Текст книги "Осажденный Севастополь"
Автор книги: Михаил Филиппов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц)
По обыкновению, Нахимов пригласил всех офицеров к обеду в свою каюту, но барона исключил из числа приглашенных. Все обратили на это внимание, а барон был так сконфужен, что сам пришел с повинною.
– Вы, вероятно, чем-нибудь недовольны, Павел
Степанович? – спросил он для начала.
– Я для вас не Павел Степанович, а ваш начальник-с, – сурово оборвал его Нахимов. – И если вы сами ко мне пришли, то я вам скажу-с, что я помещиков у себя на корабле не терплю-с. Здесь не крепостные-с...
– Теперь я понимаю, в чем дело! – с притворной наивностью сказал барон. – Право, вы напрасно гневаетесь... Этот матрос способен рассердить даже ангела... Я ведь его не ударил, а брань им даже полезна... Они иначе ничего не понимают... Ведь это те же мужики...
– Я вас прошу молчать-с, – сказал Нахимов. – Не в брани дело-с... Иной и выбранит и даже за хохол выдерет так, что не обидно! Хвалиться тем, что вы не деретесь, – это даже стыдно-с... По-вашему, матрос – мужик, а разве у мужика и самолюбия нет-с. Поверьте, не меньше, чем у вас, душа такая же, как ваша-с, а может быть, и получше-с! Пока вы не исправитесь, я для вас не Павел Степанович, а вице-адмирал Нахимов-с. Ступайте!
Сконфуженный офицер ушел повесив голову.
– Слышите, господа, – говорил один мичман товарищам, – сегодня Павел Степанович назвал матросов "образованными военными людьми-с". Каков либерал! А еще говорят, что он отсталый.
– Это говорят только глупцы, – обрезал его один из офицеров. – Слышал я раз, – прибавил он, помолчав, – что будто Павел Степанович приписал однажды победу Нельсона при Трафальгаре тому обстоятельству, что брамселя были у него в порядке. А я вам скажу, господа, что это сущая ложь. Про брамселя он говорил, да не то: "Федот, да не тот". Я сам слышал слова Павла Степановича. Он сказал буквально следующее: уверяют, что Нельсон победил благодаря ловкому маневру, это чистый вздор-с! Победил он потому, что у него брамселя были исправны, значит, матросы знали свое дело, а побеждают не адмиралы, но матросы.
– Да ведь это то же самое! – сказал один из офицеров. – Нет, Павел Степанович не прав! Он, пожалуй, и Синоп приписывает не себе, а какому-нибудь пьянице Митрохе или Федору.
При слове "Синоп" обыкновенно все порицатели Нахимова умолкали и разговор принимал самый лестный оборот для начальника, которого любили все, хотя многие и считали его еще более придирчивым, чем Корнилов. Особенно солоно приходилось его так называемым любимцам, то есть наиболее способным офицерам. К ним Нахимов был на службе крайне строг и порицал их за малейшее упущение; но зато вне службы относился к ним, как редкий отец относится к сыновьям.
После вечера, бывшего у Корнилова в честь его новорожденной дочери, Владимир Алексеевич чувствовал себя утомленным, но тем не менее на рассвете отправился в лагерь Меншикова, расположенный на реке Алме.
Войска все прибывали. Кое-где гарцевали казаки. Корнилов провел целый день на бивуаках и, довольный всем виденным, возвратился в Севастополь. Даже князь Меншиков показался ему симпатичнее обыкновенного. Впрочем, не обошлось без столкновения. Князь потребовал у Корнилова откомандировать к нему морских стрелков. Корнилов доказывал, что эти стрелки нужны ему на море и бесполезны на суше. Князь настоял на своем, и это обстоятельство несколько испортило расположение духа Корнилова. Но добрый вид солдат, самоуверенность офицеров и генералов – все так повлияло на него, что и эта неприятность была забыта. Сверх того, он наслышался разных рассказов.
У нас уже был даже некоторого рода военный трофей, и рассказ об этом особенно развеселил Корнилова. Казаки успели поймать в виноградниках одиннадцать зуавов, забравшихся туда с целью угоститься крымским виноградом. Пленных привели к Меншикову, который прислал их во Владимирский полк, чтобы их там накормили. Солдатики сначала приняли зуавов за турок, и некоторые, успевшие в походе научиться десятку турецких слов, заговорили с ними по-турецки. Те только качали головами.
На выручку солдатам поспешил один поручик, знавший по-французски, как говорится, с пятого на десятое. Разговор вообще был труден, но зуавы поняли, что им предлагают есть, и, конечно, не отказались. Но велико было их разочарование, когда им дали ржаные сухари.
– Ри'ез! се яие с'ез! яие са (что это такое)? – спрашивал один зуав другого. – Ез1 се яие сез сНаЫез де гиззез ёёуогеп! ее 1а 1егге сш!е (разве эти черти русские пожирают печеную землю)?
– Да ты что сумлеваешься, братик, – увещевал солдат одного из пленных, чуть не тыча ему в зубы свой размоченный в щах сухарь. – Вот смотри, как я буду есть. Ты, брат мусью, сначала обмакни в щи, а потом и ешь. Вот так! Молодца.
Один из зуавов, похрабрее других, действительно последовал примеру солдата и, размочив сухарь в щах, начал есть. После он, смеясь, дразнил товарищей, говоря, что они ели только одно блюдо, а он – два: "5ап5 сухари" и "ауес сухари".
Корнилов много смеялся, слыша этот анекдот от лейтенанта Стеценко, и, возвратившись в Севастополь, рассказывал его своим приятелям.
XII
Седьмого числа день был ясный, даже жаркий.
Если бы князь Меншиков, вместо того чтобы окапываться и устраивать никуда не годные земляные батареи, двинул свою довольно многочисленную кавалерию, а вслед за ней и все свое войско по направлению к реке Булганак и дальше, он мог бы ударить во фланг неприятелю, совершавшему в это время трудный переход вдоль морского берега.
Французы с самого начала военных действий всегда имели притязание идти с правой стороны. Их армия двигалась в виде громадной ромбической фигуры почти у самого берега моря. Во главе шла дивизия Канробера, в хвосте – Форэ, по бокам – Боске и принц Наполеон{66}, турки шли за дивизией Боске. Справа французов прикрывал союзный флот, медленно подвигавшийся вдоль берега. Слева длинной колонной шли англичане; их левый фланг и тыл были совершенно открыты. Влево была обширная степь, слегка волнующаяся от слабого морского ветра, который несколько смягчал палящий зной. Степь была покрыта густой, но невысокой травой и, казалось, манила к себе кавалерию. В воздухе чувствовался горький аромат полыни и других степных трав. Сначала шли с музыкой, но вскоре трубы и барабаны перестали играть и даже разговоры прекратились.
Наступило тягостное молчание. Видно было, что солдаты утомлены высадкой, ночлегами под открытым небом, ночною сыростью и дневным зноем. Многих мучила жажда, а тут еще, как нарочно, слышался шум морских волн, напоминая о присутствии воды, хоть и не годной для питья. Трава хрустела под ногами десятков тысяч солдат и под колесами орудий. Почти вся армия состояла из пехоты и артиллерии: кавалерия была у англичан, да и та весьма малочисленная. Солдаты для облегчения шли без ранцев, с небольшими узелками на плечах, но все же, когда зной усилился, несколько человек упали от изнеможения. Стали падать также внезапно заболевшие холерой. К полудню показалась речка Булганак. Английские гвардейцы расстроили ряды и, не слушаясь никаких приказаний, бросились пить мутную воду. Шотландцы последовали их примеру, но, привычные к дисциплине, вдруг остановились: громовой голос их начальника крикнул: "Стой!" Затем по новой команде они в полном порядке подошли к пересохшему до половины ручью и стали черпать воду.
По самой почтовой дороге из Евпатории в Севастополь, в том месте, где эту дорогу пересекает речка Булганак, показалась группа всадников, в числе которой был старик в штатском платье и с одним пустым рукавом, доказывавшим отсутствие руки. Этот однорукий старик в круглой шляпе, имевший вид школьного учителя, был английский главнокомандующий лорд Раглан.
За рекой Булганаком почва внезапно повышается и далее снова понижается, образуя холмы, лощины и долины. На вершине холма лорд Раглан заметил нескольких казаков и тотчас отправил на рекогносцировку четыре эскадрона кавалерии – гусар и легких драгун. Англичане проехали лощиной несколько сот шагов и вскоре заметили на вершине холма значительный русский кавалерийский отряд. Вскоре из-за другого холма что-то в отдалении заблистало на солнце. Это были штыки русских солдат. Еще несколько минут – и лорд Раглан, следовавший со своим штабом за высланными вперед эскадронами, увидел, что малочисленному английскому кавалерийскому отряду угрожает довольно значительный русский отряд, состоявший из всех трех родов оружия. Русский отряд, однако, не двигался вперед и наблюдал, как строились английские кавалеристы.
Чтобы понять это, необходимо знать, что делалось в русской армии.
Нашу передовую цепь образовали гусары-лейхтенбергцы, к которым вскоре были подосланы и веймарцы. Князь Меншиков очень любил оба эти полка за их молодецкий вид. Те и другие были в белых кителях, на хорошо откормленных конях; особенно красивы были веймарцы на своих наливных вороных конях. Всадники были по большей части краснощекие юноши, в числе которых находилось немало дворян.
Лейхтенбергцы первые выступили на рекогносцировку.
Командиром их был генерал-майор Халецкий, весьма молодцеватый генерал, производивший на смотрах со своим полком большой фурор и бывший на отличном счету и в Петербурге, и у Меншикова.
Отправив лейхтенбергцев, Меншиков наскучил ожиданием и послал своего ординарца лейтенанта Стеценко посмотреть, что делается на аванпостах.
Стеценко отправился по деревянному мосту, перекинутому через реку Алму, в деревню Бурлкж, где увидел прежде всего два стрелковых морских батальона и встретил командира одного из них, вооруженного с ног до головы, подобно рыцарю средних веков. В таком же виде явились и прочие морские офицеры; кроме людей бывалых, вроде Стеценко, все смеялись над ними, и когда эти моряки представились князю Меншикову, главнокомандующий не мог скрыть своей улыбки, а армейские офицеры стали подтрунивать над своими новыми товарищами. Даже солдаты подсмеивались над матросами, говоря: "Эй вы, морские сухари, вы чего к нам пришли?" Матросы не оставались в долгу, называя солдат "крупою".
Посмотрев на моряков, которые имели довольно неуклюжий вид по сравнению с великолепными армейскими солдатами, Стеценко поехал к казачьему полковнику Тацину, посмотрел вместе с ним в трубу и увидел в неприятельском лагере движение и уменьшение числа палаток. Удовольствовавшись этим зрелищем, Стеценко поскакал назад к князю, как вдруг заметил, что ему на пересечку спешит толпа всадников. Это и были лейхтенбергские гусары. Генерал Халецкий подскакал к Стеценко с вопросом: куда тот едет?
– Неприятель наступает, ваше превосходительство! – сказал Стеценко, уменьшая ход своего коня.
– Быть не может! А мы никого не видели. Вам кто сказал?
– Уверяю вас, ваше превосходительство, я видел собственными глазами.
– Говорю вам, лейтенант, этого быть не может! Я с моими гусарами занимаю аванпосты и могу это знать лучше вас.
– Как вам угодно, ваше превосходительство, я еду к светлейшему с донесением о том, что видел.
– Да как вы смеете, когда вам говорят! Извольте оставаться!
– Я не могу медлить, ваше превосходительство, я еду по личному распоряжению его светлости.
– Как? Вы еще мне говорите дерзости? Да вы, моряки, совсем не понимаете правил дисциплины. Я жаловаться буду, я вас под арест! Как ваша фамилия? Стеценко назвал себя и поскакал к первой линии наших войск, крича, что идет неприятель. Вся первая линия быстро стала в ружье. Стеценко приехал наконец в ставку князя, который обедал со своими адъютантами.
– Продолжайте обедать, господа, – сказал князь. – Сегодня ничего серьезного не будет.
Стеценко рассказал ему о своем столкновении с генералом. Князь посоветовал ему извиниться и не придал этой истории значения.
Между тем генерал Халецкий со своими гусарами вскоре увидел малочисленный кавалерийский отряд англичан. Тотчас же он велел своим гусарам собраться в лощине, оттуда они сделали в англичан несколько бесцельных выстрелов и затем вдруг стали отступать.
С площадки, где находилась ставка князя Меншикова, было видно, что наши аванпосты неизвестно для чего отступают. Князь немедленно послал за генералом Кирьяковым, который был весьма недоволен, что ему помешали обедать.
– Я вас призвал, ваше превосходительство, – сказал Меншиков, не глядя в лицо Кирьякову, – с тем, чтобы возложить на вас весьма важное поручение.
– Что могу, исполню, – ответил Кирьяков. – Но пользуюсь случаем сказать вашей светлости, что сделанные вами изменения в расположении мне вверенных войск едва ли выгодны. Наш левый фланг весьма слаб.
– Что вы мне говорите о левом фланге! – раздражительно сказал Меншиков, не выносивший даже присутствия Кирьякова. – Вы стоите на неприступной позиции и считаете себя в опасности. Я вас призвал теперь не для объяснений с вами. Прошу вас немедленно составить отряд из казачьей батареи, тарутин-цев, бородинцев и четвертой легкой батареи. С этим отрядом вы пойдете следом за веймарцами, чтобы внушить неприятелю, что мы не слабы. Вы видите, я посылаю вас с нашими отборными силами. Надеюсь, что вы исполните все в точности. Вы должны искусным маневрированием выказать ваш отряд неприятелю в угрожающем положении...
– Признаюсь, из слов вашей светлости я все еще не понял цели этого движения.
– Как не поняли? Вы не хотите понимать, ваше превосходительство! Неужели я должен еще объяснять вам, какое значение имеют фальшивые атаки и другие движения, предпринимаемые с целью дать неприятелю преувеличенное понятие о наших силах. С этой целью вы должны прежде всего раздвинуть ваш отряд.
Кирьяков слегка пожал плечами.
– Остается только исполнить, – пробормотал он, садясь на своего коня.
Небольшой отряд, вверенный Кирьякову, был по наружному виду очень красив. Тарутинцы и бородинцы годились хоть в гвардию, казачья батарея была легка и подвижна, а четвертая легкая была, что называется, настоящая батарея.
Кирьяков перешел мост в первой лощине, назло Меншикову не только не раздвинул отряд, но сжал его и не только не показал себя неприятелю в угрожающем виде, но, наоборот, укрылся в лощине и послал приказание веймарцам атаковать неприятельскую кавалерию, а казацкой и четвертой легкой батарее велел сняться с передков. Веймарские гусары поскакали, спустились в другую лощину и там застряли. Казачья батарея понеслась следом за ними и остановилась на спуске в лощину, видя против себя на возвышении неприятельскую конницу. Казаки ожидали, что будут делать гусары, те в свою очередь, не видя неприятелей, ждали, что сделают казаки, и преспокойно сидели в лощине.
Заметив против себя казачью батарею, англичане стали отступать; но в помощь английской кавалерии уже прибыла артиллерия с девятифунтовыми пушками. Казаки подумали с минуту и, видя отступление англичан, пустили по ним несколько выстрелов. Английские пушки немедленно отвечали, и два ядра понеслись по направлению к казачьей батарее, перелетели через нее и упали посреди казацкой сотни, составлявшей прикрытие. Одно из ядер сорвало черепа двум старым казакам. Стоявшие подле них молодые казаки, почти ребята, никогда не видавшие такого страшного зрелища, не выдержали и взвыли, как малые дети. Перестрелка не продолжалась и четверти часа, так как казакам было отдано приказание отступить. Дело в том, что в это самое время произошло замешательство, которое окончательно расстроило всю нашу атаку, не шутя оказавшуюся фальшивой.
Вот что произошло.
Командир лейхтенбергцев Халецкий, сидевший со своими гусарами в лощине, поближе к неприятелю, вдруг увидел, что веймарцы скачут ему на помощь. Не долго думая, он повернул повзводно направо, и лейхтенбергцы поскакали навстречу веймарцам на рысях, соблюдая равнение.
Веймарцы, завидя гусар Халецкого в белых кителях, каковые были, впрочем, и у них, вообразили неизвестно почему, что едут французы, кто-то крикнул: "Неприятель!" – и веймарцы стали отступать.
Пешая батарея оставалась между тем одна на своей позиции. Видя отступление веймарцев, Кирьяков вообразил, что их смяла неприятельская конница, и велел батарейному командиру палить по дерзким кавалеристам, которые на рысях приближались к веймарцам. Батарейный командир сначала усомнился, но потом и сам поверил. Пешая артиллерия засуетилась. Закурились фитили, а конная партия в белых кителях подвигалась все ближе. Но вот из пушек сверкнул огонь, загрохотали выстрелы. Когда дым рассеялся, мнимый неприятель, состоявший из передового эскадрона лейхтенбергцев, пустился врозь марш-маршем на наш правый фланг. Впереди всех мчался эскадронный командир с поднятой саблей. Он скакал прямо, к фронту артиллерии, неистово ругаясь.
Батарейный командир, увидя свою ошибку, чуть не рвал на себе волосы. На артиллеристов этот случай произвел тяжелое впечатление.
– В своих для почину стреляли! – говорили между собою солдаты, считая это событие весьма дурным предзнаменованием. По счастью, было убито лишь несколько лошадей и ранено несколько гусар. Батарейный командир больше всех хлопотал около раненых. По его морщинистым, загорелым и покрытым копотью щекам струились слезы.
– Я же вам говорил, генерал, – укоризненно сказал он Кирьякову, опустив глаза, – ему было стыдно смотреть другим в лицо.
Зато генерал Кирьяков отнесся к этому событию довольно хладнокровно.
– Черт же им велел, канальям, надеть кителя! Приказано было надеть всем серые шинели, так нет же – франтить вздумали. Жарко, говорят, а мне не жарко, что ли? Скажите, что, это у вас там убили двоих? – спрашивал Кирьяков подъехавшего к нему казачьего офицера Попова.
– Да, головы совсем раскроило, – сказал казачий офицер. – До сих пор над убитыми воют мои ребятишки. Что с ними делать? Народ молодой, глупый. Увидели сорванные черепа станичников и давай выть. Уж я хлестал их, подлецов, нагайкой – ничего не помогает. Пустяки, обстреляются, увидите, какими будут молодцами.
Кирьяков поскакал к Меншикову с донесением. Меншиков видел большую часть происшедшего с своей площадки, и, когда приехал Кирьяков, он трлько махнул рукой и отвернулся.
XIII
Генерал Халецкий, выехавший одним из последних из лощины, куда он запрятал своих гусар, слышал, как наша батарея стреляла по его передовому эскадрону, но не видел этой сцены и недоумевал, что бы значили эти выстрелы. Он велел своим гусарам продолжать отступление. Так проехали они с полверсты, как вдруг, к немалому изумлению гусар, показался всадник, по-видимому французский полковник, и во всяком случае неприятельский офицер, который самым бесцеремонным образом гнал свою лошадь прямо на гусар.
У генерала Халецкого был бравый унтер-офицер Зарубин, служивший ему ординарцем.
– Ваше превосходительство, прикажите взять француза, – сказал он.
Француз продолжал гнать коня и чуть не врезался в наши ряды, тут только, как видно, понял свою ошибку и хотел повернуть назад, но было уже поздно. Зарубин схватил его коня под уздцы, француза мигом окружили, и он отдал свою шпагу.
Оказалось, что он попал в плен по своей близорукости. Это был французский полковник генерального штаба Лагонди{67}, находившийся в распоряжении лорда Раглана. Английский главнокомандующий, заметив, что английская армия во время перехода удалилась от французской версты на две, опасался нападения русских войск и послал Лагонди к принцу Наполеону просить подкреплений. Лагонди исполнил поручение, но на обратном пути принял русских гусар за французов.
Генерал Халецкий был в восторге. Взять в первую же рекогносцировку в плен офицера, да еще полковника генерального штаба, – это чего-нибудь да стоит. Генерал поспешил к князю Меншикову, желая скорей похвастать своим трофеем, как вдруг к нему прискакал офицер с донесением о том, что несколько лошадей его полка убито, а несколько гусар ранено своими же. Халецкий пришел в ярость.
Он винил во всем не себя, не батарейного командира и не Кирьякова, а того незнакомого ему лейтенанта, который встретился ему по дороге.
Халецкий сильно побаивался князя Меншикова, а поэтому, чтобы умилостивить его, послал сначала к нему Зарубина с пленным Лагонди.
В нашем войске все с любопытством смотрели на пленного, как на какое-нибудь диво.
Лагонди ехал сконфуженный, но старался придать себе бравый и беззаботный вид. Узнав, в чем дело, князь спросил Лагонди: кто он такой? Лагонди соскочил с коня, вместо ответа вынул свою визитную карточку и с вежливым поклоном подал князю, спросив в свою очередь: имеет ли он честь видеть русского главнокомандующего?
Адъютанты князя переглянулись, по-видимому одобряя утонченные светские манеры француза. Меншиков поручил одному из своих юных ординарцев, князю Ухтомскому, взять тройку лошадей и солдата и отвезти пленного в Севастополь.
– А ты, братец, – сказал князь, обращаясь к унтер-офицеру, привезшему пленного, – за твой молодецкий подвиг ты получишь Георгия, а за призовую лошадь назначаю тебе сто пятьдесят рублей.
– Куда мне, ваша светлость! – сказал Зарубин, махнув рукою. – Убьют все равно пропадет!
Зарубин думал, что ему отдадут прекрасного коня, и не был рад деньгам.
Князь Ухтомский и вся молодежь, окружавшая Меншикова, занялись пленным и стали упражняться во французском языке, щеголяя своим парижским выговором и знанием труднейших оборотов речи. Француз заметно повеселел и через полчаса был уже как дома, шутил, балагурил, но весьма тонко и ловко отвечал на все нескромные попытки молодых людей выведать у него что-нибудь о числе и расположении неприятельских войск.
Ухтомский объяснил пленному, что, собственно, для него возьмет ипе гплка и что езда на русской тройке имеет в себе особую прелесть, так что один из наших лучших писателей посвятил описанию тройки одну из лучших своих страниц. Француз выражал непритворное удовольствие при мысли о поездке на тройке и вскоре испытал всю прелесть этого путешествия. Князь Ухтомский так лихо катил его в Севастополь, что по дороге бричка опрокинулась на бугре и пленник вместе с князем и кучером очутился в канаве. Впрочем, перелома костей ни у кого не последовало и все обошлось благополучно, но француз долго после этого помнил русскую езду.
Генерал Халецкий наконец решился явиться к Меншикову.
– Ваша светлость, – закричал он тоном глубоко оскорбленного человека, я знаю, вы вините меня в этом прискорбном событии с моими гусарами, но, ей-Богу же, я ни при чем. Вся путаница вышла из-за того, что какой-то лейтенант, уверявший, что послан от вашей светлости, сбил меня с толку и помешал мне атаковать неприятеля...
– Я знаю все и нисколько не виню вас, – сказал князь. – Виноват во всем этот Кирьяков. А этот лейтенант – мой ординарец...
– Конечно, конечно! – подхватил Халецкий, весьма обрадованный таким оборотом дела. – Да, собственно, я и не сержусь на молодого человека... Но я был рассержен в первую минуту его дерзким тоном...
– Я уже велел ему извиниться перед вашим превосходительством.
Стеценко действительно по приказанию князя отправился в палатку Халецкого. Генерал принял его на этот раз весьма любезно. Стеценко потом хвастал перед товарищами, что не желает быть ни с кем в дурных отношениях накануне дела, а потому только будто бы поехал мириться с генералом. На самом же деле он извинился, говоря, что все это было сказано им сгоряча и не подумав.
– Ну, если так, молодой человек, – сказал Халецкий, – я охотно прощаю вам. Давайте в знак примирения выпьем бутылку шампанского.
Вечерело. На всем восьмиверстном протяжении нашей позиции, на левом гористом берегу реки Алмы, загорелись редкие, тусклые огни, так как по случаю приближения неприятеля велено было класть поменьше костров. Верстах в шести, по ту сторону Алмы, вскоре показались огни неприятельского лагеря. На неприятельских судах, подошедших к устью Алмы, также засверкали огни. Близ палатки Меншикова музыканты и песенники Тарутинского полка все еще не умолкали. Слышался залихватский мотив песни:
Вы, французы, англичане,
Что турецкий глупый строй!
Выходите, басурмане!
Вызываем вас на бой!
Вызываем вас на бой!
Странным диссонансом звучала эта бойкая песня посреди хаоса различных звуков. В опустевшем татарском ауле, за рекою, выли голодные собаки. Говор, топот, ржание – все сливалось в один общий гул. Неприятельские огни казались особенно большими и яркими, свои костры представлялись еще более тусклыми, чем были в действительности.
Близость неприятеля внушала всем безотчетное чувство, которое трудно определить одним каким-нибудь названием.
От веселости и самоуверенности почти у всех не осталось ни следа.
Князь Меншиков провел бессонную ночь, наблюдая в трубу неприятельские огни. Когда глаза его уставали, он ложился на бурку, но не мог заснуть и снова начинал смотреть в трубу, потом рассматривал при свете двух свечей планы и карты и делал отметки карандашом.
Недалеко от ставки князя находилась земляная батарея, сооруженная по указаниям главнокомандующего и одного из главных начальников, Петра Дмитриевича Горчакова, брата того Горчакова, который командовал Дунайской армией. На эту батарею Меншиков возлагал большие надежды. Правее была еще одна подобная батарея. Орудия смотрели своими дулами в сторону неприятеля. Сзади орудий виднелись коновязи и палатки артиллеристов.
Подле одной из этих палаток находилась группа артиллерийских офицеров, в числе которых был и граф Татищев. Граф сидел на камне и молча смотрел в небольшую подзорную трубу на неприятельский лагерь. Двое молодых офицеров, Корчагин и Глебов, разостлали бурку и, усевшись на ней, пили чай вприкуску, держа блюдечки всеми пальцами, по-купечески.
Корчагин был широкоплечий, широкогрудый офицер, чуть не от няньки попавший в корпус, где он ружья почти из рук не выпускал, делая разные артикулы, но при всем том был весьма плохой стрелок, так как до выпуска в офицеры ему ни разу не приходилось выстрелить. С пушкой он также был знаком более теоретически. Его товарищ и приятель Глебов был одним из образованнейших офицеров всей батареи: он кончил по математическому факультету. Глебов был сын богатого помещика, охотился с отцом с двенадцатилетнего возраста, был отличный стрелок, рос всегда на свободе и по своему развитию выдавался даже среди артиллерийских офицеров.
– Ты слышал, Корчагин, – спросил Глебов, – как сегодня князь Петр Дмитриевич Горчаков хвастал перед главнокомандующим своей землянкой? Чудак! Говорит князю: а какова батарейка-то, ваша светлость! И туда палит, и сюда стреляет. А по-моему, прав Кирьяков, что в этом месте батарея не имеет смысла и что если, чего доброго, нам придется отступать, то не втащить нам ее наверх. Посмотри, с тылу она совсем заперта крутизною.
– Я и сам то же думаю, – сказал Корчагин, до сих пор не подумавший об этом и, наоборот, восхищавшийся батареей, потому что другие ею восхищались. Но перед авторитетом Глебова он преклонялся, а потому батарея показалась ему теперь никуда не годной. – Но скажи, Глебов, голубчик, – прибавил Корчагин почти шепотом, как бы высказывая мучившую его мысль, – неужели ты не уверен в нашей победе?
– В таких вопросах уверенности быть не может, – уклончиво ответил Глебов. – Видишь, – он указал на яркие костры, горевшие в отдалении по ту сторону Алмы, – их, кажется, гораздо больше, чем наших; но, разумеется, нам унывать нечего.
– А вы, граф, как думаете? – спросил Корчагин, обращаясь к Татищеву, которого он также считал весьма умным человеком и перед которым всегда пасовал, как перед человеком высшего общества, которое представлялось ему чем-то таинственным, заманчивым, но недоступным.
– А что такое, в чем дело? – спросил Татищев, положив трубу.
– Да насчет завтрашнего дня... если только что-нибудь состоится...
– Что я думаю? Да вот, прежде всего, думаю, что мы с вами будем палить и в нас будут палить, так увидим... Может быть, кого-нибудь из нас убьют, одним офицером русской армии станет меньше.
Корчагина передернуло.
– Зачем же непременно убьют? – сказал он, как бы отгоняя от себя эту мысль.
– А вы боитесь смерти? – спросил граф.
– Смерти? Нет, – наивно ответил Корчагин. – Вот другое дело, если оторвет руку или ногу.
– Да, это гораздо хуже смерти, – подтвердил граф. – Что смерть? Переход от бытия к небытию, как сказал бы какой-нибудь ученый немецкий колпак. Лермонтов сказал, что жизнь есть пустая и глупая шутка. Он прав, но он забыл прибавить, что и смерть еще более пустой и глупый фарс...
– Ну, а по-моему, так русский народ более прав, – сказал Корчагин. Недаром народ сочинил пословицу, что русский человек смертью шутить. не любит... Это только кажется, что так легко умереть, а жить всякому хочется. Я не то чтобы боялся смерти, а странно подумать: сегодня жил, говорил, а завтра меня нет... Вот ты ученый, Глебов, объясни, как это мне представить, что меня вдруг не существует? Сегодня я вижу эти звезды, а завтра они будут так же светить, но, может быть, уже не для меня?
Глебов не отвечал на этот вопрос, вероятно не зная, что ответить.
– О, да вы начали философствовать, – сказал граф. – Это похвально. Прежде вы удивлялись моей философии и, помнится, говорили даже, что лучше играть в карты, чем думать о таких пустяках, как бытие и небытие.
– Да, поживешь, пофилософствуешь – и ум вскружится, как сказано у Грибоедова, – ответил Корчагин. – А как, однако, прохладно, господа, не развести ли и нам огонек? Глебов, ты, кажется, еще и ботаник, что это за сухая трава, как будто большой шар, думается, она будет отлично гореть.
– Неужели не знаешь? Да это самая обыкновенная трава, перекати-поле.
– У нас, брат, в корпусе учили и ботанику, и зоологию, а я все еще до сих пор волка от собаки не отличаю, – сознался Корчагин.
– Этому я верю, – сказал Глебов. – Помнишь, как мы с тобой пошли на охоту и ты стрелял домашних уток вместо диких, да еще как радовался, что они так близко подпустили?
Корчагин немного обиделся при этом напоминании. Он сам любил трунить над собой, но не любил, если это делали другие. Сам он даже унижал себя перед такими людьми, как Глебов и Татищев, говоря о себе, что и глуп, и необразован, и неотесан, но он был бы глубоко оскорблен, если бы заметил, что, например, обожаемый им Глебов считает его неразвитым, и в особенности глупым. Кроме того, Корчагин вообще не любил, если его уличали в какой-либо ошибке или неловкости. Впрочем, сердился он всегда недолго, а на этот раз его мучило столько вопросов, что он не имел силы не высказать их, по крайней мере, Глебову.
Но Глебов, часто весьма словоохотливый и обыкновенно любивший отвечать на наивные вопросы товарища, на этот раз упорно отмалчивался: собственные мысли занимали его.
Песенники Тарутинского полка все еще хриплым голосом вытягивали:
Вызываем вас на бой!
Вызыва... а... а... ем вас на бой...