Текст книги "Осажденный Севастополь"
Автор книги: Михаил Филиппов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц)
Вдруг с турецкого адмиральского сорокачетырехпушечного фрегата "Ауни-Аллах" грянул первый выстрел, и через минуту раздался залп со всех неприятельских судов и батарей. Корабль "Императрица Мария" был буквально засыпан ядрами, грот-мачта была вся избита и обнажена. Раздалась команда отдать якорь. Канат соскользнул в море, и корабль Нахимова остановился против турецкого фрегата. Еще не отдав якоря, "Императрица Мария" стала действовать батальным огнем по турецким судам. Ядра не попадали в цель, но перелетали через перешеек, вспенивая воду. Остановившись, корабль Нахимова сосредоточил все выстрелы на турецком адмиральском фрегате. Вскоре и другие русские суда открыли пальбу.
Корабль "Три святителя", шедший не за Нахимовым, а в левой колонне, также принял участие в бое. Он стрелял по двум турецким фрегатам и в то же время сам попал под меткие выстрелы турецкой батареи.
Турецкие корабли, скучившись в заливе, не могли свободно двигаться и палили довольно посредственно. Оглушительные залпы пересиливали шум волн, дым смешивался с туманом и скрывал неприятельские корабли. О положении их можно было судить только по огонькам, блиставшим из пушечных жерл во время выстрелов.
Лихачев, подобно многим юным сотоварищам, в первый раз бывшим в бою, совсем иначе представлял себе картину битвы. Он мечтал о личных подвигах, думал, что их корабль сцепится с турецким и что дело дойдет до рукопашного боя, в котором он выкажет чудеса храбрости. Ничего подобного не было. Был только невыносимый гул, от которого долго потом чувствовался звон в ушах. Дым не давал ничего видеть и затруднял дыхание, изредка слышались командные слова, сновали матросы. Ощущения были сходны с теми, какие Лихачев испытывал когда-то во время плавания, в первый раз узнав на опыте, что такое шторм. В голове у него был сумбур, чувствовалось, что где-то скрывается страшная, почти стихийная опасность, что могут сейчас убить или ранить, но все это сознавалось смутно, неопределенно.
Вдруг что-то тяжелое шлепнулось подле Лихачева, зашипело и сверкнуло огоньком. Он понял, что это, должно быть, граната, и вспомнил совет смело хватать чем попало, хоть руками, и выбрасывать за борт. Но Лихачев успел только услышать чей-то крик: "Скорее заливай! Горит!" Потом сквозь дым и туман он увидел подле себя матросика Семенова, который накануне, во время шторма, успел составитm себе репутацию труса и которого Лихачев недавно разнес совершенно без вины. Семенов, подобно Лихачеву, почти не сознавал, что вокруг него происходит, но, увидя снаряд, приближавшийся к самой ноге молодого мичмана, чему благоприятствовало покачивание корабля, матросик понял, что эта зловещая шипящая штука может убить офицера. Не рассуждая долго, Семенов почти инстинктивно бросился к снаряду и, схватив его обеими руками, как самовар, бросился к борту, но, не добежав, уронил себе ггод ноги. Снаряд лопнул с громким треском, вспыхнул огонь, доска задымилась, и матросик повалился. Несколько старых матросов, видевших все это, бросились с ведрами и залили огонь. Но было уже поздно. Осколками снаряда у Семенова перебило обе ноги ниже колена. Лихачев бросился к Семенову, которого уже положили на носилки.
– Умрет сердешный, – сказал один старый матрос.
– Что с тобою? – спрашивал Лихачев.
– Холодно... холодно, ваше благородие, – проговорил матросик и вскоре впал в забытье.
Лихачев не мог оставаться подле раненого, так как должен был спешить к своему посту. Не прошло и получаса от начала сражения, как уже ясен был исход его.
Турецкий адмиральский корабль не выдержал жестокого огня, направленного на него артиллеристами Нахимова. Он отклепал цепь, но не спускал срлага и бросился к берегу под прикрытие одной из батарей. Корабль Нахимова обратил тогда весь свой огонь против другого фрегата. Это был "Фазли-Аллах", бывший "Рафаил", взятый у нас турками в 1829 году
– Валяй в своего, зачем передался туркам, – острили матросы, поощряя комендоров, наводивших орудия.
На турецком фрегате вспыхнуло яркое пламя. По-видимому, наш выстрел попал в крюйт-камеру{34} и зажег порох. Фрегат загорелся как громадный костер, бросился к берегу и сел на мель против города. Почти в то же время меткая бомба с корабля "Великий князь Константин" взорвала другой турецкий фрегат. Горящие обломки осыпали ближайшую турецкую батарею, которая прежде усердно палила, но теперь вдруг умолкла. Несколько позже корабль "Париж" взорвал на воздух один из турецких корветов.
Кораблю "Три святителя" менее посчастливилось. Сначала он удачно боролся с двумя турецкими фрегатами, но, попав под выстрелы турецкой батареи, должен был отступить. Лихачев вместе с другими мичманами и матросами бросился по приказанию капитана в баркас с целью завести верн{35}. Заметив это, турки стали палить в них с батареи ядрами. Ядра пролетали мимо, падая в воду и поднимая фонтаны воды, обдававшей брызгами гребцов и офицеров. Лихачев хладнокровно отдавал приказания матросам. Вдруг ядро шлепнулось прямо в плывший рядом с ними другой полубаркас. Полетели щепы и осколки, и Лихачев увидел, что товарищ его, Варницкий{36}, командовавший гребцами, охнул и схватился за левую руку: его ранило щепой.
– Ничего, пустяки, дайте платок, перевяжу, и все пройдет, – говорил Варницкий, видимо храбрясь, хотя и побледнел. Кровь потекла у него из рукава, который был разорван ниже локтя.
– Скорее на баркас, мы тонем! – крикнул он. Офицер и матросы перескочили на подплывший к ним баркас, где был Лихачев.
– Позвольте, я заведу верп, вы позаботьтесь о вашей руке, – просил Лихачев товарища.
Но тот даже обиделся и сказал, что это не по-товарищески и что Лихачев, верно, рад случаю приписать себе всю славу этого дела. Лихачев должен был уступить. Когда работа была окончена, корабль "Три святителя", поворотив корму, открыл огонь против стоявшего поблизости турецкого корвета.
Между тем турецкий флот представлял картину полного хаоса и опустошения. Три фрегата, корвет и пароход были охвачены пламенем. Взрыв двух корветов зажег турецкий город, обнесенный древнею зубчатою стеною. Никто не тушил огня. Турецкие пароходы бездействовали и вместо тушения пожара сновали взад и вперед. Деревянные турецкие постройки Синопа были быстро охвачены пламенем: ветер и турецкий фатализм одинаково способствовали распространению пожара.
В самом разгаре сражения с русской эскадры было замечено, что из-за мыса показался какой-то пароходо-фрегат под русским флагом; вскоре появились и другие пароходы. Это была слишком поздно подоспевшая пароходная эскадра Корнилова.
– Ура! – хором закричали тысячи голосов с обеих эскадр. Но сражение было уже закончено. Неприятельские суда, брошенные на берег, были в самом жалком положении. Они более не сопротивлялись, но и не спускали флагов. Нахимов велел, однако, прекратить огонь. Суровые турки одни, покорные судьбе, спокойно ждали смерти, другие жались в кучки, как стадо баранов, объятое паническим страхом. Турецкие суда одно за другим взрывались на воздух, зажигая город. Только на одном из турецких фрегатов был спущен флаг, да и то по приказанию проезжавшего мимо парламентера, посланного Нахимовым в город для объявления властям, что эскадра не желает вредить жителям. Но и это было бесполезно, так как город представлял уже груду обгорелых развалин и жители стали уходить в горы.
Весь вечер был употреблен на спасение турецкого экипажа, кожуховые лодки{37} сновали, забирая пленных, в числе которых был и неприятельский адмирал. К некоторым судам уже нельзя было подступиться, они сгорели дотла. С других турки бросались в воду, и наши матросы самым добродушным образом оказывали им помощь. Старик Прокофьич промок до последней нитки, так как несколько раз нырял в холодную воду, чтобы вытаскивать утопающих турок. Совершив подобный подвиг, Прокофьич всякий раз угощал спасенных отборными ругательствами.
– Ну уж матрос! Пес тебя ешь! – говорил он одному вытащенному им молодому турчонку, бессмысленно хлопавшему глазами и бормотавшему что-то непонятное. – Просить "аман" умеешь, а плавать не научился! Хорош матрос! Тебе бы дома сидеть, поджавши ноги. Ступай, брат, не разговаривать! Тебя там, на корабле, обсушат, а есть вечером дадут, я сам, брат, с утра корки хлеба не съел. Водки небось не пьешь? Закон не велит! Ах ты, свиное ухо!
– Водку у них пьют, только вино не дозволено, – возразил другой матрос.
– Ну что ты понимаешь, – презрительно ответил Прокофьич, не любивший возражений. – Я, брат, побольше твоего прослужил в царской службе... Ступай вперед, не бойсь, турецкое отродье! – прикрикнул он на турчонка, у которого бегали глаза, как у пойманного зверька.
Понемногу матросы стали возвращаться к мирным занятиям, но раненые и убитые были самым живым напоминанием недавнего боя. Улучив удобную минуту, Лихачев спустился вниз, чтобы взглянуть на раненого Семенова. Тому уже начали делать ампутацию. У Лихачева екнуло сердце, когда он услышал визг пилы хирурга, перепиливавшего кость. Еще минута – и часть ноги была отброшена в таз, как какой-нибудь негодный мусор.
– Ногу, ногу! Дайте мне мою ногу! – вдруг завопил матросик. – Батюшки родные, голубчики! Где моя нога? Дайте хоть посмотреть! Хоть подержать дайте! Батюшки! Погубили!
Его оперировали без хлороформа. Покончив с одной ногой, корабельный хирург приступил к другой. Лихачев не выдержал этого зрелища. Холодный пот прошиб его. Он бросился поскорее наверх, на свежий воздух.
"Это хуже всякого сражения! – подумал он. – Что, если бы со мной случилось подобное?"
И долго еще в ушах Лихачева звучал умоляющий голос молодого матроса, присланного из деревни как бы затем, чтобы вернуться туда безногим калекой. Особенно тяготила Лихачева мысль, что он обязан этому матросу спасением жизни. А что он может сделать для него?! Дать денег? Пожалуй, еще не возьмет... "Нет, все же надо дать ему", – подумал Лихачев.
Всю ночь горели турецкие суда, дополняя картину пожара, опустошавшего город. Берег и море приняли при этом освещении фантастические очертания. Ветер стал меняться. Закипела работа: можно было опасаться, что ветром нанесет горящие турецкие суда на нашу эскадру.
Пароходы отводили от берега корабли. На кораблях, несмотря на утомление после жаркого боя, усердно работали. Надо было исправить капитальные повреждения. Особенно пострадал корабль самого Нахимова: все мачты были сбиты, и пароходу "Крым" пришлось вести его на буксире. Подобная же участь постигла и "Три святителя", к великому огорчению Прокофьича. Старик не мог переварить мысли, что ненавистный ему "самовар" повезет его дорогой, родной корабль, как какую-нибудь баржу с дровами.
– Только народ балуют! – ворчал он себе под нос. – Починиться бы как следует, а потом и с Богом в путь, а тут тащат тебя на буксире. Стыдно будет глаза показать в Севастополь...
Велико было зато торжество Прокофьича, когда после напряженной работы в течение полутора суток корабли были настолько приведены в порядок, что могли возвратиться в Севастополь гордыми победителями, расправив паруса, и вышли на рейд без посторонней помощи.
В Синопском сражении мы потеряли тридцать восемь человек убитыми; двести тридцать пять раненых было привезено в Севастопольский морской госпиталь. Но севастопольцам еще не пришло время думать о ранах, о крови, о смерти. Настроение жителей было восторженное. Говорили, что синопская победа стоит наваринской.
Чудак Нахимов, которого считали до сих пор усердным и хорошим моряком и человеком не без странностей, о котором одни говорили, что он когда-то собирался поступить в монахи, другие уверяли, что он самой .красивой женщине предпочтет бутылку хорошей марсалы, – этот самый Павел Степанович Нахимов преобразился в глазах севастопольского общества, а затем и всей России в героя. Нахимов настойчиво отклонял от себя эту честь и, указывая на матросов, говорил:
– Вот кого надо прославлять, а не меня-с. Я только исполняю свой долг-с.
– Да ведь все не так славно исполняют свой долг, как вы, Павел Степанович, – говорили ему одни искренне, другие – с тайной завистью в душе, думая про себя: "И я бы сделал то же самое, будь я адмиралом... Главное же во всем – счастье". Как бы то ни было, Нахимову пришлось выслушать множество похвал.
– Помилуйте-с, к чему говорить лишнее! Я не девица и комплиментов не люблю-с, – скромно возражал Нахимов.
Впрочем, нашелся один флотский "чиновник, который, прочитав где-то, что героический подвиг Нахимова останется вечно памятным в "летописях нашего флота", с азартом воскликнул:
– Как! Наш добрейший Павел Степанович – герой? Да ведь я сколько раз распивал с ним вдвоем бутылку марсалы! Хороший человек, нечего и толковать, но разве он похож на екатерининских орлов? Вот были герои так герои!
Лихачев вышел из Синопского сражения цел и невредим, но с нравственной стороны он испытал значительную ломку. Он как будто возмужал и переродился за эти дни.
Молодой матросик Семенов умер в госпитале. Перед смертью он все просил пить и жаловался на боль в пятке, хотя пяток у него, вследствие ампутации обеих ног, давно уже не было. Умер Семенов, ни на минуту не подозревая, что и он также имел право называться героем.
VII
В семье Минденов в последнее время жизнь потекла скучной, однообразной чередой. Многие знакомые моряки были в плавании, да и вообще у Минденов стали реже собираться, так как старику становилось с каждым днем все хуже и хуже. Никакой особенной болезни у него не было, но чувствовался полный упадок сил. Отсутствие аппетита сделало старика необычайно брюзгливым и капризным, и ко всему этому добавлялись забывчивость и болезненная сонливость: иногда он начинал храпеть во время обеда или посреди разговора. Луиза Карловна просто выбилась с ним из сил и унимала старика только покрикиваниями. Ладить с ним умели лишь его старый денщик, оставшийся неизменно верным "своему генералу", как он называл Миндена, да еще любимица старика Саша, которую, правду сказать, он мучил беспощадно своим брюзжанием и капризами. То заставит ее читать себе вслух свою немецкую газетку и сердится, что у нее плохое произношение, хотя себя самого генерал никогда не признавал немцем. То начнет ворчать, чтобы Саша ему укутала ноги: старик постоянно зябнул и бранил севастопольские, как он выражался, дырявые квартиры.
Возвращение в Севастополь синопских победителей несколько оживило семейную обстановку Минденов. Снова стали приходить знакомые, иногда устраивались маленькие вечеринки. Лихачев, конечно, поспешил навестить Сашу. Увидев его, она обрадовалась, покраснела и, подав ему ручку с слишком тонкими исхудалыми пальчиками, просила его "поскорее, поскорее" рассказать о всех своих подвигах и приключениях. Лихачев смешался и совсем некстати начал рассказ со смерти Семенова; впрочем, он несколько изменил обстоятельства дела, сказав, что сам бесстрашно ждал взрыва гранаты, уверенный в том, что ему не суждено умереть так рано.
– Жаль, что этот бедняк погиб напрасно, – закончил Лихачев свой рассказ. – Будь это более опытный матрос, он никогда не погиб бы от такого пустяка... У нас матросы выбрасывают снаряды как мячики... Но не странно ли, в самом деле, Александра Васильевна (Минден свое немецкое имя Вильгельм переделал на Василия), не странно ли, у меня точно было предчувствие, что этот матросик погибнет... Мне так жаль было его, когда он рассказывал в самом начале плавания о своем родном селе...
– А вы верите в предчувствие? – задумчиво спросила Саша.
– Я немного фаталист, – с важностью ответил Лихачев. – Положительно верю, что никто из нас не уйдет от своей судьбы. Вот представьте такой случай: у нас в эскадре на корабль "Ростислав" попала граната и разорвалась у самых ног мичмана Колокольцева, который следил за подачей картузов. Что ж вы думаете? Занавеси над люком загорелись, одного матроса ранило осколком, а ему ничего, и еще получил отличие за распорядительность, обнаруженную им при тушении пожара. Ну что это, как не судьба?
Саша слушала довольно рассеянно, как видно думая о другом, и вдруг спросила:
– Ну, а как вы думаете, какая судьба ждет меня?
– Вам, к счастью, не предстоит быть в сражениях, – сказал Лихачев и с некоторым самодовольством потрогал свои будущие усы. – Вы совсем другое дело! Ваша судьба как на ладони: мирная семейная жизнь!..
– Я никогда не оставлю папа, – сказала Саша, сильно покраснев. – Я хочу посвятить все свои заботы бедному папа. Когда я была еще" в институте, мне часто хотелось заботиться о ком-нибудь... Моя любимая притча была о самарянине. Ах как папа стал плох в последние дни, вы не можете себе представить! Вы бы не узнали его! Я не понимаю, как Лиза может по-прежнему увлекаться музыкой. Я боюсь играть, чтобы не расстроить папу, хотя он часто сердится, говоря, что не хочет никому быть в тягость...
Лихачев старался сочувствовать старику, но при всем своем желании не мог. Этот больной старик, еще хуже прежнего шаркавший ногами по полу, брызгавший слюной и вечно ворчавший на всех и на все, был ему просто противен. Одним своим появлением он нарушал весь поэтический ореол, окружавший, в мыслях Лихачева, эту белокурую девушку.
"Если ему самому жизнь так противна, к чему он портит ее другим?" думал Лихачев и при всей своей любви к Саше втайне желал, чтобы старик поскорее умер. Особенно досадно было ему видеть, с какой нежностью и любовью относится Саша к этой дряхлой развалине, как она кутает его шарфом, надевает старику войлочные туфли, запахивает ему халат и при всем этом терпеливо и безропотно переносит самые обидные и глупые упреки, отвечая на них: "Милый папочка, извини, что я такая неловкая!"
"Милый папочка! – мысленно передразнивает Сашу Лихачев. – Я бы этого папочку посадил куда-нибудь в богадельню, пусть там ворчит на таких же, как он сам, старых хрычей!"
Лихачев, подобно многим здоровым, сильным, полным жизни и мало размышлявшим о жизни юношам, чувствовал органическое отвращение к слабости и болезни. Его даже неприятно поразила перемена в Саше, которая под влиянием забот об отце и бессонных ночей сильно похудела и, надо сказать правду, подурнела.
Но Сашу Лихачев любил, и ему было смертельно жаль ее, старика же стал ненавидеть вдвойне, как всякого противного больного старика и, сверх того, как мучителя и тирана его Саши. Лихачеву и на ум не приходило заподозрить самого себя в жестокости.
VIII
С января 1854 года для Лихачева началась в полном смысле слова походная жизнь. После уничтожения турецкой эскадры у Синопа с турками не предвиделось никакого серьезного морского дела: интерес войны сосредоточился на действии или, правильнее, на бездействии Дунайской армии. Севастопольцы, живо интересуясь успехами русского оружия на Дунае и читая в газетах громкие патриотические реляции, в то же время отлично понимали то, чего еще не хотели понять некоторые петербургские дипломаты, а именно видели неизбежность войны с Англией и с Францией. Еще задолго до объявления нам войны союзными державами такие люди, как Владимир Алексеевич Корнилов, не щадили усилий, чтобы сделать Севастополь неприступным с моря.
Корабль "Три святителя", на котором служил Лихачев, стоял вместе с "Силистрией" и "Константином" у входа в Южную бухту, на западном берегу которой амфитеатром расположен весь Севастополь, тогда как на другой стороне находятся морские казармы, а за ними Корабельная слободка. Корабль "Три святителя" стоял у мыса, как раз против Павловской батареи. Вся Южная бухта была густо усеяна парусными и паровыми военными судами разных наименований. Лес мачт и трубы пароходов придавали бухте весьма внушительный вид. На Главном рейде, более подверженном действию ветров, большие суда стояли в глубине его, за Киленбалочной бухтой. Кораблю "Три святителя", как и некоторым другим, было велено всегда находиться в боевой готовности, а потому матросы и офицеры продолжали жить на корабле, лишь иногда сходя на берег. Само собою разумеется, что молодые офицеры, которым наскучило жить на корабле в виду города, пользовались всяким удобным случаем, чтобы отпроситься в отпуск, и, несмотря на позднее время года, часто устраивали катания с барышнями на легких катерах под предлогом посмотреть на затонувший от полученных пробоин, находившийся почти у Адмиралтейства призовой турецкий корабль "Перваз-Бахри", переименованный в "Корнилова", и под другими подобными же предлогами. Но такие развлечения составляли лишь минутный отдых от работы. После Синопского боя требовалось многое для приведения кораблей в полную боевую готовность; командиры избитых судов старались обогнать товарищей и как можно скорее приготовить свои корабли к новым подвигам.
Вскоре все приняло прежний блестящий, почти праздничный вид. Палубы были, несмотря на частую непогоду, безукоризненно чисты; всякая медная скоба вычищена не хуже солдатской пуговицы; одним словом, флот имел не только грозный, но и щеголеватый вид.
Почти весь Черноморский флот был в сборе, кроме нескольких судов, крейсировавших у берегов Кавказа для внушения страха горцам, которые могли бы содействовать туркам.
На корабле "Три святителя" еще в декабре не было мачты; к концу января он стоял на своем месте, готовый хоть сейчас к походу.
Никогда моряки 'не развлекались так, как в те редкие, впрочем, дни, когда им удавалось видеть военные суда своих будущих врагов.
В первый раз это случилось в день рождественского праздника, 25 декабря 1853 года. Был пасмурный зимний день.
Густой туман стоял над Большим рейдом, и с телеграфа, откуда наблюдали за движением судов, едва можно было различить корабли, стоявшие на рейде. Вдруг с Николаевской батареи послышалось три выстрела. Оказалось, что прибыл с депешами из Константинополя английский пароход "Ретрибюшен" и, не смущаясь военным временем, пытался проникнуть на рейд с очевидною целью осмотреть его. Выстрелы остановили дерзкого англичанина. Был послан на взморье наш пароход принять депеши. Англичанин сделал салют, мы ответили тем же, и любознательный пароход в то время еще "нейтральной" державы убрался в море.
Вскоре после этого маленького события Корнилову было поручено командование всем флотом, а в сущности, и самым портом, хотя победитель при Синопе, Нахимов, был старше его в чине, а официальным командиром порта считался вице-адмирал Станюкович.
Случилось это так: Корнилов в самое короткое время успел сделаться правой рукой князя Александра Сергеевича Меншикова, главного начальника сухопутных и морских сил в Крыму. Нахимов в конце года стал хворать, и по случаю его болезни Меншиков поручил Корнилову весь флот; что же касается старика Станюковича, он не мог и думать о соперничестве с вечно деятельным, неутомимым Корниловым.
IX
Настал февраль – начало весны для Южного бе-оега Крыма. Деревья стали покрываться зеленью, и только ночная свежесть давала себя знать.
В один из теплых дней, пользуясь восьмичасовым отпуском, Лихачев на легком катере вошел в Килен-балочную бухту, которая составляет как бы устье глубокого оврага, называемого Килен-балкой. Лихачев ловко причалил и, поручив сопровождавшему его матросу стеречь катер, сам сошел на берег и отправился пешком.
Килен-балка получила свое название от устроенного там места для килевания судов, то есть для осмотра и исправления их подводной части. Здесь всюду виднелись установленные шпили и блоки; чувствовался запах смолы, слышались покрикивания матросов. По обе стороны оврага были расположены живописные хутора, утопавшие в садах. Миновав несколько хуторов, Лихачев подошел к небольшому домику, принадлежавшему отставному капитану 2 ранга Виктору Ивановичу Спицыну, некогда командовавшему одним из лучших черноморских фрегатов.
Домик Спицына, в котором капитан жил и зимой и летом, по справедливости мог считаться отличным дачным помещением. Это была постройка из глины и хвороста, чисто выштукатуренная, в татарско-малороссийском вкусе, крытая соломой и обнесенная плетнем выше человеческого роста. Снаружи плетень был окопан рвом, а изнутри защищен колючею белою акацией. Сад состоял из фруктовых деревьев – яблонь, слив, абрикосов. Вход в сад был через узкую, но высокую калитку, которая тщательно запиралась на ночь не от разбойников, а от матросских мальчишек, бывших грозою всех фруктовых садов этой местности. Являясь сюда целыми шайками из Корабельной слободки, эти ребята рисковали если не жизнью, то, во всяком случае, своей шкурой из-за какого-нибудь недозрелого яблока или соблазнительной сливы.
Не всякий плетень мог служить достаточной охраной от их опустошительных набегов.
Отставной капитан Спицын был вдовец; он потерял жену еще лет за десять до начала войны. Смерть ее была одной из главных причин выхода в отставку. Пока жива была покойница, Спицын спокойно уезжал в дальнее плавание, порою не бывал дома целые месяцы и даже годы и ограничивался частой перепиской с женою. Когда жена умерла, у Спицына осталась на руках семилетняя дочь, с которою он на первых порах положительно не знал, что делать. Списавшись с некоторыми из родственников, капитан решил наконец отдать дочь на воспитание своей двоюродной сестре, старой деве, имевшей в Смоленской губернии также маленькое имение рядом с имением матери Лихачева, которая также приходилась капитану родственницей, хотя очень дальней. Старая дева оказалась настоящей фурией и так тиранила девочку, что соседние помещики обратили на это внимание, и мать Лихачева написала капитану резкое письмо, говоря, что если он не возьмет дочь к себе, то она лично обратится к губернатору и сама отнимет дочь у ее прелестной тетушки. Капитан, недавно вернувшийся из плавания, получив письмо, всполошился. Его стали мучить укоры совести. Он вспомнил, что жена, умирая, умоляла его беречь дочь; а тут еще, как нарочно, подвернулись неприятности с начальством. Не долго думая, капитан подал в отставку, взял дочь, в то время уже десятилетнюю девочку, к себе в Севастополь и променял море на жизнь в своем домике.
Слуг у него было немного, всего двое. Отставной матрос Иван Михеев исполнял у него самые разнообразные обязанности, как-то: дворника, водовоза, садовника и, наконец, кучера, так как капитан приобрел пару татарских лошадок, на которых, впрочем, ездил редко, предпочитая кататься по морю. Обязанности кухарки и вообще женской прислуги выполняла рябая курносая Мавра, находившаяся с Иваном в довольно интимных отношениях, плодом которых был шустрый мальчуган.
В таком-то обществе жила Леля и развилась в смуглую семнадцатилетнюю девушку, но по манерам походила скорее на дурно воспитанного и избалованного мальчика. Из-под гнета деспотической, богомольной тетки, заставлявшей ее ходить по струнке, молиться целыми часами, стоя на коленях, поститься каждую среду и пятницу (что делалось просто из экономии), Леля попала к отцу, где за нею не было никакого присмотра и где ее воспитателями стали слуги и уличные мальчишки. Сам капитан также воспитывал Лелю по-своему, то есть вообще предоставлял ей во всем полную свободу, но иногда вдруг напускал на себя строгость и наказывал ее за какой-нибудь пустячный проступок.
Другая, менее здоровая натура совсем бы одичала от такого воспитания. Но Леля при всей своей внешней угловатости и отсутствии манер была умна и, главное, отличалась тем, чего не дает самое утонченное воспитание – прямотой и искренностью. Быть может, лицемерная, ехидная тетка слишком грубо затронула лучшие струны детской души и заставила их зазвучать еще сильнее, вместо того чтобы подавить в девочке всякую искру честности.
Лихачев за все свое пребывание в Крыму еще ни разу не был у Спицына, хотя и приходился ему родственником. Если он и решился наконец на это посещение, то лишь вследствие усиленных напоминаний матери, которая просила его об этом в каждом письме. Лихачев сохранил воспоминание о Леле как о худощавой, некрасивой, черномазой девочке, с желтоватым цветом лица и постоянно заплаканными глазами, иногда приходившей к ним в гости в сопровождении злой старой тетки. Лихачев – румяный, здоровый, буйный мальчишка – не любил этой девочки, коверкая ее фамилию, называл ее Спичкою и, играя с ней в мяч, нарочно норовил как-нибудь запачкать ее платье. Он поступал так не из злости, а из желания рассердить ее тетку, которая то и дело одергивала платье девочки и делала ей наставления, как сидеть, как кушать, как держать голову.
Лихачев живо помнил одну маленькую драму из своей детской жизни, после которой у него навсегда пропала охота дразнить Лелю. Раз как-то Леля приехала к ним, конечно с теткой, с каким-то новым зонтиком, которого Лихачев до того времени не видел.
Мальчику так понравился этот зонтик, что, улучив минутку, когда тетка вышла в другую комнату, он стал подбрасывать зонтик, несмотря на протесты Лели. Дело кончилось тем, что ручка зонтика сломалась. Леля громко расплакалась, говоря сквозь слезы, что попросит тетю никогда более не привозить ее к такому злому, гадкому мальчишке.
– Так ты будешь на меня еще фискалить, гадкая девчонка! Вот если бы ты сломала мою лошадку, я сказал бы маме, что сам это сделал. Да ты, впрочем, трусиха, боишься, что накажут! А я твоей тетки не боюсь.
– Злой мальчишка!.. Злой!.. Злой!.. – повторяла Леля, рыдая. – Ты не знаешь... этот зонтик... от покойной мамы! Тебе хорошо, у тебя есть мама... А у меня нет мамы! Злой, злой, я тебя знать не хочу!
Детское сердце чутко, а Лихачев не был очень злым мальчиком. Ему стало стыдно, он бросился сам искать ручку и, найдя ее, признался, что сломал зонтик.
Но Леля долго не могла успокоиться, и ее скоро увели домой.
Эта сцена вспомнилась Лихачеву, когда он приблизился к калитке салд и дернул звонок. Послышался сиплый лай собаки и заспанный голос Ивана, не успевшего еще вполне протрезвиться после вчерашней попойки. На вопрос, дома ли капитан, он ответил: спят в кабинете, а барышня читает в беседке. По указанию Ивана Лихачев направился по дорожке, усаженной сиренью и диким миндалем, к беседке, увитой виноградом. Все это было уже в зелени. Здесь сидела молодая, стройная, высокого роста девушка, в которой Лихачев никогда не узнал бы прежнюю Спичку – Лелю. Да и она не узнала его.
– Кого вам надо? Папа спит, – сказала Леля, увидя молодого мичмана, который вежливо приподнял свою форменную фуражку.
Беседка была довольно темная, и он не сразу мог рассмотреть лицо девушки, но когда Леля вышла из беседки и сделала несколько шагов навстречу мичману, он был изумлен переменой в ней.
"Какая хорошенькая, – удивился Лихачев, мысленно сравнивая ее со своей Сашей, и тут же подумал: – Она совсем в другом роде: Саша – ангел, а эта похожа на лермонтовскую Бэлу. Смуглая, губы темно-малиновые, глаза черные, ресницы густые, шелковистые... Настоящая газель, стройная. Неужели это Леля?"