355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Филиппов » Осажденный Севастополь » Текст книги (страница 33)
Осажденный Севастополь
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:20

Текст книги "Осажденный Севастополь"


Автор книги: Михаил Филиппов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 35 страниц)

– Сударыня, может быть, вам не на чем переехать, так я прикажу подать вам гичку-с.

В последних числах июня припадки мрачного настроения особенно стали овладевать Нахимовым.

В один из таких дней он, по обыкновению, отправился осматривать четвертый бастион. Здесь Нахимов вспомнил, что для надзора за исправлением повреждений назначен какой-то новый инженерный полковник. Нахимов тотчас потребовал его к себе.

Новичок еще спал после утомительной ночной работы. Выбежав из блиндажа по траншеям, он увидел незнакомого ему адмирала в золотых, сильно почерневших эполетах; инженеру сказали, что требует адмирал, не сказав, кто именно. Портрета Нахимова он также не видел, потому что Нахимов никогда не позволял снять себя, и бывшие в Севастополе живописцы рисовали Павла Степановича лишь украдкой.

– Знаете вы дорогу на редут Шварца-с? – спросил Нахимов официальным тоном.

Инженер, много слышавший о добродушии и простоте Павла Степановича, никак не подозревал, с, кем имеет дело.

– Знаю, ваше превосходительство. Нахимов нахмурил брови.

– Ведите меня туда кратчайшим путем-с.

Инженер направился на правый фланг бастиона, а адмирал с двумя боцманами – за ним.

Кратчайший путь шел по наружной ограде, где пришлось бы идти под градом штуцерных пуль. Инженер призадумался. Стенка была не выше полутора аршин, а потому и за стенкой было небезопасно. Он повернул за батареи, к траншее.

– Куда вы меня ведете-с? – грозно спросил Нахимов.

– Ваше превосходительство, кратчайший путь опасен.

– Вас извиняет, молодой человек, только то-с, что вы не знаете, кого ведете-с. Я Нахимов-с и по трущобам не хожу-с! Извольте идти по стенке-с!

Пошли по стенке. Пули жужжали, иная мяукала, как кошка, другая гудела, как шмель. Вдруг один из боцманов, шедших за адмиралом, грохнулся со стенки, пораженный в грудь навылет. Нахимов не останавливался. Пули провожали их до самого редута. На редуте Нахимов попросил у инженера зрительную трубу, долго рассматривал неприятельские работы и изредка спрашивал инженера его мнение. Удовлетворившись ответами, он подал инженеру руку, спросил его фамилию и ласково сказал:

– Теперь мы с вами знакомы-с, уж больше ссориться не будем-с.

Накануне своих именин, праздновавшихся в день Петра и Павла, Нахимов был довольно весел. Утром его посетила знаменитая Прасковья Ивановна, одна из немногих женщин, с которыми он мог говорить и даже шутить. Прасковью Ивановну знал весь Севастополь. Это была не то дама, не то баба, ходившая в коричневом платье, какие носили сестры милосердия, и в громадном чепце, вроде листьев лопуха. Происхождения она была купеческого. Это была здоровая, толстая баба лет сорока, прикидывавшаяся не то чудачкой, не то совсем юродивой. Приехала она с сестрами милосердия из Петербурга, но на второй же день разругалась с ними, называя их белоручками и барышнями. Ее поместили на Павловский мысок вместе с какой-то старухой. Прасковья Ивановна в тот же день выбросила вещи своей сожительницы за окно. Прасковье Ивановне, по жалобе старухе, велели убираться. Она отправилась к Хрулеву, которому раньше оказала кое-какие услуги.

– Хочешь на бастион? – спросил Хрулев.

– Чего не хотеть? Возьми.

Ее поселили на Малахов, но она гуляла по всему левому флангу. В день штурма шестого июня эта взбалмошная баба была на Пересыпи и под градом выстрелов собственными руками перевязала полтораста раненых – число невероятное, но подтвержденное очевидцами.

Ночевала она по большей части в блиндаже начальника Малахова кургана капитана Керна, или "Керина", как его называли матросы. На батареях она потешала офицеров: обливалась каждое утро холодной водой, с каковою целью при всех раздевалась донага и городила всякий вздор, по большей части нецензурного содержания. Любимой поговоркой ее была: "Не тужи, брат!" – ив самом деле она никогда не тужила.

Неудивительно, что при ней Павел Степанович не мог сохранить свою мрачность. А в это утро, как нарочно, она рассказывала Нахимову препотешные вещи.

– Призвал меня, батенька, сам главнокомандующий. Я сейчас на коня, верхом по-казацки и еду в лагерь на Инкерман. Конь серый, взяла у жандарма, ноги в стремена, еду по-казацки. А князь видит, как курица: часто орлов за французов принимал. Это, говорит, кто приехал в штатском платье? Наконец разобрал. Так и так, говорит, узнал я о твоей службе, матушка, какой хочешь награды? "Да ты как меня наградишь? – говорю ему. – Я ведь церемониться ни с кем не люблю. Ты, может, думаешь дать мне Анну в петлицу? Я не возьму! Ты дай мне на шею". Князь хохочет, но медаль все ж обещал. Ну я от него по всем генералам. Со всеми перезнакомилась!

Поговорив с Павлом Степановичем и выклянчив у него бутылку марсалы, лихая баба удалилась, а Нахимов сел обедать (обедал он довольно рано), но в середине обеда на третьем бастионе поднялась сильная стрельба. В это время один из адъютантов нечаянно пролил на стол красное вино перед самым адмиралом. Адъютант сконфузился, но Нахимов добродушно заметил:

– А посмотрите, какая вышла фигура-с: бугор и крест!

Из адъютантов иные были суеверны, и на них эта примета подействовала нехорошо.

Кончив обед, Нахимов сказал:

– Что-то палят. Готовьтесь поскорее, поедем-с.

Адмирал выехал веселый, осмотрел третий бастион и поехал на Малахов. Начальник кургана Керн был у всенощной в блиндаже, заменявшем церковь. Его позвали к адмиралу, и Керн вышел навстречу. Нахимов влез на банкет, взял трубу, высунулся из-за вала и стал рассматривать неприятельских штуцерных. Пули посыпались градом. Густые эполеты Нахимова, резко отличавшие его от всех, были заметной мишенью для стрелков.

Керн молчал. Адмирал поднялся на банкет у следующего орудия и снова стал смотреть в трубу.

– Не угодно ли вам отслушать всенощную, – сказал Керн, стараясь не показать виду, что боится за адмирала.

– А вот сейчас я приду-с. Ступайте, я вас не держу!

Керн, разумеется, не пошел. Нахимов снова высунулся.

– Да не высовывайтесь, Павел Степанович! Что за охота так рисковать!

– А что? Не всякая пуля в лоб-с. Да ведь они плохо стреляют, – сказал Нахимов, обернувшись к Керну.

– Однако! – заметил Керн.

В это время пуля ударила в земляной мешок подле самого Нахимова.

– Павел Степанович, лучше извольте отойтить, – сказал один из матросов. – Неравно заденет!

Нахимов продолжал смотреть, наконец отдал трубу вахтенному.

– Ради Бога, отойдите, ведь могут попасть, – снова сказал Керн.

– Это дело случая, – сказал Нахимов.

– А вы фаталист?

Нахимов промолчал. Он собирался уйти.

В это время с нашей батареи была пущена бомба по кучке англичан, несших фашинник. Вахтенный, следивший в трубу за полетом бомбы, закричал:

– Ловко, подлецы, стреляют! Трех англичан сразу подняло!

Нахимов повернулся, чтобы посмотреть, но вдруг упал на правый бок так быстро, что его не успели подхватить. Пуля попала ему в висок над левым глазом, пробила череп и вышла около уха. Керн бросился к нему первый. Адмирал произнес что-то невнятное и впал в беспамятство.

Кое-как адмиралу сделали перевязку и на солдатских носилках понесли в Аполлонову балку; кто-то приказал везти на Северную. Повезли на вольном ялике и лишь на пути пересели в катер и прибыли в бараки. С трудом нашли свободную комнату. Все бывшие налицо медики столпились сюда. Послали за льдом. Едва достали на Корабельной в трактире "Ростов-на-Дону"{143}. Из раны извлекли шестнадцать косточек.

Весть о ране, полученной Нахимовым, мгновенно разнеслась по всему Севастополю. Все видели, как провели лошадь Павла Степановича, как проскакали его адъютанты. Одни говорили – ранен, другие – убит.

Лейтенант Лихачев находился в это время по поручению начальства у Графской. Народ бежал по Екатерининской улице, ожидая, что адмирала повезут с Малахова домой. Лихачеву кто-то сказал, что раненого отвезли в Михайловскую батарею. Лейтенант бросился туда, прямо к старшему офицеру, которого нашел во дворе, в толпе офицеров и матросов.

– Слышали! – крикнул Лихачев и по лицам видел, что все знают.

Старший офицер был чудак, любивший поговорить и узнать все обстоятельно.

– Пойдемте, – таинственно сказал он Лихачеву. Пошли по длинным лестницам и коридорам. Офицер ввел его в свою комнату, сел в кресло, набил чубук и начал:

– Да... это точно... у греков и у римлян...

– Да убирайтесь к черту с вашими греками и римлянами! Где адмирал?

– Ничего не знаю. Я вас хотел спросить.

– Что ж вы не сказали!

Лихачев стремглав выбежал и наткнулся на адъютанта Фельдгаузена, который скакал во весь опор.

– Куда вы? Где адмирал?

– В Северных казармах!

Лихачев поспешил туда. Стемнело один барак горел яркими огнями. Кругом толпился народ. Окно было растворено, и было видно, что комната полна докторами. Лихачев вошел. Адъютанты адмирала стояли, вытирая глаза. Нахимов лежал в одной рубашке, с закрытыми глазами, тяжело дышал и слегка шевелил пальцами. Два художника рисовали с него портреты. Лихачев не выдержал и заплакал.

На другой день были последние именины адмирала. Ему стало как будто лучше: он открывал глаза, но смотрел без всякой мысли и, по-видимому, никого не узнавал. Иногда он срывал повязку.

На следующий день, часов в 11 утра, Лихачев подошел к бараку и увидел, что веревка, которою было оцеплено здание, опущена и караульных, не подпускавших народ к окну, нет. Лихачев понял, что все кончено.

Во втором часу баркас, буксируемый двумя катерами, вез тело Нахимова с Северной стороны на Графскую пристань. Море было неспокойно и подбрасывало баркас. На корме стоял священник с крестом. Народ без шапок толпился у пристани. Тело отнесли в дом покойного. Отслужили панихиду. Покойного покрыли флагом с корабля "Императрица Мария" в память Синопского боя. Флаг был в нескольких местах пробит ядрами.

Один за другим стали входить в комнату матросы, солдаты, адмиралы, офицеры и множество дам, нарушивших этим запрещение покойного являться на Южную. Почти все женщины плакали. Была в числе женщин и Прасковья Ивановна, которая ревела, голосила, уверяла, что она-то первая прибежала к раненому. В этрт день адмирал лежал на столе как живой. Но на другой день его положили в гроб, и лицо пришлось закрыть покрывалом. В головах утвердили три флага. Картинки – портрет Лазарева и изображение корабля "Крейсер в бурю" оставили на стенах.

Неприятель не стрелял. Ходили слухи, что англичане, узнав о смерти Нахимова, скрестили реи и спустили флаги на своих кораблях.

Вынесли гроб – несли Горчаков, Остен-Сакен и другие генералы. Батальон модлинцев и моряки были выстроены вдоль улицы. Держали обвитые крепом знамена. При появлении гроба загремел полный поход. Корабль "Великий князь Константин" стал салютовать. Послышались три ружейных залпа; Нахимова положили близ библиотеки, подле Лазарева, Корнилова и Истомина. Матросы, рыдая, бросали горсти земли.

Едва разошлись толпы, как в бухту снова стали падать неприятельские бомбы.

В двадцатых числах августа, после нового поражения нашей армии – при реке Черной, лейтенант Лихачев и Алексей Глебов ехали в офицерской бричке по дороге из Севастополя в Симферополь. Глебову было поручено распорядиться об ускорении присылки пороха, а Лихачев, получив довольно сильную контузию, отпросился на три дня в отпуск под предлогом поправки, а в сущности желая посетить семью Минденов.

Дорога была не веселая, жара страшная, пыль, всюду обозы с больными и ранеными солдатами и матросами. Навстречу попадались следовавшие в Севастополь ополченцы – бородатые мужики, резко отличавшиеся от тогдашних усачей солдат.

– Кажется, это наше Н-ское ополчение, – сказал Глебов и, спросив командира дружины, убедился, что не ошибся.

– Славный народ, – задумчиво сказал Глебов.

– Славный-то славный, но воображаю, как наши мужички сконфузятся, попав в первый раз на бастионы, – сказал Лихачев.

Денщик Глебова, правивший лошадьми, тряхнул вожжами, и они покатили дальше, поднимая густую пыль. Вот тащатся погонцы с ядрами; сотни верст сделают эти несчастные, заморят волов и лошадей, а потом все эти ядра будут свалены матросами в кучу, ничтожную по сравнению с тем, что выпускается каждый день из орудий одного какого-нибудь бастиона.

Вот наконец и Симферополь, и гостиница "Золотой якорь". Вошли в залу. По обыкновению, идет ожесточенная война на карточных столах. Игроки заняли большую часть залы. На особом столе с комфортом расставлена для них закуска. Руки и даже физиономии игроков запачканы мелом, стол покрыт кипами ассигнаций. Игра шла крупная. Главными героями здесь провиантские чиновники и погонские офицеры. Их грязные пальцы, унизанные алмазными перстнями, загибали угол иногда на несколько сот. Фуражиры, фурштаты и два-три доктора довольствовались более скромными ставками. На столе стояло, шампанское; игроки пили и чокались, хвастаясь, сколько' раз каждый из них подъезжал к Севастополю и видел издали бомбардировку. Глебову стало противно, и он поспешил уйти. Лихачев же так был занят мыслями о семействе Минденов, что не замечал ничего окружающего. Он поспешил по известному ему адресу и вскоре нашел дом, где была квартира генеральши. Из дома доносились звуки фортепиано и слышались два приятных женских голоса. Лихачев узнал голос своей Саши. Он подъехал уже к калитке садика, через который был ход в дом, как вдруг услышал подле себя шуршание, которое показалось ему похожим на зловещее шипение бомбы. Лихачев невольно оглянулся; как же он был сконфужен, когда увидел, что причиною его тревоги было пышное шелковое платье дамы, шедшей мимо него по тротуару! Еще несколько минут – и Лихачев, почти не веря своему счастью, очутился в гостиной генеральши Минден и даже узнал часть обстановки, так как генеральша перевезла из Севастополя все, что было у ней лучшего.

Генеральши не было дома. Лиза и Саша радостно приветствовали Лихачева, усадили его как дорогого гостя и принялись расспрашивать обо всем, испугались, когда он, как бы между прочим, сказал, что контужен в руку, угощали его фруктами, вареньем. Лихачев чувствовал себя наверху блаженства и засиделся до позднего вечера.

Вечером он, однако, почувствовал, что руке его опять неладно, и отправился в госпиталь.

В симферопольском госпитале царил такой беспорядок, какого в Севастополе нельзя было видеть во время жесточайших бомбардировок. Для сильных мира сего находились здесь отдельные палаты, а тысячи больных оставались без призрения. Сказать правду, их и девать было некуда: госпиталь вмещал каких-нибудь шесть-семь тысяч, а больных было до семнадцати тысяч. Почти во всех частных квартирах были раненые. Сначала госпиталем заведовал главный врач Протопопов, но его сгубили рысаки и дрожки. Был послан куда следует донос, Протопопова сменили, и явился Р-ский – человек с довольно темным прошлым. О нем ходили таинственные слухи: утверждали, что он присвоил шкатулку с значительной суммой денег, вверенную ему на хранение умирающим офицером.

Были, конечно, и в Симферополе порядочные люди. В числе их был врач Алексеев, тот самый молодой доктор, который когда-то попался на экзамен князю Меншикову. Лихачев давно был знаком с этим доктором и крайне обрадовался, встретив его. Алексеев тотчас выхлопотал лейтенанту местечко в одной из палат.

– Полежите у нас немножко и будете молодцом. Хотя, скажу вам по чистой совести, долго оставаться у нас не советую.

– Да я и сам вижу, что у вас ужасный сумбур. Отчего это?

– Э, батюшка, долго рассказывать! Виновато и наше медицинское начальство (Алексеев робко оглянулся), но часть вины падает и на других... Поверите, руки опускаются! Вот тут, недалеко отсюда, в четырнадцатой палате, лежит один прекурьезный генерал, совсем не признающий медицины, а небось занял один целую палату... Сейчас надо идти к нему. Ну, я пока пришлю вам фельдшера и сестру милосердия; располагайтесь тут, в этой палате, публика хорошая, все больше ваши флотские, славный народ!

Алексеев поспешил к не признающему медицины превосходительству.

Генерал этот был один из самых сердитых генералов русской армии. Получив незначительную рану в последнем деле на Федюхиных высотах, он поспешил уехать в Симферополь, и здесь, лежа в палате, ругал и критиковал всех: и Горчакова, и погибшего в бою Реада, и Граббе, но зато хвалил самого себя. Более всего досталось от генерала госпиталю, хотя генерал явился сюда совершенно добровольно и без особой нужды.

Когда Алексеев вошел в палату грозного генерала, тот сидел на постели в халате. Подле генерала стоял его денщик, славившийся в полку как ловкий костоправ.

– Ну, господин медик, – сказал насмешливо генерал, – как поживают ваши больные? Многих отправили сегодня к праотцам? Да что вы не отвечаете? Это невежество! Вы знаете, что такое ваши госпитали: это преддверия к погосту! А по-моему, вот как надо лечить, по-русски: хреном да квасом и солью.

– Что ж, и это иногда помогает, ваше превосходительство, – пресерьезно сказал Алексеев.

– То-то! Суворов вашего брата на порог не пускал, а ведь бивал французов так, как теперь не бьют! Армия не армия, если не жить да сажать на лекарства. А у нас что? У солдата прыщ на носу – сейчас его в госпиталь. А ваш брат и рад прописать ему хинину м пополам с мукой, а половину денег себе в карман. Ловкачи вы все! Знаю я вас, не оправдывайтесь! Вот мой штаб-доктор, – прибавил генерал, указывая на костоправа-денщика. – Он лучше всех вас знает, кому что нужно. А вы все дрянь, особенно старшие! Не обижайтесь, молодой человек, я о вас не говорю, вы все же на ум намотайте!

Лихачев скоро познакомился с своими товарищами по палате. Рядом с ним лежал молоденький офицерик, раненный в ноги еще под Алмой и все еще лечивший их. Они разговорились.

– Знаете, завтра приедет сюда Пирогов, – сказал офицерик. – Мне фельдшер сказал. Чертовски тревожит меня этот Пирогов! Пожалуй, опять станет зондировать мою бедную ногу... Чего доброго, доведет дело до ампутации... А как мне не хочется... – добавил он со стоном.

– Ну что вы так тревожитесь, – сказал Лихачев, желая его утешить. – Вы так молоды, моложе меня наверное, а в наши годы натура берет верх над недугом...

На другое утро действительно приехал Пирогов. Он обошел палаты в сопровождении свиты лекарей и госпитального начальства, страшно лебезившего перед ним.

Пирогов подошел к офицерику и велел ему снять одеяло.

"Выздоровеет, но останется хромым", – подумал он и с любопытством ученого осмотрел ногу; самому же офицерику и даже Лихачеву взгляд знаменитого оператора показался острым и холодным, как хирургический нож.

"Для него чужая рука не более как анатомический препарат", – мелькнуло в уме Лихачева.

Офицерик крепился, но лицо его выражало внутреннюю 'борьбу.

– Мне лучше, гораздо лучше, гораздо лучше, – настойчиво повторял он. Смотрите, доктор, я уже могу приподнять ногу.

Он сделал усилие и поднял ногу, похожую на чурбан.

– Не надо, – сказал Пирогов и прошел дальше. Когда он вышел, Лихачев сказал офицерику:

– Однако молодец же вы!

– Я спас свою ногу! – ответил тот, радуясь, как школьник, обманувший учителя.

Рядом с этой палатой была другая, в которой помещались французские офицеры, и в числе их адъютант Канробера, итальянец Ландриани. Это был красавец мужчина, раненный в ногу еще под Балаклавой. В Севастополе ему хотели отрезать ногу, но Ландриани увидел князя Меншикова и слезно умолял заступиться за него, говоря, что у него есть невеста и как же ему быть без ноги. Меншиков велел употребить все усилия для выполнения этой просьбы, и нога не была отрезана. Теперь Ландриани выздоравливал. Французские офицеры скоро познакомились с русскими и часто играли с ними в пикет и в ералаш; Ландриани стал даже учиться говорить по-русски. Итальянцу ужасно понравились наши уменьшительные слова, как, например, ложечка, блюдечко. Он говорил, что по возвращении на родину будет такими словами называть свою невесту.

Между тем Лихачеву также хотелось поскорее опять увидеть "свою невесту", как он мысленно называл Сашу Минден, и, чувствуя себя лучше, он скоро выписался.

"Надо приодеться, – подумал Лихачев, с ужасом поглядывая на свое белье. – В Севастополе было не до того".

С компанией офицеров он отправился по магазинам. Пришли в большой магазин. Хозяин быстро навалил на прилавок груду белья, но цены ломил непомерные.

– Стой, брат! Это что? – спросил один из офицеров. – Это вместо пломбы?

На рубахе было клеймо княгини Долгоруковой. Ясно, что рубаха была из числа пожертвований, обильно притекавших со всех концов России и попадавших большею частью в руки комиссариатских чиновников, а через них – к купцам. Караим смутился:

– Позвольте, позвольте, господин, пломба есть, вероятно оборвалась...

– Да ты скажи, откуда это клеймо?

– Боже мой, откуда же я знаю?.. Я никакой княгини не знаю... Это, верно, кто-нибудь пошутил надо мною... Я ничего не знаю...

Вероятно с целью оправдаться, он вдруг спустил цену наполовину. Переодевшись у товарища, Лихачев снова поспешил к Минденам. По дороге ему показа-, лось, как будто слышит звуки отдаленной канонады. Он не ошибся: в Севастополе с утра шла перестрелка с неприятелем, сильная канонада была ясно слышна жителям Симферополя.

Лихачев застал на этот раз генеральшу и свою Сашу.

– Что вас так долго не было видно? – спросила Саша. – Приехали на три дня и два дня у нас не были! Жаль, что поздно пришли. Сейчас у нас была интересная дама – ее здесь все зовут фрейлиной, – мадам Рудзевич. Что за прелестная личность!

Об этой Рудзевич Лихачев уже слышал в госпитале: мадам Рудзевич часто бывала там, привозила больным офицерам фрукты, вина, спешила к ним с депешами из Севастополя, которые постоянно получала от одного важного лица. О ней же говорили, что после алминского дела она спасла Симферополь: губернатор собирался удрать отсюда, как удрал уже из Евпатории, но Рудзевич поехала к нему и заявила, что лично напишет обо всем государю; эта угроза подействовала, и испуганные симферопольцы, боявшиеся, что их перережут татары, вскоре успокоились. Эту историю Саша рассказала Лихачеву.

Лихачев стал с жаром рассказывать в свою очередь о том, что видел и слышал в госпитале. Ему рассказывали, например, что комиссариатские, провиантские и другие чиновники брали взятки с крестьян и других неграмотных людей за право сделать пожертвование в пользу армии! Пожертвованная мука часто гнила и выбрасывалась в реку, то же происходило с полушубками и бельем. Лихачев с жаром клеймил казнокрадство и хищничество.

Генеральша Минден нахмурилась, и даже Саша опустила глаза: ей показалось, что в речах Лихачева есть, хотя и неумышленный, намек на знаменитое дело о сельдях, погубившее ее отца" Ведь и ее отца враги его осмеливались называть казнокрадом. Кто знает, может быть, некоторые из тех, о ком говорит Лихачев, также невиновные и несчастные, как ее бедный папа... Люди так любят чернить других и так мало верят хорошему...

Лихачев не замечал произведенного им впечатления: от чиновников провиантского ведомства он перешел к докторам и стал говорить о страшных злоупотреблениях и вообще резко выражался о докторском сословии. Имя доктора Балинского, его главного соперника, мелькнуло в уме Лихачева и еще более поддало ему жару. Но вдруг генеральша перебила его.

– Господин Лихачев, вы не слишком распространяйтесь насчет докторов, сказала она. – В числе близких нам людей есть многие уважаемые нами доктора. Я отчасти виновата, я забыла предупредить вас...

– Постойте, мама, – с живостью перебила Саша, – это я виновата, я должна была сказать. Господин Лихачев, поздравьте меня, я – невеста доктора Балинского. Вы, кажется, с ним знакомы?

Лихачев вздрогнул, побледнел, изменился в лице: боль от контузии сделала его очень нервным. Он встал и едва устоял на ногах. Потом оправился, залпом выпил стакан воды и, сняв с фортепиано свою фуражку, не сказав ни слова, не простившись ни с матерью, ни с дочерью, быстро вышел.

– Господин Лихачев! Куда же вы? Что с вами?! – крикнула ему вслед Саша и даже собиралась побежать, чтобы вернуть его, но мать сделала ей строгий выговор за неприличное поведение, и Саша, сконфуженная, взволнованная, ушла в свою комнату, чувствуя себя в чем-то виноватою, не перед матерью, конечно, а перед Лихачевым.

А лейтенант спешил без оглядки в Севастополь. Он даже не заехал к Глебову. Все его мечты были разбиты, и теперь для него было все равно где оставаться. Уж лучше в Севастополе, там, по крайней мере, умрешь не от тифа, а в честном бою за отечество.

Возвратившись в Севастополь, Лихачев, не заходя на свою городскую квартиру, где он и вообще бывал весьма редко, прямо отправился на свой четвертый бастион. Подходя к бастиону, откуда слышалась неумолкаемая пальба, Лихачев прошел уже в Язоновский редут, где пули и ядра неприятеля сыпались очень часто, хотя это было далеко не самое опасное место. Пройдя еще далее, Лихачев встретил кучку немного подгулявших матросов, один из них шел впереди, играл на балалайке и пел импровизированный мотив. Тема была весьма несложная:

На четвертый бастион,

На четвертый бастион...

и так далее до бесконечности.

Далее пули сыпались уже как горох, но Лихачев хладнокровно шел по стенке. Добравшись до своего блиндажа, он застал товарищей, пивших чай, от которых узнал, что с утра 24-го числа неприятель открыл страшную бомбардировку и что назавтра, 26-го, в годовщину Бородинского сражения, французы, как любители эффектных совпадений, вероятно, назначат общий штурм.

– Да, господа, после нашей атаки на Федюхины высоты они стали гораздо смелее прежнего... – сказал один из офицеров.

Это напоминание послужило предлогом к тому, что вспомнили разные подробности несчастного боя. Даже спели под звуки пальбы песню, сочиненную артиллеристами и составлявшую беспощадную сатиру на тогдашних военачальников. Слышались куплеты:

Как четвертого числа

Нас нелегкая несла

Горы обирать.

Горы обирать!

Выезжали князья-графы

И за ними топографы

На большой редут.

Князь сказал: "Ступай, Липранди".

А Липранди: "Нет-с, атанде,

Молвил, – не пойду!

Туда умного не надо,

Ты пошли туда Реада,

А я посмотрю!

Глядь, Реад возьми да спросту

И повел нас прямо к мосту!

– Ну-ка на ура!

– А что, господа, кто же, собственно, сочинил эту песню? – спросил Лихачев.

– Главным сочинителем был довольно известный писатель штабс-капитан артиллерии Лев Толстой{144}... Вы знаете подполковника Балюзека? Он еще играет на фортепиано... Так вот у него недавно собралась молодежь. Первый, говорят, подал мысль штабс-капитан Сержпутовский{145}, потом Толстой и другие дополнили... Ну, валяйте дальше, господа!

И снова раздалась песня:

Ждали, выйдет с гарнизона

Нам на выручку колонна.

Подали сигнал!

Далее следовал куплет, в печати совсем неудобный. Ночью Лихачеву не спалось. Когда пальба приутихла и можно было опять зайти отдохнуть в блиндаж, он сел писать письмо домой к сестре. Тоска овладела им.

"Ты не можешь себе представить, дорогая Маша, – писал Лихачев, – как опротивел мне Севастополь. Это какая-то бездонная пропасть, тут никаких сил человеческих не хватит! Ты не поверишь, как мне досадно, что и наше смоленское ополчение направили сюда. Уж лучше бы я один здесь страдал! Уже одиннадцать месяцев длится эта бойня и Бог знает чем кончится! Французы с своими работами уже подошли на сто шагов к Малахову. Не правда ли, неприятное соседство? Стреляют ежеминутно, даже ночью. Вот сейчас слышу из дверей, что где-то прожужжала пуля. Ну, Маша! Теперь уж верно, что я получил за майскую бомбардировку Анну 2 степени. Пойду завтра благодарить начальство, если не будет штурма!"

Весь день 26 августа шла яростная канонада, но штурма все еще не было, а потому часов в пять пополудни Лихачев с крестом на шее отправился к начальству. До Хрулева он еще дошел благополучно, но до князя Васильчикова не добрался, потому что по пути зашел к знакомым и везде его заставляли выпить, и к Васильчикову пришлось бы явиться слишком поздно и в неприличном виде.

VII

В жизни Лели Спицыной произошел полный переворот. То, чего она ожидала иногда со страхом, иногда с любовью, наконец свершилось. Сидя безвыходно в своей комнатке в казармах за Николаевской батареею, она проводила дни и ночи над крохотной колыбелькой, наскоро сколоченной добрым денщиком ее нового хозяина. Здесь находился теперь весь ее маленький мир, здесь были сосредоточены все ее радости и огорчения. Воспоминания о событиях последнего месяца представляли для нее не ряд сражений, а ряд забот о крошечном существе. Грозные звуки бомбардировки имели для нее лишь то значение, что она ежеминутно боялась, как бы не испугали ее малютку. Другую, еще более страшную мысль она отгоняла от себя, чтобы не сойти с ума от постоянной тревоги. Впрочем, здесь было сравнительно безопасно, тогда как по всей Екатерининской уже не было проходу от снарядов.

Вспоминая, что было месяц назад, Леля живо припоминала тот день, когда "это" наконец свершилось. Была поздняя ночь. Мощные гранитные своды Николаевской батареи, битком набитой солдатами, матросами и поселившимися здесь жителями Севастополя, были в ту ночь спокойны. Из крохотного окна виднелся двор, где слышался порою говор солдат или вскрикивание спящего. Изредка раздавались отдаленные выстрелы.

Жена приютившего Лелю семейного офицера и акушерка – разумеется, Ирина Петровна, другой в то время, кажется, и не было в Севастополе, – хлопотали подле беспомощной молодой женщины, кричавшей от невыносимой боли. Крики были так сильны, что во дворе многие думали: вероятно, привезли опасно раненных. Да и то удивлялись, потому что в Севастополе сплошь и рядом можно было видеть человека с оторванной рукой или ногой, не издававшего ни малейшего стона. И вдруг что-то такое произошло, после чего эти невыносимые мучения прекратились точно волшебством. Ничего, никакой боли, только полное изнеможение, и при этом состояние близкое к блаженству. Леля слышит какое-то похлопывание, странный писк; потом к ней подносят маленькое красное существо с крохотными ножками и ручками и большой, почти лысой головкой и объявляют ей, что это мальчик. Странное, не поддающееся описанию чувство, смесь бесконечной любви и жалости с удивлением, при виде этого незнакомого, некрасивого существа, скорее похожего на какого-то зверька, чем на ребенка, овладевает всем существом Лели.

– Заверните его, он простудится! – говорит Она, хотя в комнате жарко, как в бане.

Потом новые странные чувства, испытанные Лелей, когда этого малютку в первый раз приложили к ее груди. Он не умел сосать, а она, такая глупая, не умела кормить; ей было больно и вместе с тем смешно. Наконец кое-как справилась, но в первые дни малютка умер бы с голоду, если бы не пришла добрая матроска, у которой был двухмесячный ребенок, а молока хватило бы на двух годовалых ребят.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю