноги, приземлилась на областном аэродроме. Заглох, оборвал суету мотор. Степан увидел размахивающий беспомощными и всезнающими руками локатор.
У Степана немели пальцы, а на лице нельзя было прочесть ни тени возмущения. Знакомый чистоозерский мужчина тянул его в веселое кафе «Пилот»: «Айда, директор, там пиво дают». – «Нет! Что вы? Не могу!» – эти слова Степан произносил так, что мужчина пугался: «Ты чо, я ведь ничо!»
Вьюга закружила, будто одурело все вокруг и специально мешало Степану. Он стискивал зубы, яростно сжимал захолодевшей рукой рукоятку портфеля с медными застежками.
* * *
Лишь на следующий день, к вечеру, Степан Крутояров добрался до Рябиновки. Первой, кто его встретил, оказалась Катя Сергеева. Она и рассказала Степану, как Виталька Соснин задержал преступника, пытавшегося ограбить колхозную кассу, и какие кривотолки идут по селу.
Степан радостно улыбнулся:
– Какой все-таки молодец Виталька!
И тут же раздался телефонный звонок. Степан схватил трубку, будто боялся, что на другом конце провода раздумают говорить и нажмут рычажок.
Голос Егора Кудинова был усталым:
– Здорово, Степан Павлович. Как приехал?
– Спасибо. Хорошо. – Какая-то непонятная радость нахлынула на Степана. И он старался не скрывать ее от Сергеевой.
– Повидаться бы надо. Дело есть.
– Я сейчас же приду, Егор Иванович. У меня к вам тоже есть дело.
Сергеева встала, запахнула длинные уши эскимоски, лицо ее было счастливым.
…В кабинете Кудинова был Завьялов. Несло махоркой и донником. Растекался под потолок горячий запах сенокоса. Кудинов курил самосад и кашлял:
– Черт знает что творится! На тебя, Степан Павлович, а значит и на всех нас, анонимку написали. В райком. Обвиняют тебя в самоуправстве, в оскорблении учителей, в пьянстве и в драке… В чем только не обвиняют… «Подписи не ставим, потому что знаем, что житья нам после этого не будет… Так было уже не раз…» Вот я и пригласил тебя и еще вот бывшего директора, товарища Завьялова, давайте поговорим…
Завьялов сидел на диване в японской тетароновой куртке с молниями и небрежно свисающим шелковым шнуром для затягивания воротника. Тяжелая грива посеребрившихся волос скатывалась с затылка. Степан сразу заволновался:
– Мне можно взглянуть на письмо? – попросил он.
Егор неловко повернулся, задел рукавом пепельницу и рассыпал окурки на пол. Хотел подобрать, но лишь сморщился: «Проклятая поясница».
– И этот Виталька Соснин, – продолжал Егор. – Сколько мы с Павлом Николаевичем ему хорошего делали… И вот… Опять связался с ворюгой, вывел его на колхозную кассу. Опять ЧП. И все у нас, в Рябиновке.
Степан оторвал взгляд от письма, подошел к Завьялову. Завьялов изменился в лице:
– Что с тобой, Степан Павлович? – преодолевая дрожь в голосе, спросил он.
– Это письмо сочинили вы. А почерк вашей дочери Валюши. Вы приобщаете ее к подлости… И вора в Рябиновку привезли вы, на вашей «Волге». Вы ему и сообщили об отчетном собрании и о деньгах. Вы хотите все свалить на Витальку. Но вам его уже не осрамить. Ваша грязь к нему не присохнет!
Егор увидел, что младший Крутояров стал до неузнаваемости страшным, и он пристукнул ладонью по столу. Завьялов захрипел, выкрикивая ругательства. И тогда Егор жестко усмехнулся:
– Собака, бывало, и на владыку лаяла.
Потом снял телефонную трубку.
Метель-метелица – горе наше зауральское и радость. От декабрьского солнцестояния до мартовского равноденствия всему владыка. Гуляла в камышах, в рябиннике и отступила. И, будто извиняясь перед Рябиновкой, перед степью, озером, лесом, выглянуло солнышко, не белое и не желтое, а по-настоящему красное. И зажглись от красного света в оконных стеклах пучки рябиновых солнц. Убаюкивалась, укачивалась погода. Смирнела поземка, словно вода, ворвавшаяся в широкое гирло.
Письмо Марии Никитичны было покаянным. Степан читал его, и ему казалось, что он заглядывает в самые потаенные стороны жизни женщины. Хотелось отвернуться от письма, чтобы не видеть чего-то стыдного.
«Что меня с ним связало? Малодушное отношение к жизни… Наша семья всегда жила в достатке. И даже война не принесла нам никакой беды. Во время войны мы жили веселее и лучше. У нас было свое хозяйство: скот, птица, огород. Отец был заведующим зерновым складом, и хлеба у нас всегда было вдоволь. Когда в Рябиновке появились эвакуированные, отец продавал им мясо и картошку по высоким ценам. Оболванить голодного человека – проще простого. И денег у нас всегда было много, полная наволочка от подушки. Она лежала в комоде, в нижнем ящике. Сколько там было денег, никто не считал. Другие вносили свои сбережения в Фонд обороны или отдавали на строительство самолетов и танков. Мы ничего никому не давали.
Мне было четырнадцать лет, когда в школе начался сбор средств на Челябинскую танковую колонну, и я взяла из наволочки немного денег. Но отец избил меня. Я кричала на него, называла «куркулем», «буржуем». Но он сверкал единственным глазом и твердил одно: «Которая душа чесноку не ела, та и не пахнет. Не учи меня жить».
Я не понимала, что отец и мать копили для меня – для единственной дочери… Не замечала, что мои сверстницы одеты в штопаные платьица и в какие-то американские «подарки» с чужого плеча. У меня к каждому празднику были новенькое платье, костюм или шапочка. Отец уезжал в город и привозил оттуда великолепные вещи. Сколько и чем он платил за них, я никогда не спрашивала.
В этом письме я ничего не придумываю. Потому что писала его все эти годы, в себе, к какому-то большому человеку…
Когда кончилась война, я училась в девятом классе и жила в райцентре. Своей школы-десятилетки у нас тогда еще не было… Я не хотела жить у дяди Андрея Светильникова и устроилась постоялицей у молодой вдовы Олимпиадушки. Она и сейчас живет в Чистоозерье и работает хозяйкой гостиницы. Осенью у меня один за другим, будто сговорившись, ушли из жизни родители. Перешедший мне в наследство дом вместе с живностью я перепоручила дяде, забрав с собой только наволочку с деньгами.
Мы жили с Олимпиадушкой в ее просторной горнице неунывно. К Олимпиадушке каждую ночь приходил бывший фронтовик, заразительно смеявшийся и наигрывавший на баяне вальс «Неаполитанские ночи», маляр. Она покупала ему бидоны самогону, и они пили. Я учила уроки на кухне, а спать залезала на полати. Я мечтала стать врачом. Нашла и переписала в тетрадь клятву Гиппократа и читала вслух бессмертные строчки: «Не дам никому просимого у меня смертельного средства и не покажу пути для подобного замысла».
Веселый маляр был не так весел, если Олимпиадушка не ставила ему полный бидон. Однажды Олимпиадушке сказала: «Тебя, поди, завидки берут, Маша. Тогда давай денег, я попрошу его, он и тебе приведет хахаля!» Я дала Олимпиадушке деньги, целую горсть… Кончилось все тем, что экзамены за десятый класс я сдала на нетвердые «тройки» и уехала к себе в Рябиновку, оставив в Олимпиадушкиной горнице под кроватью пустую отцовскую наволочку. Дядя Андрей Ильич ругал меня и учил, наставляя по-отцовски. Сорочьи бабьи ярмарки за оградами и на завалинках обсуждали меня и приходили к выводу: «Чужой мужик мил, да не век с ним жить».
В это время я встретилась с ним. Он писал мне всю войну нежные письма. Созрела заранее подготовленная Андреем Ильичом (он был большим районным начальником) задумка: «Жизнь каждый человек должен устраивать себе сам». Мечта о медицинской профессии рассыпалась.
Завьялов был фронтовик. Он привлек меня. У него было много денег, более двухсот тысяч рублей старыми… После реорганизации района он стал учителем, а потом директором школы… Еще там, в Чистоозерье, в первую ночь, он избил меня. Бил не по лицу, а по спине и по бокам, очень больно и вроде бы наслаждался этим. Я никому не пожаловалась: считала себя виноватой. В жизни могло быть и похуже. Чужими советами не проживешь. Помочь в этом деле все равно бы никто не мог. Да и не хотела я ничьей помощи. Я все еще смотрела на всех с точки зрения своей исключительности. И рядом с гуманнейшими, вытесанными на камнях истории словами: «Не дам никому просимого у меня смертельного средства и не покажу пути к подобному замыслу» стала зреть грязная формула: «Никому, ничего и никогда не давай вообще. Строить жизнь можно и на несчастье других, пусть даже друзей и родителей». Это подтвердил и Завьялов. Он говорил: «На зарплату, которую мы с тобой получаем, могут существовать только нищие или технички. Нам это не подходит».
У нас была корова, мы держали две свиньи, по тридцать-сорок гусей. Сами, конечно, за ними не ухаживали. Все хозяйство вела тетя Поля. Завьялов выплачивал ей за работу за счет какого-то «безлюдного» фонда, выделяемого школе. Когда родилась Валюша, он сказал мне, что надо завести серебристо-черных лисиц и песцов. «Рыбу зверям буду добывать я, а все остальное придется делать тебе». – «Дурной ты, – мягко отговаривала я. – Что у нас, жить совсем не на что?» – «Временами и дурной умные речи говорит. У нас дочь. Расходы будут расти. Отрубил бы я по локоть ту руку, которая к себе не тянет».
Мы развели у себя во дворе настоящую звероферму. Заходить, особенно летом, к нам было нельзя: очень тяжелый запах стоял вокруг. Зато каждую осень мы обрабатывали шкурки и, сдав их в промхоз, клали на книжку по пять-семь тысяч рублей.
Завьялов никого не признавал и никого не боялся, разве только одного Павла Крутоярова. Но Крутояров просто не замечал его.
Мы купили «Волгу», нам завидовали все. Говорили, что мы настоящая пара, что наша семья счастливая. Никто не мог знать, как мы живем… А счастья у нас никогда не было. Потому что я не любила его, не только не любила – ненавидела. Но деваться мне было некуда, и я терпела, пока в школу не приехала инспекция во главе с заведующим районо Сергеем Петровичем Лебедевым. Завьялов приготовил для Сергея Петровича хороший стол, пригласил его к себе, но Сергей Петрович отказался. В эту ночь мы по-настоящему разругались с Завьяловым. Он сказал мне, что я могу убираться на все четыре стороны.
Вы думаете, я куда-нибудь ушла? Нет. Я проревела всю ночь, а утром была в школе. И никто не узнал, что было со мной. «Не дам никому просимого у меня смертельного средства!» Это средство нужно было мне самой, и я его несколько раз хотела применить… Но школа! Она влекла меня своей ласковой, притягательной силой… Каждую осень я вхожу в классы, вдыхаю запахи свежей краски, слышу звон березок под окном (я посадила их с ребятами в первый год работы в школе), и сердце мое замирает от радости: неужто можно все это покинуть?!
В последнее перед его арестом время я хорошо видела все козни, устраиваемые новому директору. Знала, что моя дочка под диктовку писала письмо… Честное слово, я понимала низкосортность всего этого, но вела себя малодушно. Думала так: муж: он все-таки мне, семья, все как-то стерпится. В общем, нужен был взрыв. И он произошел. Сейчас я освободилась от чего-то страшного. Как вы ко мне и к моему письму отнесетесь, не знаю. Но сама я не стыжусь написанного. Я верю вам и нашему коллективу. Надеюсь, что меня поймут, потому что души наших коллег не обмелели так сильно, как моя. Обсудите меня, прочтите мое письмо всем учителям».
Впервые без надсады Степан Крутояров беседовал с Марией Никитичной:
– Обсуждать на педсовете или читать кому-то вслух эти строчки, – говорил Степан, – мы не будем. Нет в этом никакой необходимости. Надо забыть, Мария Никитична, все наше несладкое прошлое. Мы не потеряли и не потеряем к вам уважения. Работайте спокойно!
Мария Никитична благодарно смотрела на Степана, по щекам ее катились слезы.
* * *
Гудел как улей рябиновский колхоз имени Михаила Васильевича Фрунзе. В колхозной столовой, названной по предложению Павла Крутоярова «Русские блины» и оснащенной по-городскому, собрались на стряпню пельменей бабы. Так повелось издавна, когда еще столовой не было, а была просто колхозная пекарня. Стряпать пельмени к отчетно-выборному собранию баб никто не заставлял и не приглашал. Они собирались сами.
Павел Крутояров, заглядывая в чистые окна столовой, говорил своему пройдошному шоферу Гене:
– Гляди, сколько женщин собралось. Ты думаешь, бригадир их сюда посылает? Нет? А зачем они собрались?
– Сплетничать, – резонно отвечал Геня. – Они там без вас отчетный доклад сделают и в прениях напреются.
Крутояров, загнув голову, хохотал:
– Верно, Геннадий, пусть преют. Больше порядка на собрании будет!
Заведующая столовой Зойка Соснина навесила на двери написанное не очень дружелюбно объявление:
«Ввиду подготовки к отчетно-выборному собранию колхоза, столовка не работает. Кому надо поесть – идите домой!»
Тесто готовили при помощи тестомешалки, фарш – на электромясорубке, а стряпали пельмени вручную, на большие железные противни, припорашивая их мукой. Была в колхозной столовой машина для стряпанья пельменей. За одну рабочую смену она могла настряпать не менее тонны. Но пельмени у нее получались никудышные. Не стряпня, а перевод мяса, сочней и приправы. К тому же рябиновские мужики и бабы не любили машинные пельмени, а потому машина бездействовала, и ее собирались сдать в утиль.
Только Павел Крутояров ругался:
– То машину дай – руками стряпать неохота, то машину сдай – без нее настряпаем! Ну, не угодишь!
– Тут вся претензия к изобретателям. Изобрети они добрую машину – никто бы не отказался, – всерьез доказывал Егор.
Верховодили на общественных супрядках [20]20
Супрядка – совместная работа.
[Закрыть]обычно Акулина Егоровна и Авдотья Еремеевна. Они пробовали тесто, мясо, проверяли то и другое на вкус, прикрикивали на стряпух и на самою хозяйку столовой Зойку.
Веселая, красивая непотухающей красотой Феша Кудинова заводила песню:
Ой мороз, мороз,
Не морозь меня!
И пели ее проголосно, с «вытяжкой».
– Никак, отчетное собрание у нас нынче сильно хорошее должно быть: колхоз-от по всем показателям славно поработал! – говорила Зойка.
– Ну и что?
– А то, что первое место – наше, премия областная – наша. И застолье общее для всех будет!
– А чем угощать народ будете? Поди, опять водка да пельмени?
– Водки совсем не будет. Сухое вино.
– Сухое?
– Ну, «Старый замок», «Алиготе», «Цинандали». Вон, полный склад набила.
– Пробовала я это сухое. И «замок» пила и «сына дали». Старик из города привозил. Вкусно, но не крепко. Так, помутило маленько и прошло.
– Понимать надо, Еремеевна.
– Не меньше поди-ка тебя понимаю!
И шли разговоры длинные-предлинные о том, в каком году и когда веселее всего был отчетный праздник, и как накрывали на столы, и кто напивался, кто перепутывал калитки. И как все было.
А в правлении лучилась разноцветными кнопками счетная машина. Павел Крутояров, инструктируя Вячеслава Капитоновича, недовольствовал:
– Эх ты, опять разряд не тот взял.
И щелкал белыми клавишами.
Шумнее всего было в клубе. Ребятишки готовили пионерское приветствие колхозному собранию, и разгоряченная Катя Сергеева повторяла звонко:
– А ну, давайте еще раз… «Вам, знаменитым хлеборобам, вам, знающим закаты и рассвет, мы шлем горячий пионерский, пионерский наш привет!»
А в дальнем конце зрительного зала охало: «И-и-и-и-е-е-е-т!» Пели горны, сыпалась барабанная дробь. Степан разглядывал лица ребятишек, несших знамя, видел, как упрямятся мальчишечьи вихры. Степан сказал маленьким актерам:
– Хорошо подготовились. Молодцы.
– Спасибо, Степан Павлович! – отвечала Катя. – Стараемся.
Она загадочно улыбалась.
…И вот воскресенье. Белыми хлопьями валил снег. Стоял слабый морозец. В половине одиннадцатого утра в клуб собрались не только колхозники, но и учителя, и работники участковой больницы, и сельповцы во главе с Федором Левчуком, и ребятишки – участники пионерского приветствия.
Собрание открыл Егор Кудинов. Покашливая, он вышел на сцену, поправил зачем-то и без того ровно стоявшие стулья для членов президиума и сказал:
– С праздником вас, товарищи, с отчетным собранием и с днем земледельца!
Все хлопали в ладоши.
Когда-то Павел Крутояров и Егор Кудинов мучились в раздумьях. Жег их стыд за Рябиновку. Дело в том, что рябиновские мужики стойко поддерживали все праздники: и старые и новые. Отмечали Первое мая и пасху, Красную борозду – конец сева и тихонскую, годовщину Великого Октября и престольный рябиновский праздник – михайлов день. И получалось так, что некоторые из выпивох неделями ходили хмельные.
От традиционных престольных праздников, содержащих в себе не столь религиозную основу, но стоявших на принадлежности селу, трудно было избавляться. Праздники были у каждого села свои. И потому сельчане обычно из кожи лезли, стараясь не упасть в грязь лицом перед другими.
Крутояров и Кудинов решили дать бой «своему» престольному празднику. Они сделали это хитро и тактично, не докладывая о результатах в райком и ни с кем не делясь опытом… Колхоз носит имя Михаила Васильевича Фрунзе, размышляли, престольный праздник – тоже михайлов день. И в это же время подходит пора проводить итоговое собрание колхозников. Так нельзя ли проводить отчетное и отмечать день рождения любимого военачальника и полководца, и по боку святого Михаила? Однако оказалось, что ни дата рождения, ни дата смерти прославленного командира Красной Армии не совпадают с михайловым днем.
Но Крутояров и Кудинов не сдались перед этой «тысячей» неопровержимых фактов. Они упорно добивались, чтобы отчетно-выборное собрание проводилось во время, хотя бы примерно совпадающее с михайловым днем, и называли этот праздник – праздником урожая… Прошли годы, и в головах рябиновцев перепутались немаловажные понятия: готовясь к колхозному собранию, они вспоминали, что это же старый михайлов день, но называли его уже праздником урожая. Старухи сердились на неверных, а молодые отчаянно сопротивлялись: «Никакой тебе, бабушка, не михайлов день. Праздник урожая, и все. Михайловых дней сейчас не бывает. Крутояров с Егором отменили».
– Для ведения собрания, товарищи, я предлагаю избрать президиум из семнадцати человек, – продолжил Егор. – Согласны?
– Согласны.
– А кто персонально, я сейчас скажу. – И он перечислил большой список фамилий.
Степан, приглядываясь к его железной фигуре, ухмыльнулся: «Нарушает демократию, черт». Но Егор был невозмутим, он продолжал:
– Работу собрания надо закончить к шести. Кто критику будет говорить по уму – говори, а без дела и по пустякам на трибуну не лезь. Времени нету.
Никакого нарушения демократии рябиновцы, однако, в поведении Егора не увидели. Они аплодировали ему весело и азартно. В президиум был избран и Степан. Шло все так, как было в Рябиновке заведено и как считали правильным. Степан понял это после отчетного доклада отца и доклада ревизионной комиссии, когда на трибуну стали выходить механизаторы и доярки, скотники-пастухи и птичницы. Они, не стесняясь ни Егора Кудинова, ни Павла Крутоярова, ни нового агронома Людмилы Александровны Долинской, говорили обстоятельно и ершисто, без всякой игры и заранее написанных бумажек.
В конце собрания слово попросил Степан.
– Хорошо на душе, когда слышишь о хозяйственных успехах, – стараясь не заикаться, говорил он. – Славно поработали вы, товарищи… Но нам, работающим в сфере воспитания и обучения новой смены, обидно: у вас результаты хоть куда, а у нас – плохие… Значит, сами вы свою марку держите высоко, а о детях позаботиться некогда… Я верю, бывает у вас трудное время… Но ведь не всегда… Я думаю, что за воспитание детей надо спрашивать больше, чем за производство молока, за выращивание телят, за продажу хлеба, мяса, шерсти. Пришло такое время!
Степану аплодировали, как и всем остальным: «Правильно!», «Молодец!» И Егор Кудинов, успокаивая предчувствующих конец прений односельчан, кричал:
– Директор школы верные слова сказал. Насчет воспитания ребятишек у нас выходит прогалызина. А чтобы эту сторону дела не упускать из виду, на следующем отчетно-выборном собрании вместе с докладом председателя о пахоте да об отелах поставим содоклад школы об успеваемости и дисциплине. Так я говорю, товарищи?!
– Верно! – шумел зал.
Степан разглядел нарядных, разрумянившихся колхозников… Вот Афоня Соснин, по-модному постриженный, вон Акулина Егоровна, а вон Увар Васильевич. Пышная борода его вздыблена, нос красен, наверное, пропустил «махонькую» старик… В самом центре зала сидела возмужавшая и, несмотря на беременность, необыкновенно красивая Галка Кудинова, рядом с ней был Виталька. Это совсем неожиданно испортило Степану настроение.
Рано утром в понедельник Степан пришел в школу. Висела в коридорах умиротворенная тишина, пахло свежевымытыми полами, теплом. Огромные стенные часы, висевшие в учительской, ударили семь раз. Вышла из кабинета с цинковым ведром тетя Поля.
– Здравствуйте. А у нас уже гости.
В кабинете, раскуривая маленькую трубку-носогрейку, сидел Сергей Петрович Лебедев. Рядом со старым желтым портфелем лежала на столе распотрошенная пачка табаку с желтой надписью на упаковке: «Флотский».
– Раненько вы, – поздоровался с заведующим Степан.
Лицо Сергея Петровича было озабоченным:
– Батю твоего в больницу привезли ночью. Ну я на его «газике» и махнул.
– Что с отцом? – Степан испугался.
– Не знаю. А ты бы позвонил сейчас Людмиле Александровне.
Степан рванулся к телефону, но Лебедев положил руку на рычаги:
– Нет, пожалуй, не надо. Серьезного ничего нет, а она ведь ночь не спала.
– Вы надолго?
– Два дня. Хватит?
Степан успокоился, начал подробно рассказывать Лебедеву обо всем, что произошло в школе за последние два месяца, но Лебедев слушал его невнимательно и часто останавливал:
– Это не надо. Мне Павел уже говорил. Это ты все правильно. Ты общий настрой мне обрисуй.
– Честно говоря, я мучился после вашего отъезда. За что ни возьмусь, все казалось сыромятиной и прожектерством. А потом решил проще. – Степан запнулся, раздумывая, сказать или не сказать. И начал уже решительно, увлекаясь:
– Мы тут Правила для учащихся перекроили маленько. На свой лад. Мы их сделали пошире и поподробнее. Вы видели, наверное, в коридоре висят…
– И что же в этих Правилах?
– То же самое, что и у всех. Только конкретно. Например, не просто «Не опаздывать в школу», а быть в школе ровно без пятнадцати минут в восемь. Ни раньше, ни позже. Невыполнение этих требований – нарушение. Придешь раньше – попадешь в нарушители… Или такое: разговаривать в школе можно только тихо. Кричать запрещено. По коридору ходить можно только шагом, бегом – нарушение! Вы мне сами сказали в тот раз: «Что от детей потребуешь, то и получишь, надо только договориться с ними, убедить в необходимости того, что от них требуют!»
– И как получается?
– Мы эти Правила каждый день разбираем на классных летучках. Это пятиминутки, до уроков. Я сам присутствую и беседую с ребятами… Со старшеклассниками получается хорошо… Но малышня нет-нет да и забывается… Нарушения дисциплины, Сергей Петрович, идут, это не новость, от грязи, от неуютности в школе, от недостатков в оборудовании…
Мы постарались создать уют… Покрасили все сызнова, побелили, переклали две ранее дымившие печки и принесли в классы и коридоры цветы… Видели, в вестибюле у нас стоит фикус… Это Увар Васильевич где-то достал… Раньше в вестибюле можно было тараканов морозить и мусору было по колено, а сейчас фикус и стол под красным сукном, и стулья… И еще, я нарушил финансовую дисциплину.