355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Филиппов » Осажденный Севастополь » Текст книги (страница 7)
Осажденный Севастополь
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:20

Текст книги "Осажденный Севастополь"


Автор книги: Михаил Филиппов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 35 страниц)

Она долго плакала – и было отчего. Граф Татищев с легкомыслием, свойственным людям его круга, привык смотреть на средний класс как на особую породу людей, с которою можно позволить себе вольности, недопустимые в аристократическом кругу. Конечно, барышне-аристократке он не предложил бы после такого непродолжительного знакомства кататься с ним вдвоем за городом или ездить tete-a-tete (наедине) в легком ялике. Леля относилась к подобным прогулкам просто, как провинциалка, не видящая в этом ничего предосудительного, как девушка, привыкшая видеть у отца одно лишь мужское общество и стеснявшаяся дам более, чем мужчин. Но при всей невоспитанности и незнании правил света в ней была врожденная стыдливость, все сильнее проявлявшаяся с тех пор, как Леля из ребенка становилась девушкой. Инстинктивный страх отталкивал ее от всего, что имело малейший характер пошлости, и даже любовные романы Леля читала редко, предпочитая им описания путешествий. Ухаживание графа сначала было ей просто непонятно; но как только он во время вечерней прогулки позволил себе сказать ей несколько любезностей, весьма невинных, по мнению графа, но возмутивших Лелю до глубины души, она твердо решила, что эта прогулка будет последнею, и даже не позволила Татищеву проводить себя дальше садовой калитки. А все дело было в том, что граф, не слишком выбирая выражения (так как говорил не с аристократкой), отозвался о красоте ее лица и стана.

"Как он смел! – думала Леля, краснея до корней волос при одном воспоминании об этих комплиментах. – Что ему за дело, какое у меня лицо и какая талия! Никогда больше не поеду с ним кататься! Бедный папа, я на него сердилась, а вышло, что он прав, называя этого графа пустым фатишкой".

Леля вытерла мокрым полотенцем лицо и глаза, чтобы скрыть следы слез, и побежала к капитану. Она была лихорадочно весела, обнимала старика, отнимала у него газету, заставила его идти с собою под руку, прыгала, пела песни.

"Что это с ней такое? – недоумевал капитан. – То смотреть на отца не хочет, то на шею вешается. Вся в покойницу! Та, бывало, только что меня с глаз прогонит, а через полчаса, смотришь, уже называет своим капиташкой".

– Папа, не правда ли, какой славный мой кузен Лихачев? – спросила вдруг Леля.

– Да, лихой будет моряк... Одного ему не прощу, зачем тебя знакомит со всякою швалью.

– С кем это, папа? – дипломатически спросила Леля.

– Да хоть бы с этим... как его... графчиком. Кажется, он того... вздумал за тобой ухаживать. Только ты ему передай от меня, чтобы он лучше снялся с якоря, потому что если он себе это позволит, то я, несмотря на мои лета, так уложу его в дрейф, что с места не встанет!

Капитан грозно потряс кулаком.

– С чего вы это взяли, папа? Да я сама не такая, чтобы кому-нибудь что-нибудь позволить. Уж об этом не ваша забота.

– Как не моя забота? Да как у тебя язык поворачивается говорить так с отцом!

– Я ничего такого не сказала. Я говорю только, что сама сумею постоять за себя.

– "Сама сумею постоять", – передразнил капитан. – Знаю, теперь девушки стали вести себя очень самостоятельно... Но от этого и происходит все это... Смотри у меня, Леля! Вот отошлю тебя опять к тетушке!

– Ну, теперь, папа, меня поздно этим пугать. Я не боюсь никаких тетушек на свете.

– Ладно, ладно, не разговаривать, ступай лучше спать.

– Спать еще рано, и я не восьмилетняя девочка. Сказав это, Леля ушла в беседку. Капитан только вздохнул.

В семье покойного генерала Миндена в течение лета не случилось ничего особенного, если не считать радостного известия из Петербурга о назначении по высочайшей воле вдове Минден и ее дочерям "негласной" пенсии в три тысячи рублей в год. Со дня получения этого известия все в семье повеселели. Даже Саша, все еще ежедневно менявшая венки на могиле отца, стала как будто веселее и иногда играла с сестрою на фортепиано в четыре руки.

К концу августа в Севастополь стали прибывать новые войска, съехалось много офицеров; да и флотские по случаю бездействия нашего флота все чаще стали появляться в обществе. Нападения врагов никто не боялся. С моря Севастополь считался неприступным. Вообще никакой тревоги в городе не было. Немногие уезжали, но зато были и такие, которые приезжали.

Граф Татищев говорил, а другие повторяли, что военное положение отразилось пока лишь на ресторанах, где почти исчезли французские вина, постепенно заменяясь крымской кислятиной.

Сверх того, в обществе стали меньше говорить по-французски и вообще на иностранных языках; даже Луиза Карловна говорила почти исключительно по-русски, а по-немецки только молилась и считала деньги.

Генеральша Минден, хотя была в глубоком трауре, вздыхала, говоря: "Мой покойный муж", а иногда чувствительно повторяла: "Наш покойник молчит, молчит!" – но, в сущности, чувствовала себя очень хорошо. Только из приличия она не уступала желанию своей любимицы Лизы и не возобновила вечеров, но, считая себя и дочерей надолго обеспеченными, перестала думать о том, чтобы выдать их за первого встречного, и мечтала о какой-нибудь солидной партии.

По-прежнему их посещала молодежь. Стали бывать и новые лица – адъютант Нахимова Фельдгаузен и другие. Время проводили очень весело. Сестры играли на фортепиано, моряки, армейцы и доктора наперерыв ухаживали за ними. За Сашей приударил даже молодой белобрысый доктор Генрихсон, имевший (конечно, не в Севастополе) жену и ребенка. Впрочем, его ухаживания были самого невинного свойства и не возбуждали ревности даже в Лихачеве, который снова стал посещать Минденов, когда только ему позволяла служба, так как постоянные учения, примерная пальба из орудий, работы по сооружению новых укреплений – все это отнимало у моряков пропасть времени.

Вообще дела было так много, что Лихачев не успевал разобраться в своих чувствах к Саше, хотя и заметил в ней поворот, весьма благоприятный для себя. Саша перестала тосковать и даже несколько пополнела. При встречах с Лихачевым она улыбалась ему, и молодому мичману иногда казалось, что пожатие руки ее было особенно нежно.

Несколько месяцев назад один взгляд Саши мог бы осчастливить Лихачева, теперь же в ее присутствии он испытывал чувство, несомненно, приятное, но более спокойное и соединенное с внутренним самодовольством.

Чувства Лихачева к Саше окрепли с тех пор, как он стал верить в прочность ее привязанности к себе. Если Лихачев иногда и ревновал Сашу к доктору Балинскому, к молодому адъютанту и к другим знакомым, то стыдился признаться в этом даже самому себе. С тех пор как Лихачев стал серьезно работать и увидел, что его одобряет такой человек, как Корнилов, он вырос в собственных глазах и, придавая себе более цены, был уверен, что и любимая девушка оценит его.

В первой половине августа Лихачеву было поручено в числе других офицеров надзирать за доставкой морем камня и песку с Бельбека для возможно скорого сооружения башни над так называемой Двенадцатиапостольскою батареею, то есть батареею, для которой орудия были взяты с корабля "Двенадцать апостолов". Провозившись над этим делом с раннего утра до обеденного времени, Лихачев дождался, когда другой мичман приехал сменить его, а сам отправился на "Три святителя". Оказалось, что на корабле находится Корнилов, постоянно следивший за порядком во всем флоте. Корнилов стоял на палубе корабля "Три святителя" вместе с контр-адмиралом Новосильским, поднявшим на этом корабле свой флаг, и с командиром корабля Кутровым. Лихачеву b удалось услышать часть разговора между начальниками.

– Ну что вы скажете, Владимир Алексеевич, о пресловутом английском крейсерстве, – говорил Новосильский. – Ведь наш-то "Святослав" в июне стоял на мели в виду их эскадры, а они ничего не заметили и дали нам возможность снять его с мели самым удобным образом.

– Я повторяю то, что всегда говорил об англичанах, – сказал Корнилов. Они прекрасные моряки, но не английскому, а всякому флоту принадлежит пальма первенства, если только командиры кораблей искусно управляют судами, если люди бдительны, если их хорошо кормят и если они уважают своих начальников. Численностью и в особенности количеством пароходов неприятель превосходит нас. Но, с Божьей помощью, мы не выдадим родной флот и город.

– Но я к тому начал об этом речь, Владимир Алексеевич, – перебил Новосильский, – что, по моему мнению, в последнее время мы уже слишком много работаем на суше и ради этих работ забываем наши корабли.

– А я так думаю, что слишком мало на суше, – не согласился Корнилов. Я это сознаю, да горю пособить не могу. Делаем по мере сил, постараемся и еще больше сделать. Вот вы будете недовольны этим: вы в душе моряк и не хотите видеть, что здесь, в Севастополе, мы с городом составляем единое целое. А я вам скажу неприятную для вас новость: крейсерство наших судов на время вовсе придется сократить, а корабельные команды должны усиленно работать над сооружением батарей.

– Да ведь на это, Владимир Алексеевич, надо каких-нибудь саперов, а не моряков... – возразил командир корабля.

– Эх, капитан! Что нам считаться! Неужели ждать, пока неприятель возьмет Севастополь, и тогда послать за саперами и за армией? Будем исполнять наш долг, какое бы дело нам ни представилось. На кораблях найдется дело, стоит только поискать его. Помните, что каждую минуту мы должны быть готовы к выходу на бой с неприятелем, и материальная часть нашего флота должна постоянно соответствовать пламенному желанию всех нас доказать, что мы пользуемся заслуженною репутацией.

Лихачев с восхищением смотрел на адмирала, сказавшего последние слова просто, без всякого желания сколько-нибудь рисоваться, что еще более усилило впечатление.

"Странное дело, – подумал Лихачев, – когда долго не видишь Корнилова, начинаешь верить всем сплетням о его властолюбии, честолюбии и прочему вздору. Но стоит увидеть его, и сам стыдишься, что поверил. Удивительный человек! В его глазах светится что-то особенное".

Лихачеву и на ум не приходило, что Корнилов чувствовал себя от усталости так дурно, что, выйдя на пристань, должен был взять дрожки. Семейство Корни-107

лова несколько дней назад переехало, по его желанию, в Николаев, и Владимир Алексеевич устроился по-холостому. По вечерам у него бывали Нахимов, Истомин и другие моряки. Добравшись домой, Корнилов вошел в свою спальню, не раздеваясь, бросился на постель и заснул как убитый. Но через полчаса он уже встал и, несмотря на сильную головную боль, собрался осматривать устраивавшуюся окончательно оборонительную казарму близ будущего пятого бастиона, а оттуда отправился на свой корабль "Константин".

Здесь, чувствуя себя совершенно" разбитым, он не был в состоянии даже написать письмо жене и поскорее лег спать, чтобы завтра встать до рассвета.

III

Князь Меншиков, по обыкновению, пил чай со своими адъютантами Панаевым, Грейгом и другими. За чаем князь был весел, что удивило адъютантов, привыкших за последние дни видеть его в угрюмом настроении. Все лето князь жаловался на петербургских чиновников и царедворцев. Особенно доставалось от него главнокомандующему путей сообщения графу Клейнмихелю. Князь, когда был в духе, не пропускал случая, чтобы не поострить насчет графа. И в этот раз он по поводу медленной доставки провианта и отсутствия рабочих не преминул задеть своего врага. (Врагов князь нажил себе"видимо-невидимо.)

– Нечего сказать, исправно исполняет Клейнмихель мои просьбы, – заметил князь. – После Пасхи я обратился к нему с просьбой дать роту рабочих для исправления дорог, и есть надежда, что к Новому году обещанная рота будет дана... Едва добился, да и то помимо Клейнмихеля, присылки мне батальона саперов.

– Скажите, ваша светлость, – спросил Панаев не из желания угодить князю, но по ненависти к Клейнмихелю – чувство, которое питала к графу большая часть военных, – правда ли, что граф получил Георгиевский крест за венгерскую кампанию, в которой он вовсе не участвовал?

– Нет, – сказал Меншиков, улыбаясь, – не совсем правда! Он, братец, получил крест не за венгерскую кампанию, а просто за компанию: нельзя же было его обделить, когда другие получили.

Адъютанты прыснули со смеха.

– Что делать, – продолжал князь, – если приходится довольствоваться крупицами из-под ног Клейнмихеля и инженерного департамента. Решительно я прихожу к убеждению, что после монахов самая худшая порода людей инженеры... Кстати, скажу вам новость: сюда приехал из Южной армии саперный подполковник Тотлебен{52}. Кажется, Горчаков{53} вздумал нам прислать нового наставника.

Князь засмеялся неприятным дребезжащим смехом. В это время вошел камердинер и доложил о приходе Тотлебена.

– Проси в кабинет, – сердито сказал князь.

Кончив чай, Меншиков переоделся, велел подать бриться и тогда только вышел к Тотлебену. В кабинете шагал взад и вперед, с видимым нетерпением ожидая князя, молодой человек лет тридцати пяти, с несколько солдатской, но умной физиономией и серьезными добродушными глазами. Он был в походном мундире, с которого не успел вычистить пыль.

Князь Меншиков надменно смерил Тотлебена с ног до головы и, кашлянув, спросил:

– Кто вас прислал сюда?

Тотлебен изумленно взглянул на Меншикова.

– Если не ошибаюсь, обо мне была переписка между вашей светлостью и князем Горчаковым.

– Я так и знал! Изумительна рассеянность князя! Он всегда все перепутает... Я и не думал вас приглашать, он сам писал по этому поводу, но из этого еще ничего не следует.

Тотлебен, несколько озадаченный таким приемом, подал Меншикову письмо от Горчакова. Прочитав письмо, Меншиков уставился на Тотлебена и, язвительно улыбнувшись, сказал:

– Князь Горчаков, вероятно, в рассеянности позабыл, что у меня есть саперный батальон. Отдохните, молодой человек, и затем поезжайте назад в армию. Здесь вам нечего делать.

Тотлебен снова изумленно посмотрел на Меншикова своими добрыми глазами и откровенно сказал:

– Ваша светлость, я приехал сюда не ради карьеры, а единственно из научной любознательности. Я так много слышал об отличном состоянии приморских укреплений Севастополя, которые, говорят, стали неузнаваемы главным образом благодаря распоряжениям вашей светлости.

Меншиков несколько смягчился.

– А вот здешние флотские приписывают все себе, – улыбнулся он, переменив тон. – Скажите, молодой человек, – спросил князь, подумав, – вы по фамилии Тотлебен, а я знаю, что был на Кавказе генерал Тотлебен – это не родственник ваш?

– Некоторым образом предок, – сказал Тотлебен.

– Так вот, этот генерал Тотлебен был очень способный человек. Вы, конечно, знаете о его заслуге там, на Кавказе.

– К стыду своему, ваша светлость, должен признаться, что не знаю.

– Стыдно вам не знать. Он там провел войска по такому пути, которого и теперь отыскать не могут.

– Во всяком случае, мне весьма лестно слышать об этом, ваша светлость.

– А вы и не знали до сих пор? Каков потомок, – сказал Меншиков, засмеявшись на этот раз дребезжащим, но добрым смехом. – Что же, если вы действительно так любознательны, здесь найдется обильная пища вашему уму. Поезжайте посмотрите всю нашу оборонительную линию.

Меншиков присваивал себе вообще все хорошее, что делалось в Севастополе, но не мог не сознавать, что только по делу сухопутной обороны он мог приписать себе некоторую инициативу.

– Я приехал сюда у вас учиться, ваша светлость, – сказал Тотлебен, в начале разговора не на шутку боявшийся, что Меншиков отошлет его обратно к Горчакову.

Эти слова окончательно расположили Меншикова в пользу новоприезжего.

"Он дельный офицер, не из тех петербургских пройдох, которые приезжают сюда затем только, чтобы осуждать меня, а сами ничего не делают", – подумал Меншиков.

За вечерним чаем Меншиков обратился к одному из своих адъютантов, Грейгу, так, как будто о Тотлебене в первый раз идет речь.

– Сюда приехал от Горчакова саперный офицер Тотлебен, – сказал он, – и очень мне понравился. Ты сходи, братец, к нему – он остановился в нумерах. Познакомься, он тебе понравится. Предложи ему мою лошадь и завтра же поезжай с ним. Покажи все по порядку.

Рано утром Тотлебен поехал осматривать оборонительную линию, начиная от шестого бастиона. Его сопровождали двое адъютантов князя – Грейг и Панаев. Адъютанты все время хвастали, стараясь показать, что и они также могут приписать себе участие в возведении укреплений.

– Что это у вас: все камень да камень? – сказал Тотлебен.

– Да, и какой камень! Любое ядро от него отпрыгнет. Тверд и упруг, сказал Панаев, смысливший кое-что в лошадях, но ровно ничего не понимавший в инженерном деле.

– Не мешало бы немного землицы, – сказал как бы про себя Тотлебен, внутренне смеясь над адъютантом.

"Нет, эти укрепления ниже всякой критики, – думал он. – : Здесь надо все переделать по-своему. Да и орудия, нечего сказать, хороши. Трехфунтовые пушечки, тогда как неприятель, без сомнения, будет громить нас осадною артиллериею. Эти пушки как раз хороши для защиты Севастополя на тот случай, если против нас взбунтуются крымские татары".

Подумав это, Тотлебен сказал, однако, вслух:

– Да, для такого короткого времени и при ваших средствах вы сделали многое... Конечно, многое еще предстоит сделать и переделать.

В тот же день Тотлебен был приглашен к столу Меншикова.

– Ну что? – спросил князь торжественным тоном. – Как вам понравились наши работы?

– Удивляюсь, ваша светлость, как много сделано вами при таких условиях... Конечно, я осмелюсь со своей стороны указать на некоторые недостатки.

– Указывайте, я желаю знать ваше искреннее мнение. Я всегда рад искреннему и умному совету.

Тотлебен снова скромно повторил, что приехал учиться у князя, и весьма ловко, как бы спрашивая его указаний и советов, на самом деле сам указал ему на множество сделанных промахов. Все это было сказано так дипломатично, что князь не шутя поверил, будто эти самые мысли он внушал Корнилову и что только упрямство Корнилова помешало успеху дела.

За обедом все были веселы, и князь, между прочим, обратился к Тотлебену со словами:

– Теперь я сам посоветую вам Ьстаться при мне. Надеюсь, что Горчаков этому препятствовать не будет.

Тотлебен поблагодарил и прошептал на ухо Панаеву:

– Знаете ли, князь Горчаков не особенно жаловал Шильдера{54}, а потому я предпочел перейти сюда.

– Князь уже успел полюбить вас, – прошептал Панаев так, что Меншиков мог его услышать. Меншиков одобрительно улыбнулся.

– Вы видели вновь заложенный редут на Зеленой горе? – спросил Меншиков.

– Как же, ваша светлость! Отличное место, только надо начать с того, чтобы осыпать землею каменные завалы, как вы сами изволили заметить.

– Как, а разве я вам не сказал об этом? Да, Корнилову я действительно сотни раз указывал, но он все стоит на своем: камень да камень.

– Надо употреблять везде самые подручные средства – в этом вся наша наука, – сказал Тотлебен.

– А вы, впрочем, познакомьтесь с Корниловым, – сказал князь. – Он упрям и своенравен, но человек способный.

– Я уже имел честь представиться Владимиру Алексеевичу, – сказал Тотлебен.

Он не прибавил, что, бывши у Корнилова, осуждал во всем князя и выражал, на этот раз вполне искренно, сочувствие энергичному моряку, который должен был все брать буквально с бою, так как Меншиков, считавший упрямыми своих подчиненных, сам был упрям и капризен в высшей степени. Корнилов так остался доволен Тотлебеном, что решил причислить его к своему штабу.

IV

Двадцать шестого августа, в годовщину Бородинского сражения, Бородинский полк, стоявший лагерем на Северной стороне, справлял свой годовой праздник.

Офицеры были уже в полном сборе близ палатки полкового командира. Ждали приезда главнокомандующего и других начальствующих лиц. Наконец приехал князь со своими адъютантами, отслушал молебен, сухо поздравил полк и сам уехал в Севастополь, предоставив адъютантам пировать с другими офицерами. Представителем пира был начальник семнадцатой дивизии, генерал-лейтенант Кирьяков, плотный мужчина не первой молодости, но считавший себя очень красивым, ухаживавший за всеми хорошенькими дамами, говоривший зычным грудным голосом и имевший репутацию прямого, истинно русского человека. Подле него сидел седой как лунь ветеран двенадцатого года, участник Бородинского боя, генерал Бибиков{55}, слепой старик, давно живший на Бельбеке в маленьком именьице. В своем старом, александровских времен мундире он выглядел какой-то археологической редкостью, и блестящие гвардейцы из свиты князя втихомолку подтрунивали над старичком.

– Граф, как вам нравится генерал Кирьяков? – спросил адъютант Грейг, обращаясь к сидевшему подле него Татищеву, бывшему в числе приглашенных на праздник.

Татищев был не в духе. У него болела голова от бессонницы, и, сверх того, он получил второе письмо от княгини Бетси, в котором она сообщала, что ее муж болен, что ему угрожает паралич и что если, не дай Бог, это случится, она никогда не оставит мужа.

Мы уже видели, что Татищев отнесся далеко не сочувственно к сумасбродному плану княгини бросить мужа и ехать в Севастополь. Но теперь его самолюбие было задето и ревность заговорила в нем. Мысль, что эта прелестная молодая женщина останется навсегда прикованной к постели разбитого параличом ненавистного старика и что она делает это добровольно, в силу сознания какого-то долга, возмутила графа до глубины души. Он написал в ответ весьма резкое письмо, где сказал, между прочим, что его удивляет, к чему она разыгрывала с ним эту комедию, что он и не думал звать ее к себе в Севастополь, что теперь с минуты на минуту ожидают военных действий и присутствие женщины могло бы только связать его по рукам и ногам, что у него теперь нет для нее и помещения, так как с прибытием новых войск стали размещать офицеров по частным домам, -и ему вскоре придется оставить себе лишь одну-две комнаты, наконец, что он желает ей исполнить священный долг жены и горько кается в том, что был причиною уклонения ее от этого долга. "Конечно, всю вину за это безрассудное увлечение я принимаю на себя!" великодушно прибавил Татищев в конце письма.

Граф так был занят своими мыслями, что Грейг должен был повторить вопрос о Кирьякове.

– Кирьяков? – спросил, очнувшись, граф. – Да как бы вам сказать: плохо говорит по-французски, необразован, ограничен, прожорлив, как акула; других качеств его еще не успел заметить.

– Ах, вы не можете себе представить, – сказал адъютант Веригин, светлейший с первого же взгляда невзлюбил этого Кирьякова, и у них уже были столкновения. Светлейший теперь не читает ни одной бумаги Кирьякова, так прямо и возвращает без прочтения.

Подали шампанское. Провозгласили тост за государя, затем за наследника, высокого шефа полка, потом стали пить другие тосты, которые следовали без конца. У многих лица приняли уже совсем румяный оттенок. Почти все тосты провозглашал Кирьяков.

– Теперь, господа, – сказал он, снова поднимаясь с места и кивая в сторону слепого генерала Бибикова, – теперь выпьем за здоровье нашего почтенного гостя, настоящего бородинца и старого вете-вете... – Язык Кирьякова заплелся.

– Ветерана, – подсказывали ему с разных сторон.

– Ветеринара! – выпалил Кирьяков.

Адъютанты зажали салфетками рты, едва удерживаясь от смеха. Бибиков встал было, но, сконфуженный, опустился на свое место. Кирьяков, нимало не смущаясь, залпом осушил свой бокал и сел.

На рассвете с тяжелой головой, столько же от выпитого вина, сколько от мучивших его мыслей, возвращался Татищев в свой лагерь. Звезды уже стали меркнуть от света зари, и море из черного принимало сначала пурпурный и наконец лазурный оттенок. Желтые холмы Севастополя стали резко выделяться над бухтой. На кораблях сновали матросы, на берегу работали солдаты и мужики, всюду тащились фуры и повозки с песком, с камнем. Кое-где бродили солдатики в фуражках с белыми чехлами. В Севастополе было вообще вольнее, чем в других городах.

Несколько дней спустя Тотлебен, после продолжительного разговора с Корниловым о возможности высадки неприятеля, был у князя Меншикова, который пригласил его с целью посмотреть вместе с ним на ход работ, предпринятых на Зеленой горе.

. Тотлебен знал упрямство и капризный нрав Меншикова, а потому пустил, по обыкновению, в ход свои дипломатические способности.

– Сколько мне известно, ваша светлость, – сказал он князю, – вы еще в начале года выражали опасение, что неприятель атакует Севастополь.

– Я об этом твердил и писал, но мне не верили, – сказал Меншиков. – Я вам когда-нибудь покажу копию с моего всеподданнейшего донесения от двадцать девятого июня, где я прямо написал следующее: "Мы положим животы свои в отчаянной битве на защиту святой Руси и правого ее дела; но битва эта будет одного против двух, чего, конечно, желательно избегнуть".

– Впрочем, полковник, – прибавил Меншиков, помолчав немного, – вы не думайте, чтобы я утверждал, будто неприятель непременно сделает высадку в настоящем году. Наоборот, я уверен в противном, чтобы там ни говорили наши моряки. Я знаю здешний климат. Неприятель никогда не рискнет подвергнуть себя здешним бурям, и если сделает высадку, то никак не осенью, а весною.

Такой неожиданный оборот речи крайне удивил Тотлебена.

– Неужели вы, ваша светлость, смотрите на вещи с надеждою на такой благоприятный исход? – сказал он. – Ведь до весны мы успеем приготовиться так, что коалиция всей Европы едва ли возьмет Севастополь.

– Союзники потеряли слишком много времени, – сказал Меншиков. – Для высадки в этом году уже поздно, а в будущем году будет мир.

– Вы меня совсем успокоили, ваша светлость, – сказал Тотлебен, не зная, верить ли князю, и втайне жалея, что, быть может, все труды по укреплению оборонительной линии пропадут втуне.

Тотлебен привык относиться ко всему серьезно: он был уверен, что князь говорит, основываясь на каких-нибудь одному ему известных данных. Тотлебену и в голову не могло прийти, что князь говорит лишь по духу противоречия и из желания показать, что он всегда все знает лучше всех.

К северу от Севастополя берег Крыма идет почти по прямой линии до самой Евпатории, небольшого та-тарско-караимского городишка, где была когда-то крепость, разрушенная русскими войсками при овладении Крымом; уцелели от этой крепости только двое ворот и часть стен. Вода в гавани так мелка, что большие суда не могут подойти к берегу, и, сверх того, открыта для ветров.

В описываемое нами время кроме татар и караимов в городе жило несколько десятков русских чиновников с семьями, несколько сот русских мещан, да, кроме того, стоял "гарнизон", состоявший из слабосильной команды Тарутинского полка, под начальством майора Бродского, исправлявшего должность коменданта крепости, которая, в свою очередь, только "исправляла свою должность". Майор Бродский был человек честный, хороший служака и в свое время исправный фронтовик, но звезд с неба не хватавший. Он был в приятельских отношениях с окрестными помещиками, любил поиграть в преферанс, а иногда, вспомнив дни молодости, заложить банчишко, конечно, в обществе благородных людей.

Несмотря на близость Евпатории к полуевропейскому городу Севастополю, здесь была настоящая провинциальная, да еще степная глушь. Правду сказать, Евпатория и своими природными условиями, своим низменным берегом, с находящимися подле нее соляными озерами скорее напоминает Перекоп и Геническ, одним словом, северные крымские степи, нежели Южный берег Крыма.

В последних числах августа майор Бродский имел еще весьма смутное представление о том, что делалось в Севастополе. Он не получал ни от князя Меншико-ва, ни от кого бы то ни было никаких сведений и инструкций и знал лишь о том, что Россия объявила войну трем державам. Подобно большинству тогдашних русских людей, майор был вполне убежден, что мы вздуем всех троих разом. Особенно возросла в обществе эта уверенность с весны, после того как союзники предприняли постыдное бомбардирование мирной Одессы.

Подвиг Щеголева{56}, который со своей маленькой батарейкой проучил дерзких неприятелей, был у всех на устах.

В один августовский вечер майор, одетый по-домашнему, то есть в нанковых панталонах и без жилета, сидел на террасе, то есть на плоской кровле своего домика, находившегося подле так называемой крепости и построенного совершенно в татарском вкусе. С этой террасы, сквозь ветви белых акаций, посаженных близ дома, можно было видеть большой медный купол красивой мечети – памятника татарского владычества, массивное здание с узкими, стрельчатыми окнами и двумя минаретами. Майор, впрочем, мало интересовался этим зрелищем: он вел оживленную беседу с своим приятелем доктором Эдуардом Ивановичем, толстым немцем в золотых очках, с красными, грубыми, мясистыми руками. Они горячо спорили. По случаю внезапной болезни начальника карантинного порта майор исправлял и его должность. Из-за этого и вышел спор с доктором.

– Нет, как вам угодно, Эдуард Иванович, – говорил майор, – вы неправильно судите! В военное время карантинные правила остаются в полной силе и применяются ко всяким судам, как своим, так и неприятельским, буде они прибыли в гавань.

– Што вы такое рассказивайт; я нишего нэ понимай, – с жаром перебил немец. – Как это мошно, какой тут карантин, если вас нашнут бомбардирен? Никакой холера морбус нэйслишно, а ви говориль карантин. Ви не мэдик, ви нишего не понимайт. Ми долшни назначат карантин, а не ви.

– Медик я или не медик, а тут штука, батюшка, не мудреная... Да из-за чего вы кипятитесь, Эдуард Иванович! Какое вам дело?

– Как какой мой дэйло?! Скорей не ваша дэйло.

– Да уж не вас спросят. Прикажу, и конец делу.

– Это ми ешэ будэм посмотреть! Вшера один купейц хотель со мной нашать драка, всэ из-за этого.

– Да будет нам ссориться, Эдуард Иванович, не хотите ли лучше в картишки? Жену позову, да вот еще Вера Павловна у нас в гостях – партийку можно составить.

– Это с удофольстфием, а фсэ-таки карантин нелься! Ви не знайт закон. А доктор за всэ отфешайт!

– Ну, завтра потолкуем о карантине, а сегодня можно и в картишки.

Примирение, по крайней мере временное, состоялось и еще упрочилось тем, что эскулап – страстный картежник – удалился домой, выиграв два с полтиной, чего он никогда не получал за визит к больному.

Вера Павловна Папалекси, бывшая партнером доктора в этой игре, была толстая, с квадратными лицом, смуглая, черноволосая с проседью дама лет пятидесяти, в зеленом платье и чепце с лиловыми лентами. Происхождения она была бессарабского, имела небольшое именьице подле Контугана, почти на самом берегу моря, и другое, побольше, на реке Каче. Ее соседом по первому имению был богач Бенардаки, приезжавший в Крым не раньше октября и предложивший мужу Веры Павловны занять должность главного управляющего. Теперь, по словам Веры Павловны, из многих имений уезжали во внутренние губернии, сама же она переехала в имение Бенардаки: там спокойнее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю