355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Филиппов » Осажденный Севастополь » Текст книги (страница 27)
Осажденный Севастополь
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:20

Текст книги "Осажденный Севастополь"


Автор книги: Михаил Филиппов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)

Полк медленно двигался по грязной дороге. Уже смеркалось, когда показались причудливые гребни севастопольских холмов, убеленные дымом выстрелов. Все ярче блистали огненные языки орудий и красивые линии, означавшие полет бомб. Перестрелка была довольно сильная.

В полутьме полк вступил в Северное укрепление, среди которого был заметен длинный, освещенный огнями, парусинный шатер. Оттуда гремел хор песенников-моряков.

Солдаты, составив ружья в козлы и сбросив ранцы, разбежались в разные стороны.

Большинство офицеров, несмотря на усталость, высыпали на валы укрепления. Бомбы то и дело бороздили темно-синее небо, и казалось, что по небу беспрестанно проносились падающие звезды.

Шатер, который, как оказалось, принадлежал маркитанту, носил громкое название: "Одесская гостиница".

Полковой адъютант, тот самый офицер Дашков, который проиграл в Симферополе присланные ему тетушкой четыре тысячи, один из первых вошел в шатер. На полу, у самой парусинной стенки, стояли бочонки с вином, маслом, икрой и селедками, на них банки с огурцами и грибами, на прилавке стояли громадные ящики с конфектами, сигарами и сухарями, под потолком качалась на веревках сушеная рыба, висели колбасы и харьковские крендели.

Хозяин палатки, известный всему Севастополю военный маркитант, в шинели, крест-накрест подпоясанной шарфом, и в теплом ватном картузе, с толстой кожаной сумкой, перекинутой через плечо, подошел к адъютанту, тотчас сообразив, что это выгодный посетитель, и предложил сигар и чаю.

– Чай у меня настоящий московский-с! – сказал он с плутоватой самодовольной улыбкой.

– Ну, давайте, что ли, московского чаю, – сказал Дашков, подходя к задней стенке палатки, где стояли два небольших столика – по обе стороны корзины, в которой виднелись куры.

За одним из столиков сидел артиллерист и уже пил чай.

– И сигар десяток, если не слишком воняют, – сказал Дашков.

– Что вы, помилуйте-с! – обиделся маркитант. – Самый тонкий аромат-с! У Томаса и у Шнейдера таких не найдете-с.

Расторопный приказчик живо принес сигары. Дашков сел за столик против артиллериста и, всмотревшись в его лицо, вдруг вскрикнул:

– Граф Татищев! Какими судьбами? Неужели вы здесь, в Севастополе?

– Я здесь с начала осады. А вы как сюда попали? Я был уверен, что вы на Кавказе.

– Переведен сюда, и теперь полковым адъютантом... А интересно у вас тут, в Севастополе... Что, чай скоро будет? – спросил он сновавшего по палатке приказчика.

– Сию минуту-с.

– Чай здесь очень порядочный, – заметил Татищев. – Вода лучшая в городе. С тех пор как неприятель отвел воду, у нас в Севастополе довольствуются колодцами, а здесь берут из Голландии: солдаты носят бочонками, за что маркитант им дает по чарке водки.

– Ну как живется вам здесь?

– Скука смертная, – ответил, зевнув, граф. – Я служу на самом скучном месте, в Николаевской батарее. Только и бывает развлечение, когда пойдешь на бастионы или отпросишься в охотники... Несносная казарменная жизнь... Все, что пишут в газетах о прелестях нашей жизни, – сущий вздор. Иногда такая находит апатия, что, если бы я был англичанином, я бы давно застрелился... Вот им весело, – сказал граф, указав на группу матросов, стоявших в другом конце палатки, которые, не стесняясь присутствием офицеров, снова хором грянули разухабистую матросскую песню. Солдаты подходили к матросам, расспрашивая их о Севастополе. Те принимали их радушно, по-флотски, объясняли им, куда идти, и по-своему разговаривали об осаде.

– А я, граф, сказать правду, приехал сюда, чтобы избавиться, от скуки... Хочется сильных ощущений, – сказал Дашков. – Надоела вся эта жизненная мелочь и пошлость... Неужели же и здесь можно скучать?..

– Да вот увидите... Ко всему привыкаешь, все приедается... На первых порах, может быть, здешняя жизнь покажется вам очень веселою и своеобразною. Впрочем, я говорю так оттого, что имел несчастье быть здесь слишком долго. Для вас Севастополь, конечно, будет иметь прелесть новизны... Для меня сегодня была развлечением поездка в лагерь, куда меня послали с поручением к светлейшему. Севастополь мне положительно опротивел... Главное, досадно, что тянется одна и та же история. Хотя бы новая бомбардировка, я уже не говорю о штурме, которого все мы дожидаемся... Да вот завтра предстоит маленькое развлечение: командир Константиновской батареи, отличный музыкант, вздумал устроить музыкальный вечер; я в числе приглашенных. Будут и дамы.

– Как, неужели у вас в Севастополе есть еще дамы?

– Есть, и даже очень хорошенькие, и не только дамы, но и девицы.. Если у вас есть время и охота, можете поволочиться, а мне, признаться, и это надоело, – сказал граф. – Однако, знаете ли, к переправе мы уже не поспеем; нам с вами придется отправиться отсюда на станцию и переночевать там.

Татищев с Дашковым, напившись чаю, отправились на станцию, где им пришлось спать на мешках с овсом. До рассвета Дашков проснулся от сильной стрельбы и разбудил графа.

– Что это значит? – спросил он.

– А? – лениво протянул граф. – Что? Стреляют? Да, действительно, слишком рано вздумали. Брр, как холодно!

Погода опять испортилась: шел мелкий дождь. Они встали и вышли за ворота, где уже столпился народ. Солдаты и матросы делали глубокомысленные замечания.

– Ишь ты расходился! То было смолк, а то опять! Давно уж так не палил! – сказал один из матросов.

Еще не вполне рассвело. Бомбы огненными полосами резали небо, иногда разрываясь в воздухе. Было заметно, как, достигнув известной высоты, они на мгновение останавливались и потом падали почти отвесно вниз. Левее слышалась, как мелкая барабанная дробь, частая ружейная перестрелка.

– Пойдем еще спать, – сказал Татищев и вошел опять в дом.

Дашков постоял немного, слушая, как матросы объясняли что-то вновь прибывшим солдатам.

– Вон, вишь ты, братцы, откуда он вчерась из маркелы пущал бонбы. Нониче тоже жарко нашим будет.

– Погоди, вон мы на пароход станем, он и почнет нас жарить, – сказал другой.

– Толкуй! Небось на наш пароход оттуда не долетит.

– Ядро не долетит. Ну а как бонба?

– Ну, нешто бонба!

Светало. Мало-помалу бухта принимала оживленный вид. На свинцово-серой поверхности моря, среди черневших, хмурых кораблей, слышались сигнальные свистки моряков. Мелкие суда всевозможных наименований: катера, ялики, лодки и гички – сновали, перегоняя друг друга, по различным направлениям. Задымились пароходы, вспенивая воду и таща за собою на буксире неуклюжие шаланды, нагруженные турами – плетеными корзинами, набитыми землею.

– На Графскую! На Графскую! – кричали пассажиры, сновавшие у пристани.

– Пожалуйте, ваше благородие! – кричали матросы.

Граф с Дашковым поспешили сесть в ялик.

Солдаты стояли у пристани, ожидая команды, и осматривались кругом. Окружавшая их местность представляла сходство с громадным фабричным двором. В одном месте были навалены огромные кучи каменного угля, в другом валялись кули сухарей. Всюду виднелись жилые землянки, из которых валил дым, низко стелившийся по случаю пасмурной погоды. У самого берега был барак для мертвецов, доставляемых сюда с Южной стороны для омовения и погребения. Огромные пирамиды бомб, гранат и ядер слабо блестели в утреннем полусвете. Всюду сновали матросы, казаки, иногда попадались черноморские пластуны в своих странных, страшно оборванных одеяниях; слышался говор, крики, перекликания. В воздухе отдавало запахом каменного угля и тютюна.

Когда Татищев с Дашковым приближались уже в своем ялике к Павловской батарее, к Северной пристани причалил дежурный пароход. По команде "В ружье!" солдаты засуетились и, крестясь, поспешили на пароход.

Граф с Дашковым были уже на пристани, которая, несмотря на раннюю пору, была запружена народом. Близ пирамиды красиво сложенных ядер стояли бабы, выкликавшие: "Яблоки, крымские яблоки! Свеженькие яички, яйца свежие, яйца!" Тут же продавали сбитень мужики, стоявшие с самоварами. Подбежали носильщики. Граф велел нести вещи по Екатерининской, к Томасу, куда предложил заехать и Дашкову.

– Вчера там был еще свободный номер. Если его не заняли, советую нанять, а в крайнем случае поместитесь со мною. Я прежде занимал два, а теперь должен был уступить один моей знакомой замужней даме, родственнице, которая по некоторым обстоятельствам не могла выехать из Севастополя.

Сказав это, граф вспомнил, что ведь, кажется, Дашков с нею знаком.

"Как это выйдет глупо!" – подумал он.

Они пошли по Екатерининской, направо показался красивый дом Благородного собрания.

– Здесь перевязочный пункт, – пояснил граф своему спутнику.

На площади перед этим домом стояли пушки и валялись кучи ядер. Далее на возвышении виднелся бульвар Казарского{116} с чугунным памятником, на белом пьедестале; показались собор и недоконченная церковь; поперек улицы была устроена баррикада из белого камня. На улице попадались военные, все в шинелях, фуражках и высоких сапогах; невольно поражало отсутствие киверов и эполет. Некоторые здания Екатерининской улицы были покинуты обитателями. У иного дома был отбит угол, в другом торчали ядра и осколки бомб. Вообще, в начале улицы еще не было картины полного разрушения, и оставались еще многие магазины.

– Вот здесь была прежде моя квартира, – сказал граф, указывая на дом, во многих местах пробуравленный ракетами и в котором не оставалось ни одного цельного стекла. – Представьте, всю мою мебель, зеркала и фортепиано исковеркала проклятая ракета, и я должен был перебраться к Томасу. Мой камердинер Матвей в отчаянии и клянет день и час, когда мы приехали в Севастополь.

Проходя мимо двухэтажного дома, Дашков обратил внимание на стоявшую на балконе старуху, которая плакала, закрыв платком лицо. Кроме нее, в доме, казалось, не было ни одного живого существа.

Войдя в гостиницу Томаса, узнали, что свободный номер уже занят, и Дашков до приискания квартиры остановился у Татищева. В коридоре и в ресторане Дашков не видел ни одной женщины; тем более заинтересовали его слова Татищева о даме, живущей в соседнем номере. Но ему хотелось поскорее посмотреть бастионы, и он вскоре забыл обо всем остальном и отправился рыскать по городу.

VII

Когда Дашков ушел, Татищев с помощью поместившегося в чулане камердинера Матвея (спать вместе с половыми Матвей не захотел из важности) долго умывался, привел в порядок свой туалет, тщательно вычистил и подпилил ногти и тогда только постучал в соседний номер.

– Уоиз роиуег еп!гег (можете войти), – послышался приятный женский голос.

Граф вошел. На кресле перед небольшим, но хорошим и, без сомнения, не трактирным зеркалом сидела молодая женщина среднего роста, полная, брюнетка с матовым цветом лица и пухлыми, чувственными губками. Она была в утреннем неглиже. По манерам этой дамы было видно, что она принадлежит к высшему кругу общества или, по крайней мере, долго вращалась в нем.

– Как ты себя чувствуешь сегодня, Лиза? – сказал граф, целуя ее руку. Я воспользовался поездкой к светлейшему и наконец привез все твои вещи. Теперь можно будет устроить тебя удобнее.

– Я все еще не могу опомниться от этого страшного путешествия, – томно сказала княгиня Бетси – это была она, старинная петербургская любовь графа. – Здешние опасности меня не страшат, мой милый, ведь я буду всегда с тобою... Я буду бояться не за себя, а за тебя.

Чтобы понять возможность появления княгини в Севастополе, надо возвратиться несколько назад.

В начале ноября граф получил из Харькова от княгини письмо такого содержания: "Наконец, мой дорогой друг, я достигла желанной свободы! Из предыдущего письма моего ты знаешь, что я была больна, что жизнь моя была в опасности и что все мои страдания окончились появлением на свет несчастного недоразвитого существа, которому не суждено было жить... Он был такой маленький, такой жалкий, пальчики были без ноготков; он не прожил, бедняжка, и двух дней. Мой тюремщик заботился не столько обо мне и об этой несчастной крошке, сколько о том, что скажет свет. Когда все кончилось, он формально (ты подумай только: формально! – это его собственное выражение) объявил мне, что после такого "скандала" (по его мнению, это только скандал, не больше) ему ничего не остается, как затеять со мною бракоразводный процесс. Я решилась не дожидаться выполнения этой угрозы, заложила все, что у меня было своего, не даренного им, и, взяв с собою лишь самое необходимое, решила ехать к тебе... Если у тебя хватит духу, выгоняй меня... Я теперь в Харькове и скоро буду в Одессе, а оттуда – к тебе, мой бесценный друг! Чтобы не скомпрометировать тебя, я буду выдавать себя за сестру милосердия и за твою родственницу. Кстати, знаешь ли, по почину великой княгини Елены Павловны к вам в Севастополь вскоре приедут настоящие сестры милосердия. Тогда и я постараюсь попасть в их общину, и если стесню тебя, то найду где-нибудь пристанище. Я хочу одного: видеть тебя каждый день, хоть в течение пяти минут... Ты не можешь себе представить, какие ужасы иногда приходят мне в голову... До свидания, мой дорогой, мой единственный друг".

Почти через месяц по получении этого письма, войдя в свой номер, граф Татищев застал там княгиню Бетси, или Лизу, как она просила называть себя с этих пор. С нею была ее камеристка Маша, которую Бетси тотчас выслала в коридор. Но возвратимся к рассказу.

– Знаешь, Лиза, мы скоро переберемся отсюда, – сказал граф. – Здесь становится небезопасно, а я вовсе не хочу подвергать тебя опасностям.

– А ты сам разве не подвергаешься им ежеминутно? Нет, я, право, не боюсь...

– Ты, конечно, поедешь со мною сегодня на вечер в Константиновскую батарею? Там будет весело, – сказал граф. – Музыка, танцы; ты споешь что-нибудь.

– Нет, я не поеду и тебя не пущу... Лучше останемся вдвоем, если у тебя есть время, свободное от службы. Я так мало и так редко вижу тебя.

– Вдвоем... Пожалуйста... Что же мы будем делать? Вдвоем наскучит сидеть, Лиза... Мне и без того не весело...

– Значит, ты меня не любишь, если можешь со мной скучать... В прежнее время ты мне не говорил, что тебе со мною скучно...

– В прежнее время... Да, в Петербурге, где все эти глупые светские удовольствия мне надоели до тошноты... Но здесь я рад малейшему развлечению. Ты эгоистка, думаешь только о себе.

У княгини блеснули слезы на глазах. Впрочем, она умела вызывать слезы по произволу.

– Я здесь всего несколько дней, и вы уже начали мучить меня, – сказала она. – Я не выношу таких мещанских упреков. Лучше просто скажите мне, что вы меня не любите, и я не стану тяготить вас своим присутствием...

– К чему эти сцены?.. – сказал граф, пожав плечами. – Я люблю вас, но из этого не следует, что должен лишать себя самых невинных развлечений. Я люблю музыку и давно не слышал ничего, кроме музыки пуль и ядер.

– Я удивляюсь вашим новым вкусам, – сказала Бетси. – Предпочесть моему обществу какой-то солдатский концерт...

– Ваше сиятельство, письмо! – раздался из коридора фамильярный голос Матвея. Матвей всегда был фамильярен, когда знал, что граф чувствует себя неловко.

Граф вышел в коридор.

Камердинер подал письмо за неимением графского подноса, погибшего на прежней квартире графа, на трактирном размалеванном подносе.

Граф взял письмо и, войдя опять к княгине, хотел сунуть его в карман.

– От кого это? – спросила Бетси. – Почерк, кажется, женский. Помните, граф, я ревнива и не позволю вам переписываться с женщинами.

– Должно быть, от управляющего, – сказал граф, но Бетси уже выхватила письмо.

– Прошу тебя, отдай письмо, – сказал граф, слегка побледнев. – Я не люблю, когда вмешиваются в мои дела.

– А я прошу вас сказать мне, кто автор этого письма. Вы смущены, граф? Вам стыдно, что вы попались, как мальчик?

– Ты ошибаешься. Чтобы доказать тебе противное, я даю тебе слово, что по прочтении письма передам его в твое полное владение.

– Вы даете честное слово?

– Честное слово.

Бетси отдала письмо. Граф с притворным хладнокровием распечатал его.

"Бетси поможет мне покончить с этой глупой комедией, – думал он. – Она умная женщина и, наверное, придумает умный исход", Граф ожидал прочесть в письме упреки, слова любви и мольбы о примирении. Он был вполне уверен, что дикарка Леля все еще находится в полной его власти и что по одному его слову она была бы здесь, у ног его. Граф старался сообразить, что он скажет, чтобы оправдаться перед Бетси, и вместе с тем ему хотелось похвастать перед княгиней своим умением одерживать победы. "Этим я только возвышу свою цену в ее глазах", – думал он. Но Татищев прочел совсем не то, чего ожидал. "Вы предлагаете мне денежную помощь, – писала Леля. – Я с презрением отвергаю это предложение. Я искала вашей любви и, убедившись в том, что я для вас не более как игрушка, требовала, по крайней мере, вашего имени, а вы предлагаете мне денег! Так поступают только низкие и подлые люди. Вы думали воспользоваться моей крайностью, тем, что родной отец выгнал меня из дому. Вы ошиблись. Свет не без добрых людей. Здесь поблизости оказалась старушка, которая когда-то нянчила меня. Она мне помогает, и, когда я буду в состоянии работать, я возвращу ей долг... Прощайте, граф. Будьте счастливы, я не желаю вам зла, скажу даже более, хотя это вам покажется странным: я от души презираю вас и в то же время люблю вас. Прощайте навсегда! Леля С."

– Где же ваше обещание? – нетерпеливо сказала Бетси. – Дайте мне письмо!

– Успокойся, это просто шутливое послание одного моего товарища, сказал граф, к которому, несмотря на сильное внутреннее волнение, уже возвратилось его самообладание. – Если хочешь, я прочитаю тебе вслух...

Тон его звучал такой неподдельной искренностью, что Бетси поверила. Граф прочел вслух сочиненное им тут же письмо юмористического содержания. Бетси смеялась, и граф вторил ей, хотя смех его звучал как-то неестественно.

Весь день граф не отлучался из дому, так как в этот день пальба, против ожидания, почти стихла и его никуда не требовали. Он был так нежен и ласков с Бетси, что она охотно уступила его желанию, и часов в пять пополудни они отправились на Константиновскую батарею, где веселились до рассвета. Командир батареи устроил импровизированный оркестр: все музыкальные таланты батареи были налицо, и многие посторонние виртуозы поддержали их. В каземате, где стояла пушка, попытались даже танцевать. Кроме Бетси было еще несколько дам, большею частью жен офицеров. Граф рекомендовал всем Бетси как свою замужнюю кузину. Предварительно он уверился, что на вечеринке не будет никого из его петербургских знакомых, которые могли бы знать княгиню. Он отлично знал, что обман рано или поздно обнаружится, так как Севастополь кишел петербургскими аристократами, и все же считал удобным скрывать истину, пока это было возможно.

VIII

В одном из самых трущобных мест на Корабельной слободке находился домик, принадлежавший разбитой параличом старухе Фоминишне. Ей было уже за семьдесят лет. В этом домике, всего-навсего состоявшем из двух комнат и кухни, в душной, тесной комнатке помещалась акушерка Ирина Петровна, и с нею жила Леля со дня удаления из отцовского дома.

В тот день, когда Леля ушла от отца, зайдя к акушерке, не застав ее дома и оставив у нее узелок с вещами, она отправилась в гостиницу Томаса. Графа также не было дома. Она потребовала у камердинера Матвея, нахально осмотревшего ее с ног до головы, перо, чернил и бумаги и, зайдя в комнату графа, написала ему письмо, полное любви, в котором умоляла его принять ее к себе, так как отец прогнал ее. Не получив ответа и тревожась за графа, Леля пришла вторично вечером. Матвей вручил ей записку лаконического содержания: "Это невозможно, вы погубите себя и меня. Отец погорячился, но простит вас".

Леля вторично написала письмо, в котором писала, что ни за что не вернется к отцу. На это письмо также не было ответа, а через несколько дней какой-то казак принес Леле пакет, в котором она нашла письмо и деньги. Письмо было такого содержания: "Если отец решительно отказывается от вас, я вынужден поддержать вас материально; но о ваших планах не может быть и речи, так как я никогда не любил и не люблю вас настолько, чтобы принести вам в жертву всю мою будущность".

Деньги Леля, конечно, возвратила по принадлежности; ответ ее на письмо графа уже сообщен выше.

С тех пор Леля окончательно примирилась с жизнью в трущобном домике, но ее грызла мысль, что она составляет тяжелое бремя для приютившей ее акушерки. Теперь только она вспомнила о своей старушке няне. Наведя справки, она узнала, что няня еще жива и, мало того, живет здесь же, на Корабельной, в домишке своего сына матроса Федора, подобно знаменитому Петру Кошке{117} славившегося за ловкость, с которою он подкрадывался к неприятельским аванпостам. У старушки водились денежки, но пьяница сын часто пропивал их, и она копила тайком от него. Теперь старуха заняла Леле из своего сбережения такую сумму, что обеспечила ее содержание почти до июля месяца, когда, по предположению акушерки, Леля должна была родить.

По-прежнему однообразно и скучно проходила жизнь Лели с тою только разницею, что теперь она жила нуждаясь и среди нужды и, никуда не показываясь, находилась исключительно в обществе акушерки, няни, разбитой параличом старухи – хозяйки дома и ее дочери, богомольной старой девы, мечтавшей поступить в монастырь, но все почему-то откладывавшей исполнение своего намерения.

Так проводила Леля дни и ночи, смотря на вечно невозмутимую Ирину Петровну, женщину лет за сорок, которая в ожидании, пока ее позовут к какой-нибудь рожающей матроске, сидит по целым часам у крохотного окошка, слабо освещающего душную комнатку, и вяжет чулок или шьет приданое для будущего ребенка Лели.

– Ирина Петровна, да ведь это кукольные рубашечки, – скажет иногда Леля, -г– Разве ребенок бывает такой маленький?

И чувство умиления проникает в ее душу при мысли об этом будущем крохотном существе. Леля даже забывает свой стыд и начинает мириться со своим положением.

Но бывают минуты, когда краска покрывает ее впалые, исхудавшие щеки, когда она проклинает и себя, и графа, и отца, и даже ни в чем не повинное, еще не явившееся на свет существо. Леля плачет, мечется на своей постели, ее мучит бессонница, или, наоборот, она ложится в постель днем.

– А вы напрасно лежите, вам надо побольше ходить, – скажет невозмутимая Ирина Петровна.

Леля притворяется, что спит, и от нечего делать прислушивается, что делается за тонкой деревянной стеною, отделяющей их комнату от помещения хозяйки.

Разбитая параличом Фоминишна, по обыкновению, лежит в постели, где она проводит не только дни, но и ночи, и бранится со своей дочерью. Фоминишна из полуобразованных, она вдова дьякона.

– Я знаю, – шепелявит старуха, – знаю, чего тебе хочется. Ты рада уложить меня в гроб... А вот я назло тебе и не умру! Буду жить, понимаешь ли ты, буду жить! Вот не хочу умирать, и конец...

– Да чего вы привязались, маменька? – огрызается дочь. – Разве я вам что-нибудь говорю?

– Я тебе говорю, а ты слушать должна! Я знаю, что я у тебя сижу бельмом на глазу! Пока я жива, ты любовников не можешь в дом водить... В монастырь собираешься, а на уме одна мерзость! С кем ты стояла сегодня у ворот?..

Леля не могла более слушать. Она отвернулась от стенки и раскрыла глаза; Ирина Петровна все вязала чулок.

– Ирина Петровна! Мне плакать, мне реветь хочется!

– Ну и ревите, – обычным невозмутимым тоном заявляла Ирина Петровна.

– Ирина Петровна, я хочу видеть его, так более нельзя! Я умру от тоски. Что, если он убит?

– Убит, так похоронят. Сами вы называете его негодяем. Ну, одним негодяем станет меньше на свете.

– Ирина Петровна, мамочка, голубушка, что же мне делать, если я все-таки люблю его!

– Э, да выбросьте из головы весь этот вздор! Вам о себе, о будущем ребенке подумать надо, а она какими-то глупостями занимается!

– Ирина Петровна, голубушка, вам легко говорить! Вы, вероятно, всегда считали любовь глупостью... Вы никогда, должно быть, не были влюблены.

– А почему вы так думаете, ветреница вы эдакая? Вы на меня смотрите, что мне под пятьдесят лет, так думаете, что у меня и молодости никогда не было?

Непривычные для слуха ноты зазвучали в словах Ирины Петровны. Леля вскочила, как была, полуодетая и бросилась целовать акушерку.

– Душечка, извините, я такая глупая! Душечка, расскажите, кого же вы любили? Это так интересно...

Ирина Петровна долго отнекивалась, но Леля приставала, и она наконец рассказала немногосложную историю своей любви.

Она была дочерью довольно крупного провинциального чиновника. В нее влюбился молодой человек, подчиненный ее отца, скромный, тихий, работящий, бедняк, не имевший ни гроша за душою. Узнав об этом, отец пришел в крайний гнев, выгнал ее возлюбленного из своего дома и, сверх того, лишил его места. С отчаяния молодой человек спился, совершенно пал, шлялся по трактирам и наконец умер в больнице от белой горячки. Конец этой житейской повести оказался далеко не поэтичным, но Леля была глубоко растрогана не столько судьбою неизвестного ей молодого человека, сколько тем волнением, которое овладело Ириной Петровной, когда она теперь, после стольких лет, говорила о любимом человеке. Ирина Петровна с этого дня стала в глазах Лели совсем другою.

– И с тех пор вы никогда никого не любили? – спросила Леля.

– Никогда никого. Я осталась верна памяти Дмитрия... Хотите, я вам покажу медальон с его волосами: у него были чудные каштановые волосы.

Ирина Петровна достала шкатулку, первую вещь, которую она бросилась спасать во время пожара, охватившего домик, где она жила прежде, и показала Леле медальон.

Участие к чужому, хотя и давнему горю на минуту отвлекло Лелю от ее собственных терзаний. Она как-то лучше почувствовала себя и даже по настоянию Ирины Петровны оделась потеплее и вышла погулять.

Было пять градусов мороза, и лежал снег, какого давно не видели в Севастополе. По случаю сурового времени года осадные работы союзников шли довольно вяло, и в этот день перестрелка была самая незначительная; усердно громили лишь все тот же четвертый бастион; на Корабельную редко залетали снаряды.

Идя по кривой, узкой улице, обстроенной матросскими домиками, из которых многие жестоко пострадали в первую бомбардировку, Леля увидела две группы матросских мальчишек и девчонок, образовавшие, по-видимому, два враждебных лагеря, между которыми происходила ожесточенная борьба снежками. Снежки, по-видимому, изображали ядра. Леля остановилась в отдалении, боясь, чтобы в нее не попал один из этих снарядов. Вдруг она услышала подобие слабого взрыва; один из мальчишек упал, крича благим матом, другие бросились к нему, крича:

– Егорка, Егорка ранен!

И в то же время проходивший мимо флотский офицер прикрикнул:

– Ах вы негодяи! Чем забавляться вздумали!

Ребята живо разбежались, не исключая Егорки, у которого руки были в крови. Оказалось, что мальчишки умудрились начинить снежок порохом, который зажгли при помощи трута. Импровизированную бомбу разорвало, и смерзшиеся кусочки снега поранили одного из мальчишек.

– Кого я вижу? – раздался молодой звучный голос флотского офицера. Это вы, Леля?

– Сережа Лихачев? – вскрикнула Леля.

– Кузина, вы как сюда попали? Неужели ваш папаша решился оставить свой дом?

– Нет, я здесь одна... Отец боялся за меня и почти насильно заставил меня жить здесь.

– Но ведь и здесь далеко не безопасно. И притом жить в такой трущобе? Отчего бы вам не уехать в Николаев? Где вы живете? Я вас столько времени не видел! Знаете, вами чрезвычайно интересуется один мой новый знакомый артиллерист Алексей Глебов, вы с ним познакомились также недавно... Он одной батареи с Татищевым. Умолял меня узнать, где вы. Я сегодня, пользуясь праздничным днем, хотел идти к вам на Килен-балку. А я, как видите, уже лейтенант. Теперь у нас чины идут не по дням, а по часам! Недавно государь приказал считать каждый месяц, проведенный в Севастополе, за год – и вот я уже лейтенант! Скажите, вы в переписке с Минденами? О них ни слуху ни духу. Глебов уверяет, что слышал их фамилию в Симферополе...

Леля шла рядом с Лихачевым, слушая его болтовню. Чем-то здоровым, хорошим повеяло на нее. Она давно никого не видела из знакомых.

"Но как я приму его у себя? – думала она. – Пожалуй, догадается, хотя по моей талии еще никак нельзя судить".

– Проводите меня, я хочу зайти к моей старушке няне, – сказала Леля. Она живет здесь неподалеку. Я вам скажу мой адрес, только меня трудно застать дома, я часто бываю в госпитале, – солгала Леля. – Хочу присмотреться, может быть, окажусь годною в сестры милосердия, хотя у меня очень нетерпеливый характер.

Сказав это, Леля устыдилась своей новой лжи и подумала:

"А в самом деле, не попробовать ли мне, вместо того чтобы хандрить и сидеть сложа руки? Но не может ли это вредно отозваться на ребенке? Надо спросить Ирину Петровну".

Лихачев проводил кузину к маленькой, полуразвалившейся избушке с разбитою ядром трубою. Здесь жила старушка няня, и, поблагодарив Лихачева, Леля вошла туда, не приглашая кузена следовать за собою. Он помялся на одном месте и, спросив на прощание ее адрес, ушел к товарищу обедать, но, не застав его дома, отправился в город, в гостиницу Томаса, и спросил в ресторане котлеток. Обеденный зал был битком набит народом, почти исключительно офицерами. Подавали убийственно медленно. Лихачев увидел за одним из отдельных столиков старшего Глебова и подсел к нему. В нескольких шагах от них, за другим столом сидел адъютант Дашков с другим адъютантом. Это был некий Гроссу, состоявший при недавно прибывшем в Севастополь представителе одной из известнейших в России княжеских фамилий.

– Представьте, – говорил Гроссу, – сегодня князь получает поздравительную эстафету из Петербурга от одного значительного лица. Читает: "Помни, друг Виктор, день двадцатого декабря". Князь ломает голову. Что такое случилось 20 декабря? В прошлом году в этот день, кажется, не было ничего особенного. Наконец вспомнил и, хлопнув себя рукою по лбу, вскрикнул: "Ах черт возьми, вспомнил! Да ведь мы с ним вместе в этот день пьянствовали!"

Дашков расхохотался, но видно было, что он смеется не вполне искренне. Гроссу, напротив того, весь трясся от смеха под впечатлением собственного рассказа.

Глебов с Лихачевым говорили о совсем других предметах.

– Ну что у вас на четвертом бастионе? – спрашивал Глебов.

– Ничего... Прежде была грязь невылазная, а теперь уже несколько дней то снег, то мороз. Все же немного обсушились. Вчера к нам на бастион опять явился перебежчик. Прежде передавались больше немцы, насильно завербованные во Франции, а теперь пошли и англичане, впрочем больше ирландцы. Вчерашний ирландец говорил нам: "Наши лорды после дела под Бурлюком (так они называют алминское дело) обещали нам, что на следующее воскресенье мы будем ночевать в Севастополе, а теперь ночуют здесь только те, кто добровольно вам передастся". Жаловался, что у них плохо кормят, а от стужи деваться некуда. Много пострадал их лагерь от ноябрьской бури: говорит, у них снесло чуть не все палатки, а кораблей погибло больше, чем думали у нас. Говорит также, что желающих перейти к русским очень много, но только трудно выбраться из своего лагеря: кругом цепь и строгие пикеты!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю