Текст книги "Сказы"
Автор книги: Михаил Кочнев
Жанр:
Мифы. Легенды. Эпос
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
Раз, два – и готово, по возу накатали. Домой веселехоньки заявились, особенно Петр. Ему и больно по губе пришлось. Прикидывает он: вязанка-то что? Этого мало. Пожалуй, и возок миткалю можно зацепить тайком от Герасима. Неделя не прошла, накинул дело – поехал к чорту на кулички, за тридцать верст в березник за дровами, а у самого на дворе дров и без того три поленницы стояло: сухие, с осени заготовлены.
Везет из лесу к вечеру хворосту воз. Во двор въехал, хворост сбросил, а под хворостом куски. Опять его хозяин березовый не заметил. Откуда миткали, – шепнул жене на ухо, смертной клятвой другим рассказывать не велел. Повезли они с Герасимом товары на базар. У Петра на возу вдвое больше. Герасим головой покачивает:
– А у тебя, Петр, вдвое больше моего, откуда ты взял сэстолько?
– А все оттуда. Баба с девкой ночи напролет ткали. Вот и подбавили.
Ну, подбавили, так подбавили, а Герасиму-то что!
С базару-то едут, у той согнутой березы встречает их старик. Как, мол, дела?
– Да дела – лучше быть не надо.
– Ну и гоже! Завет мой не забыли?
– Как забыть можно! – смеленько так Петр отзывается.
Дед только брови сдвинул, не стал перечить. Выдал им, как положено, по хорошему возу полотен. Добра пожелал обоим.
Приехали они домой, а на ту пору большое несчастье стряслось: все базары прихлопнули. Чужоземцы на нашу землю войной пошли. Это давным-давно было. Все пожгли и в Кремле сели. И часть нашего края захватили. Как раз в то село заползли, где Петр и Герасим жили. Герасим видит – дело плохо – с чужоземцами мириться никак нельзя. Выбрал ночь потемнее, взял краюху хлеба в мешок, топорок за пояс да в тот самый березник подался. Много там мужиков скопилось – кто откуда. Сложа руки в лесу не сидели. Улучат момент, как поедут эти чужоземцы по селам кур да овец собирать, чужие сундуки проверять, мужики с топорами да с вилами – тут как тут. И покажут им, почем куры, почем гуси. Немало они в те поры непрошенных гостей угрохали.
А Петр в селе остался. Звал его Герасим, а он что-то не пошел с ним.
На базары-то ездить нельзя. И додумался этот Петр свои полотна чужоземцам солдатам сбывать. Те оборваны: ни портянок на ногах, ни рубашек на плечах.
А Петру главно прибыль была бы. Да побазарить недолго привелось. Раз ночью подстерегли мужики в лесу целый обоз чужоземцев и приняли в топоры, а те на отпор, ну, их на месте и положили в том березнике. Глядят мужики: на всех чужоземцах белые полотняные рубашки. Тканье чудесное. Откуда тот миткаль – один Герасим знает. Тут призадумался он, но и в ум брать не хочет – де, мол, Петр с чужоземцами торги завел. Тут и выходит из березничка дед знакомый Герасима, глянул на чужоземцев.
– Да, – говорит, – за чем они шли, то и получили. А одевать их в нашу одежку не след. У кого же короткая память? Не у тебя ли, Герасим? Знать, мой наказ забыл? Весь мой товар осквернили!
Опечалился он и пошел в свой березник, словно на плечах гору понес.
На тот год выискался в народе знатный человек Кузьма Сухорук.
– Не уступим чужоземцам, – говорит, – на этом наша земля от веков стоит.
Как гаркнул в Нижнем Новом городе клич, по всей земле его голос услышали. Со всех мест потянулись к нему люди. И наши туда же подались. Как зашли от Ярославля, заперли чужоземца в Москве, там ему и упокой спели. Всю землю нашу очистили. Опять куда хошь кати-лети.
Герасим домой пришел. В народе ропот слышен: кто с чужоземцем в спайке был, полотна наши сбывал, чужоземцев одевал? На Петра показали. Петра на дознанье потянули. Он и говорит судье:
– С чужоземцами я в спайке не был. У меня и полотна такого нет, – показывает рубашки с убитого иноземца. Советует: – Пройдите да посмотрите по клетям, кто такой товарец ткет. Мне думается, у Герасима похожий был. Это он тайком сбывал чужоземцам.
Пошли к Герасиму на двор, а у него, сенцом закидан, целый воз такого тканья стоит. Тот самый воз, что в последний раз он привез.
Вылез Петр, Герасима замен себя в яму сунул. На язык Герасим был не мастер, ничего путного за себя сказать не может.
– Твой товар?
– Мой.
– Где взял?
– Не знаю!
– Сам выткал?
– Нет.
– А кто?
– Не знаю.
Он и знает, да наказ-то помнит, рассказывать не велено.
– А еще у кого такие полотна есть?
– Больше, пожалуй, ни у кого.
Петра он тоже не выдает, потому как и думать не думает, что тот на сговор с чужоземцем мог пойти.
Решили судьи доподлинно выведать: кто же это в спайку с чужоземцем встал? До поры Герасима под стражу взяли. Судья-то попался не из проворных и не из догадливых.
Петр и вовсе духом вспрянул; теперь один и Герасимовым паем поживится.
Еще суть дела не видна, а он уже к бабе Герасима заявился:
– Продай Пеганка, он теперь тебе не нужен: твово мужика на поселение отправят. Я все узнал.
Та было не соглашалась сперва, потом уступила, послушала Петра, продала Пеганка, судью хорошего наняла. Пока разбирались, Петр зачастил на ярмарку. Раз лунной ночью подъезжает к той согнутой березе, к тому дуплу большому на паре.
В чащобу забрался. С дедом встретился.
– А где Герасим? – старик любопытствует.
– Герасим пропал. Не жди его больше. Твой наказ нарушил.
Погоревал старик:
– Жалко Герасима. Как это я промахнулся в нем? Задоринки не находил.
Не отказал Петру. Два возка миткаля отсчитал. Пока Герасима под стражей-то держали, Петр на неделе по два раза на паре в березник катался.
Деньги к нему рекой потекли. Замыслил свое заведение строить или готовенькое прямо с народом купить, а самому с тросточкой по фабрике похаживать да народ пошугивать.
Раз лежит он на печи ночью, в избе темка, в потолок глядит; вдруг как хлопнет себя по лбу:
«А порешу-ка я вовсе старика. Заделаюсь сам березовым хозяином».
Как подумал – так и сделал. На ярмарке с выручкой вина корзину купил. Половина в черных бутылях, половина в зеленых. Взял да и подпустил в зеленые яду. По дороге, как выехал ночью в березник, к старику прямо. А тот за своим делом. В куски миткаль катает. Петр к нему с обнимкой да лаской. Дело по весне было.
– Дедушко, давай гульнем на радостях. За все твое добренькое хочется добром ответствовать.
– Гульнуть не грех, – старик ему.
– Я для тебя самых наилучших вин припас…
Сели они на пеньки под березой. Старику из зеленой бутылки наливает, себе из черной.
– Что же, давай чокнемся, – старик не против.
Чокнулись. Только было старик ко рту поднес, да задумался. Достает ножичек-складничек, надрезал кожуру на березке, слезы березовые потекли, чистые, как роса. Теми слезами и добавил старик свою кружку.
– Что ты с водой мешаешь? – Петр к нему.
– А с водой слаще.
Выпили по кружке, да по другой, да по третьей. И пошло дело. Старик из зеленых бутылок наливает, Петр из черных. Видит Петр: дед захмелел, да и порядком, а с ног не валится. Петр в сумленье впал. Вдруг дед с пенька кувырк, и кружка из рук покатилась. Петр к старику, а тот вроде и не дышит. Того и надо. Петр и про вино забыл. Скорее с ножом к березе. Полоснул, а на березе заместо миткаля береста. Он к другой – то же, он к третьей – и там не лучше, да почитай половину леса обегал – ни на одну миткалеву березу не напал. Он да обратно, хоть готовый-то миткаль не проворонить бы. Подбегает, а на месте миткаля груда бересты лежит, баранками свернулась. Тут Петр столбом встал.
Зря старика загубил: думал хозяином стать, ан вон оно что вышло. Не успел и подумать – дед поднимается, как ни в чем не бывало. Ни хмелинки ни в одном глазу. А глаза сердитые, почернели, инда искры мечут.
– Прошибся ты, Петр, в этой березе не слезы, не золото, не клад, а против яда – яд.
А небо потемнело. Луна пропала. И такие ли тучи надвинулись со всех сторон, ровно земля рушится. Гром ударил. Огненные стрелы то в одно, то в другое дерево с неба падают. Лес трещит, стонет. Как стрела ляпнет, так все до листочка в лесу осветит. Петр было бежать. А ноги не бегут, да и не убежишь! Вперед сунется – стрела перед ним так в землю и врежется, назад подастся – и там стрела, в сторону метнется – огонь мешает. Куда деваться?
– Дед, прости, дед, спаси!
А дед ему:
– Нет, ты сам спасайсь!
Ветер так и метет, так и гнет деревья до земли, с корнем выворачивает. Береста на березах раскатилась, так миткалевыми крыльями Петра по лицу и хлещет, а стрелы вонзаются все ближе и ближе. Чуть не в маковку Петру норовят. Видит мужик – пропал. А рядом толстая старая береза стоит, с тем дуплом, в которое стоймя войдешь. И сунулся Петруха в то дупло, не успел влезть туда, а стрела как раз угодила в ту березу… Инда застонало дерево стоном человеческим.
И видит Петр, деревенеют его руки и ноги, и сам он весь деревом становится. Язык отказался. Стонать стонет, а слова не скажет.
Буря воет, ветер вьет, а от Петра все меньше и меньше остается. Засасывает его береза в себя. И все явственней проступают наплывом на ее белом стволе два чортовых гриба, словно брови нахмуренные, и опухоль рябая, будто рожа какого-то чудища.
Дед и говорит ему:
– Вечной мукой тебе изнывать не за то, что ты руку на меня поднял, не за это. Потерял ты свою образину и больше не воротишь: ни зверь, ни птица, ни человек на выручку к тебе не явится. Облик потерял, а окаменеть тебе намертво не дадено, чтобы ты вечно казнился. Много ты творил грехов в своей жизни. Но всем грехам грехи – два последних: не набрал духу на чужоземца грудью встать – один твой грех смертный; невинного человека оболгал – второй твой смертный грех. И нет тебе за них ни милости, ни прощенья.
И пошел старик от березы. В лесу мало-помалу стало утихать.
Утром, как мужики судье все объяснили, что с ними Герасим топором чужоземцев глушил, Герасима выпустили. И после ему этот старик помогал. Нет-нет да миткалю кусочков десять и подбросит, когда Герасим на ярмарку соберется. Так и жил, ходил по стежке, какая жизнью дана.
А береза та и сейчас скрипит, по ночам проезжих пугает.
Старуха-горюха
Может, малый мотушечко и припрядено, так это для и складу, приткана лишняя веселая кайма – для ладу.
Жил на Сластихе мужик тихий Ерофей. Говорили про него, что у мужика ума два гумна, а мастерства, умельства и того больше. Наткал он по зиме добротных полотен, а красить нечем. Жена говорит:
– Пойдем в лес, надерем корья ивового, да и выкрасим.
Какая краска корье, одно названье только. Не пошел Ерофей.
– Тогда давай луку купим да в лушных перьях поваракаем.
– Лушные перья корья не лучше, – отмолвился Ерофей.
И красок, как на грех, купцы не везут, да и покупать-то не на что. Жил Ерофей у давальцев в долгу, как в шелку. А красить надо.
Думал, думал Ерофей: как же быть? Медлить – дело не избыть. Наварил красок из корья. Выкрасили. Меряют с женой крашенец на аршин.
Входит в избу старуха-побируха, за плечами сумка, лицо морщинками избороздили годы-то да работа кабальная, но глаза молодые. По глазам-то она – что твоя невеста на девичнике.
– Чья ты, бабушка? Посиди, отдохни, пообедай с нами, чем богаты – тем и рады, – приглашает Ерофей.
– Ох ты мне, не дальняя сама. Старуха-горюха, вот кто я, лучше не скажешь. Напряла, наткала за свой век до небес горы, а нажила себе только горе.
Пообедала, встала да и говорит:
– Сарафан-то у меня больно плох, когда-то я на корочках насбираю на сарафан. Вот еще в мешке сосновые шишки ношу, по семиточке за дюжину купцам на кухню продаю, на самовар, да плохо покупают. Больно все скупы.
Ерофей, не долго думая, взял ножницы, отмахнул крашенинки.
– Коли ты горюха, чего с тебя взять, на вот, сошьешь, носи на доброе здоровье да поминай добрым словом Ерофея.
Взяла Старуха-горюха, земным поклоном поклонилась Ерофею.
– Я, милок, по людям жила, и в Ярославле, и в Москве на мануфактурах ткала. Повидала много добрых мастеров. Где краски-то покупаешь?
– Эх, бабка, покупать-то не на что. Из корья сам наварил.
– У московских мастеров ты бы побывал.
И сказала она ему, какого купца мануфактура, где знатно соткут, окрасят и за море товары продадут, за что от заморских купцов мастера большой почет имеют.
Будто сама Старуха-горюха от надежных людей слышала: еще давным-давно поступил указ от казны, а бояре да купцы его под сукно положили; в том указе сказано безвозбранно, беспошлинно дать мастеровым полную волю копать полезный мастерству корень на всех угодьях, из коренья того варить краску и красить ею товары, зовут мастера тот корень мареновым.
Оставила Старуха-горюха мастеру Ерофею невеликонек моток пряжи. Пряжа как пряжа, только мастеровая хитринка в нее впрядена. И не зря.
– Придешь, Ерофей, на луг, где корню расти, завяжи ты на пряже моей столько узелков, сколько корешков; кинь ее на траву, где ляжет узелок, там засветится огонек, тут и копай. Дальше-то не ходи.
И побрела Старуха-горюха.
Стал Ерофей думать-гадать, как бы побывать в Москве, поглядеть, что там за мастера, хоть бы щепоть мастерства перенять от них, только бы начать, а там и самому добавить можно.
Отправился как-то Ерофей за Пышкин бельник, и графский луг. Принялся он корни искать. А уж над рекой молочный пар стелется, словно хлопок чесаный, сугробом над берегами лег. Раскинул мотушечко пряжи – навязал сто узелков. Где огонек – там и корешок. Как копнет – корень в кошель кладет. Принес домой этих корней беремя не особо велико, сколько для дела нужно.
Стал сушить, толочь, варить, кипятить, один корень с другим мешать. Сварил краску, да не ту, чтобы сердце порадовала. Однако, пока корень в самом соку, пока сезон-то не упущен, тех корней Ерофей запас.
Тайком по ночам с графского луга таскал. Земля-то кругом графская была, днем-то не сунешься, да и некогда.
Поехал управляющий угодье барское посмотреть. Остановился посреди луга, руками развел.
– Ума не приложу: кто это ям понарыл столько? Не иначе, клад ищут.
Созвал управляющий всех подъяремных мужиков, ткачей вольных и купленных, светелочников и давальцев на сходку, дворню, а также и ткачей с мануфактуры, что на оброке сидели, и перед всеми ременной плетью с железной ягодой на конце потряс.
– Чтобы луг графский больше не ковырять, угодье не портить, ногой туда не ступать. Кто ступит, тот вот этой ягоды отпробует.
Хоть и мало было охотников до этой ягоды, но с той поры, словно назло, еще пуще начали луг по ночам ковырять, все изрыли.
Ну, да они, другие-то, может, вовсе не корень, а клад искали.
Узнал управляющий и давай людей собаками травить. Отвадил.
Неспроста подрядился Ерофей на ту зиму у одного купца товары везти в Москву. Поехали Стромынским трактом через Юрьев-Польский. До Москвы от нас недалеко, да и ее близко.
Как за околицу-то выехали – и лес вековой начался. Морозы ядреные, крещенские, снег скрипит под полозьями, лес заиндевел, стоит задумчив, насуплен.
Волки ватагами рыщут, зубами лязгают, лошадей пугают.
Сидит Ерофей на возу, лапотком о лапоток поколачивает, а то слезет да за возом побежит, голицами пришлепывает, греется. На заезжем-то дворе щей похлебает, а то и так только погреется. На шкалик-то сгадать не на что.
На восьмые сутки и матушка Москва – белы стены, золотые купола – показалась из тумана.
На воскресенье потрафили, – во все сорок сороков к обедне трезвонят. Горячими калачами у пекарен пахнет. Хороши московски калачи, да не про вас, ткачи.
Встретил Ерофей своего земляка, отхожего человека, с одной московской полотняной мануфактуры, разговорились про свое житье. Земляк-то у московских содержателей за расцветчика правит.
И стал он обо всем рассказывать, как составлять специи, как варить, сколько лазори, сколько кали, сколько соляной кислоты, крахмалу добавлять на заварку. Да мало ли что. Завлекло это Ерофея. А народ в нашей стороне издревле цепкой, догадливый.
– Нельзя ли и мне поучиться у московских мастеров?
– Так что попытаю у хозяина.
Отдал Ерофей землячку целковик, что на извозе выручил, тот пошел к хозяину хлопотать. Взяли Ерофея на заведенье московское.
Ерофей лошадь отослал с соседом, наказал отдать ее купцу, а сам остался. Также наказал, чтобы жена корни с печи не выкидывала.
Остался Ерофей да два года ровно и прожил в Москве. Все присматривался да на заметку брал по памяти, как тут московские мастера варят цветные дела.
Мужик сметливый. Заявился он домой, у себя под полом свою лабораторку завел.
Пошло у него дело.
Воротился из Москвы Ерофей – опять кто-то роет луг.
Стал управляющий приглядывать. Раз ночью Ерофей копает корешки, управляющий откуда ни возьмись и гонит на белом коне. Схватил Ерофей мешок, лопату и пустился наутек к реке.
– Стой, стой! – кричит управляющий.
Где тут – стой, Ерофей тоже не дурак.
Выхватил управляющий пистолет в три ствола и бах, бах, бах, давай палить, да не попал. Ерофей прыг с берега в реку и поплыл, лопатка ко дну пошла. Пока он бежал, картуз синий суконный слетел, остался на берегу. По картузу-то и дознались, кто ходит графский луг ковырять.
К Ерофею с обыском. Полезли в подполье, а там горшки, склянки, банки и всяка всячина потайная, в бутылях краски.
Кто баит:
– Колдун Ерофей, колдун.
Кто другое говорит:
– Не зря он в Москве жил. У него ума два гумна. Чего мешать в мастерстве, живет, трудится человек, никому не помеха.
Ерофей отказывается и от колдунства и от мастерства. Хотели было банки-склянки выкидывать из-под пола да сжечь, а Ерофей-то схватил топор да с топором на толстобрюхого старосту-бородача. К слову, ленивее да глупее старосты в околице другого увальня не было. Поднять да забросить и то считал за труд, ничего-то не умел, не понимал в рукоделье.
– Против государя идешь? Завещанье государя забыл? Сам великий Петр препятствий в ремесле народу не чинил! И всем наказ свой оставил, так в Москве мастеровые люди сказывали. Вот и шуйским мыло варить он же разрешил, да и в ученье двоих послал на казенный кошт. Не льва, не орла на герб городу – кусок мыла велел на воротах нарисовать. А вы что творите?
Не столько слов, сколько топора послушался староста. Ушел, перед управляющим-то слукавил, стыдно сознаться, что того мужика, непоседливого Ерофея, испугался.
– Я, – говорит, – все его горшки-плошки выбросил. Не люблю всяких хитродумных.
На другой день жена Ерофея отнесла старосте два куска холста. И вовсе староста не стал замечать лаборатории под полом у Ерофея. А Ерофей не только сам красил, а и соседей-то, кто посметливее да понадежнее, зимними вечерами обучал тайной химии. Научил горшечником трафить по-московски на новый манер.
– Ах ты, кила вредная, норовишь все, что на земле и в земле, себе под вотчину взять! – ругает Ерофей барина и его псов-прихвостней.
Ночь темная выпала. Собрался Ерофей за корнями. Прокрался на луг. Недолго он и покопал, а мешок полон.
У Ерофея дело пошло. Наготовил товару цветистей заморских, не хуже питерских, да и московским, пожалуй, не уступят. А в Питере в то время ситцы красили лучше всех, а про московских мастеров говорить нечего, это и прямо кудесники были.
Все бы хорошо, кабы не управляющий. В белый дом к себе стребовал Ерофея. Накинулся:
– Ты хитер, да и я не прост, ты народ смутил, след на луг указал. Ты со своей затеей всю траву в лугах вытоптал!
За то плати, за другое подавай – столько наговорил, что у Ерофея и волос на голове нехватит за все расплатиться.
Откуда Ерофею денег взять? На торженец было украдкой вынес товар, а управляющий и товар раскинуть не дал, под метелку метет.
– Кто дозволил краски варить, свои потайные заведенья заводить?
Совсем ходу не дает. Так и начал крутить, вертеть:
– Где пашпорт твой? Почему без разрешения ремесло заводишь?
Тут и Ерофея обида взяла, молвит он:
– Кому что положено. Кому кокарду носить, кому товаренок ткать. На что же человеку руки даны – или только голицы на них надевать? Лучше, что ли, за трубой на печи лежать? А коли я лишний короб «тупицы» соткал да накрасил, опять государству служу. Кабы воля была – не стал бы я под полу прятать свое ремесло, да место мне на земле не по росту дано, мастеровому простор большой отведен, как таракану в щели.
Посадили Ерофея за железную решетку. Сидит Ерофей день, сидит неделю.
Выдубили Ерофею спину дубцами за самовольное мастерство и так еще наобещали:
– На железную цепь посадим да к каменному столбу привинтим.
Ерофей уж и мастерству не рад. Шибко ныла спина у Ерофея, однако мастерство всякий страх пересилило. Опять задымились котелки в подполье. Ерофей далеко-то за корнем не ходил, а все в одно местечко. Дивное место выпало. Никто, кроме Ерофея, того места не знал, не нападал.
Нынче ночью, скажем, Ерофей придет, все корни выроет, а на другую ночь опять корни выросли. Может быть, и Старуха-горюха пряжину счастливую для него пряла.
Стал управляющий за Ерофеем следить. Хотелось ему Ерофея на месте застать. У него на чужое мастерство глаз разгорелся. Услышал – в народе про Ерофея говорят, что он тайну волшебного корня выведал и теперь из того корня какой краски захочет, такой и наварит и любой узор наведет. Управляющий и думает: «Вот бы мне тот корень, я бы свой красочный завод завел, нажил бы рупь с денежкой».
Подкараулил он Ерофея темной ночью. Притаились у плетня и ждут. Ерофею ни к чему, что стража-то не на лугу, а около крыльца. Только Ерофей за скобку, а управляющий цоп за мешок!
– Что в мешке? Сказывай!
– Шишки еловые на растопку, – вдруг пало в голову Ерофею.
– Что за шишки, показывай!
В избу ввалились. Засветили лучину.
– Эти шишки на графском лугу растут! – кричит управляющий. – Придется тебе за эти шишки еще раз сходить в острог. Ты из них краски, разную химию гонишь украдкой.
– Да нет, это я для Старухи-горюхи припас, печку пожарче истопить.
– Что еще за Старуха-горюха?
– Человек, а кто она, с ярославской ли мануфактуры прялья, с кохомской ли ткалья – мне неведомо, а душа у нее добрая. – Сам Ерофей меж тем думает: «Хоть бы Старушка-горюшка на этот раз наведалась, может, выручила бы меня, сделала коренья еловыми шишками».
На счастье, на радость старальцу Ерофею, закопченная низенькая дверь отворяется, бредет через гнилой порог она самая – Старуха-горюха: старое лицо, молодые глаза.
– Ерофей, батюшко, прими опять на постой Старуху-горюху, девку-вековуху, прялью-ткалью, бабушку Наталью. Нет ли у тебя на печке потеплее местечка?
Стара, но догадлива старуха, смекнула, за что про что трясут Ерофея, к его мешку тянется, сама спрашивает:
– Принес ли сосновых шишечек из лесу, как я тебе наказывала?
Да так чихнула, что лучина погасла. Ерофеев-то мешок очутился у нее в руках.
– Принес, принес, бабка, вишь, сколько, – как матери родной, рад Ерофей.
Суму-котомку старухину как тряхнет, – посыпались на пол еловые чешуйчатые шишки, – а свой-то мешок на гвоздь вешает, отдохнуть на голбец усаживает бабку, мечет из печи на стол все, что есть: похлебку с грибами и редьку пареную.
Злой-презлой ушел управляющий, выдавил сквозь зубы:
– Ну, постой, придет час, нароем мы тебе корней. Дай срок!
Старуха-горюха у Ерофея переночевала, похлебки похлебала, погрела старые косточки на теплой печи за трубой, а утром снова шишки еловые в мешок собрала, побрела в путь-дорожку.
Уходила Старуха-горюха, за добрых людей сухотница, за почетное уменье заботница, за мастеровых людей заступница, наказывала:
– Вот тебе, Ерофей, еще не мал, не велик моток – с локоток, ни одной в нем не сверкнет серебряной жилочки, вся пряжа в нем черная. Когда мастерству твоему злой лиходей станет мешать, завяжи на мотке узелок, да и брось ему под ноги.
Много богачи-купцы зол творят, но всем злам зло, когда отнимают у человека из рук его золотое ремесло.
С подожком поплелась куда глаза глядят, в чисто поле, за темный лес.
Но с той ночи управляющий еще больше возненавидел Ерофея за мастеровую тайну.
Порешил он сжить Ерофея со света за его мастерство, за уменье.
Ерофею же краски про себя хватало, да и соседей он, случалось, выручал, тем и был доволен.
Вот раз заволокло небо. Взял Ерофей лопату, берестяник плетеный, пошел по задворкам на луг, к кусту. Пока шел, темно было. Принялся рыть, как на грех, из-за тучи луна, словно блин, выплыла, посветлело. Побаиваетея Ерофей: не попасть бы в когти управляющему. Сел под кусток, – не зайдет ли луна за тучу. Или померещилось, или въявь: кто-то прыгнул из-за куста в канаву и притаился.
«Пуганой вороне на каждом заборе кошка кажется», – упрекнул себя Ерофей.
Пождал, пождал, не заходит луна. Никого не видно. Ухом к земле припал, не стучат ли где копыта, послушал, – вроде нет.
Опять принялся рыть. Дело скоро идет. Корень один другого сочней. Полон берестяник наклал. Уж и кончать пора. Принялся за последний корень. Да такой ли корень попал, почитай аршина на три в землю ушел. Много Ерофей корней выкопал, но такого не встречал: и длинный и толстый.
Рыл, рыл Ерофей, никак не выроет, а обрубать корень жаль, половина даром пропадет, яму вырыл глубоконьку. За работой и не заметил, как управляющий подкрался с крученой плеткой, а на конце железная ягода. Подкрался, цоп за лопату, по лицу хлесть плетью с железной ягодой, кровь брызнула.
– Ну, теперь тебе покажу, почем вершки, почем корешки, ноздри калеными щипцами вырву!
Видит Ерофей – дело плохо, взял да и бросил черный моток около чужих ног.
Тот велит Ерофею из ямы вылезать. Ерофей говорит:
– Дай хоть корень вырою, все равно ответ держать придется.
– Я сам! – кричит управляющий.
– Ну, выроешь, так вырывай.
Вылез Ерофей из ямы. А управляющий уж успел все корни из берестяника в свой кошель вытряхнуть. Бросил кошель под куст, сам в яму прыгнул, схватил у Ерофея лопату, а сноровки корни рыть у него и нехватает.
Копнул раз, копнул два, бросил лопату: «Чего, – думает, зря возиться с этим корнем, оборву я его или выдерну». Схватился за корень, тащит. Тянет-потянет, а корень, не поддается.
Ерофей стоит да приговаривает:
– Каши мало ел!
Не полюбилось управляющему: как это, мол, я с каким-то корнем не управлюсь. Не может этого быть. Плюнул в ладоши, еще крепче за корень ухватился, понатужился, пыхтит, кряхтит. Сколько ни тянет, а корень ни с места. Начал управляющий вертеть корень, оборвать трафит, дернул, что было сил, корень и пошел в землю. А руки будто к корню приварило. И потащил корень, сказывали, управляющего за собой.
– Ерофей, Ерофей, обруби скорей! – кричит управляющий Ерофею.
А у куста нет никого. Корень все глубже да глубже в землю уходит. Никак управляющий от корня не отцепится. И сразу почернел весь, как тот корень, стал кожурой покрываться. Затянул его корень по самые плечи в землю. Торчат из ямы вместо ног две коряги. Весь он в корень обернулся.
Так и пропал. Попытались было мужики вырубить корень, ни топор, ни пила не берет. Так и бросили, пусть торчит.
И после к тому кусту за корнями Ерофей ходил.
Подойдет да стукнет лопатой о корягу:
– Ну как, все торчишь? Ну и торчи!
Оброс корень колючим кустарником. Листва на кустарнике какая-то хмурая, словно плесенью подернута, никто не видывал, чтобы он цвел.
Но под осень с вечера куст стоит, нет на нем ни цветка, ни ягоды, утром же глядь – кое-где висят две-три ягоды, крепкие, наподобие жолудей, а цветом похожи на ту ягоду железную, что на плетке управляющего висела.
В руку возьмешь ягоду – тяжелая, на зуб положишь, как дубовая, не раскусишь. Ни сласти в ней, ни горечи. Вороны и то тех ягод не клевали. До сумерек повисят они на кусте, а стемнеет, превратятся в плесень серую.
Старуха-горюха между тем жила да жила, свою пряжу пряла, ни себя, ни доброе людское мастерство не давала в обиду.