Текст книги "Осажденный Севастополь"
Автор книги: Михаил Филиппов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)
Князь Меншиков незадолго перед этим был близ Константиновскои батареи. Еще до первого залпа он с адъютантами направился берегом в свой домик, к батарее номер четвертый. Бомбардировка захватила его на пути. Несмотря на громадное расстояние, некоторые английские бомбы залетали дальше Николаевской батареи и даже падали в Южную бухту заодно с бомбами, которые летели с суши с все еще гремевших английских батарей. Местами в рейде вода клокотала и пенилась от падавших снарядов. Следовавший за Меншиковым Панаев, не доезжая домика Меншикова, увидел с берега шлюпку, в которую сел старик, по-видимому отставной моряк, с двумя девушками. Это был капитан Спицын с Лелей и еще одной незнакомой им девушкой, случайно попавшей в их шлюпку. Капитан правил рулем, обе девушки гребли не хуже матросов. Опасность придавала им ловкость и силу. Они спешили с Северной, правя к Килен-балочной бухте.
Несколько снарядов шлепнулось подле шлюпки, взбрасывая столб воды.
– Спешите, дети! – кричал капитан, как будто обе девушки были его дочери. – Бливко!
По мере приближения к бухте стало менее опасно; здесь падали только снаряды с сухого пути.
– Скорее, скорее! – кричал капитан, продолжая ловко лавировать. Навались!
Не доезжая бухты, шлюпка причалила; ухватились баграми.
– Все вон! – командовал отставной капитан, как бы воображая, что он на корабле. – Дальше!
Не успели вскарабкаться на берег, как вдруг бомба ударилась в только что оставленную шлюпку и разбила ее в щепы.
– Опоздала, Виктория! – крикнул капитан, грозя кулаком в ту сторону, где по его предположению находилась пустившая бомбу английская батарея. Обе девушки уже спешили через сад, прилегавший к первому бастиону, к домику капитана над Килен-балкой.
XX
Кроме Панаева и других подобных ему посторонних зрителей за движениями шлюпки, в которой находились капитан Спицын и две девушки, наблюдал человек, в котором это зрелище вызывало не простое сочувствие, а массу чувств, весьма сложных и весьма мучительных. Человек этот был граф Татищев.
Батарея, в которой служил граф, была за несколько дней до бомбардировки поставлена подле Артиллерийской бухты, в тылу зданий Николаевского форта. Накануне бомбардировки Леля, пренебрегая приличиями и рискуя окончательно скомпрометировать и себя и графа, пришла в казармы, где находился граф. Слухи о близкой бомбардировке давно носились в городе, и Леля хотела знать, куда назначен Татищев. Граф встретился с нею довольно сухо: он был крайне недоволен тем, что Леля так открыто пренебрегает общественным мнением. 'Он наговорил Леле много неприятных, даже жестоких слов, сказал ей, что она только мешает ему исполнять свой долг и что в такие серьезные минуты смешно и глупо думать о таком ничтожном чувстве, какова любовь между мужчиной и женщиной. Леля молча выслушала эти упреки и, когда граф кончил, сказала:
– Ты не хочешь, чтобы я была подле тебя в минуту опасности, но я хочу этого. Ты должен сказать мне, где ты будешь завтра: я приду туда. Ведь ходят же матросские жены с Корабельной на бастионы к своим мужьям...
– Сотрага15оп п'ез! раз га1зоп (сравнение – не доказательство), – с досадой сказал граф. – Твои сравнения просто поражают своей дикостью. Ведь я, кажется, не матрос, и ты не моя жена... по крайней мере в настоящее время.
– Это все равно, – сказала Леля, опустив глаза.
– Завтра нас переведут, вероятно, на Северную, – сказал граф. – Я думаю, нас назначат на Константиновскую батарею...
Он солгал, чтобы поскорее отделаться от Лели.
– Я приду узнать, – сказала Леля тоном, не допускающим возражения. – Я буду завтра на Северной.
Леля сдержала свое слово. Как только на рассвете послышалась канонада, Леля бросилась в кабинет отца и искусно разыграла роль, уверяя, что страшно боится оставаться дома, так как, вероятно, сюда будут долетать снаряды.
Капитан собрал кое-какие вещи, отдал Ивану некоторые приказания и, взяв шлюпку, отвез Лелю на Северную, а сам поспешно вернулся домой.
Леля для виду заехала с отцом в дом вдовца Пашутина. Леля очень любила семилетнюю дочурку Пашутина Манечку, но на этот раз она даже не осталась успокаивать девочку, которая, испугавшись бомбардировки, истерически плакала и никак не могла привыкнуть. Перепуганный отец, как мог, утешал ребенка и был очень обрадован приходу Лели, к которой девочка прильнула, как к старшей сестре. Но, пробыв здесь не более получаса, Леля вскоре после отъезда отца под благовидным предлогом вышла из дома Пашутина и отправилась к Константиновской батарее.
Здесь ей сказали, что никакого Татищева нет и не было, и наконец от самого батарейного командира Леля узнала, что Татищев по-прежнему находится подле Николаевской батареи, по ту сторону Главной бухты. Леля тотчас хотела отправиться .туда, но это было невозможно, так как все шлюпки были заняты. Она вернулась в дом Пашутина, прося, чтобы он помог ей найти шлюпку, так как она тревожится за отца и поедет назад к Килен-бухте. Пока длились все эти поиски и переговоры, с моря грянули небывалые еще залпы и вся Северная сторона была потрясена этими грозными звуками. Не помня себя, Пашутин схватил за руку свою дочурку и, забыв о Леле, бросился к пристани. Леля также побежала на пристань и здесь встретила отца, приехавшего за нею. Они уже садились в шлюпку, как вдруг совсем незнакомая девушка прыгнула туда же, умоляя взять ее с собою. Разумеется, капитан согласился. Пашутин с своей дочуркой в другом челноке еще раньше переправился на Графскую и, совсем обезумев, бегал взад и вперед по пристани, таща за собою девочку, которая попеременно то кричала, то всхлипывала.
Граф Татищев находился в начале морской канонады на Николаевской батарее, потом был послан с поручением от батарейного командира ко дворцу. Оттуда он из любопытства отправился на пристань, увидел незнакомого офицера ластового экипажа, бежавшего со своей маленькой дочерью, потом увидел шлюпку и, обладая хорошим зрением, сразу узнал капитана и Лелю. Первым побуждением его было махнуть платком. Леля гребла и сидела так, что могла видеть его, но она опустила глаза, наблюдая, по-видимому, за взмахами весла и не замечая графа. Когда упал первый снаряд, шлепнувшийся саженях в двух от шлюпки, Татищев невольно зажмурил глаза; открыв их, он увидел, что шлюпка повернула к Килен-бухте и, по-видимому, не потерпела повреждений. Теперь Леля повернулась к графу так, что не могла его более видеть; граф с замиранием сердца продолжал следить за движениями шлюпки, искусно направляемыми опытной рукою капитана. Вот еще несколько взмахов – и они будут близ берега... Наконец-то причалили!
Тогда только у графа мелькнула себялюбивая мысль: а ведь если бы Леля погибла, с нею канула бы в вечность одна из худших совершенных им подлостей... или, правильнее, глупостей, так как всякая подлость коренится в какой-нибудь глупости...
Эта мысль была мимолетна по двум причинам: во-первых, самому графу она показалась чересчур чудовищною; во-вторых, его внимание снова было привлечено офицером, имевшим вид сумасшедшего, бегавшим по пристани и по площади со своим ребенком.
"Не предложить ли ему помощь?" – подумал Татищев, но вспомнил, что давно пора возвратиться на Николаевскую батарею, и поспешил туда.
На пути он встретил офицера из числа своих сослуживцев, который сообщил ему, что у них вызывают охотников с целью узнать об участи батареи номер десятый, которая буквально осыпана градом неприятельских снарядов, и пройти туда нет никакой возможности, если нет охоты идти на верную смерть.
– Что за пустяки, – небрежно сказал граф, – жаль, что меня не было. Я бы первый вызвался идти.
– Так что же, время еще не ушло, идите, – с досадой ответил товарищ. Но, по-моему, это будет не храбрость, а безумие...
– Смотря по тому, что называть храбростью, – ответил граф своим ровным, спокойным голосом. – У нас есть офицеры, сидящие на задних дворах и в подземельях и считающие себя храбрыми...
Татищев поспешил к батарейному командиру и заявил о своем желании идти. Батарейный покачал головою и недоверчиво сказал:
– Попробуйте, господин поручик... Боюсь только, что и вы вернетесь, подобно двоим, которые отправились раньше вас... Один вернулся без кисти руки – перебило осколком, – другой хотя и цел, но ни жив ни мертв; оба не прошли и полпути.
– Быть может, моя звезда счастливее, – сказал граф. – Я немного фаталист и теперь почему-то твердо уверен, что выйду невредим... Сейчас видел шлюпку, шедшую под градом снарядов; в ней были две женщины – ничего, уцелели. Отчего бы и мне не уцелеть?
– Как хотите, господин поручик... не могу вас удерживать, но и посылать не имею права в такую баню... Попытайте счастья... Авось Бог милует, пройдете...
Татищев отправился.
В начале пути чувство самосохранения сильно заговорило в нем, и он чуть было не вернулся. Но самолюбие взяло верх, и он продолжал идти и мало-помалу так присмотрелся и прислушался к частому полету всевозможных снарядов, что стал думать: "А ведь, в самом деле, это вовсе не так страшно, как кажется сначала!" Далее он уже шел машинально, и притом теперь было все равно куда идти: и за ним, и перед ним, и справа, и слева – везде гудели, шипели и с треском разрывались в "воздухе гранаты и бомбы. Сначала граф шел больше траншеями, но, убедившись на опыте, что траншеи весьма мелки и что туда падают снаряды в большом изобилии, вылез и пошел прямо.
Десятая батарея стояла одним фасом к морю, другим – к Карантинной бухте, третий фас был обращен в поле, к шестому бастиону.
Татищев шел полем. На всем поле не было видно ни души, но зато всюду, как булыжники, валялись осколки снарядов. Татищев увидел уже бухту и за ней возвышенность – то самое место, где был знаменитый в древней русской истории Херсонес. Чудные переливы холмов, которыми не раз любовался Татищев, теперь не обратили на себя его внимания. Татищев вспомнил только, что еще недавно в этой самой бухте офицеры их батареи, и в том числе он сам, стреляли диких уток. Теперь поверхность бухты то и дело взметывала фонтаны от падавших в нее снарядов.
Батарея номер десятый была уже близко, но по приближении к ней инстинкт самосохранения снова заговорил в графе. Он стал наклонять голову и ускорил шаги.
"А вдруг какая-нибудь шальная бомба разорвется как раз над моей головою, – думал граф, слыша сквозь рев канонады резкий звук, обозначающий разрыв снаряда. – Если погибну, смерть выйдет самая глупая: даже неизвестно, когда и где похоронят и найдут ли части моего трупа. Пожалуй, изуродует меня до неузнаваемости. (Граф вспомнил некоторые случаи из Алминского боя.) Напишут обо мне как о без вести пропавшем... Черт знает что такое! А интересно было бы знать, как отнесутся к известию о моей смерти некоторые мои знакомые!"
И в уме графа мелькнули десятки образов. К некоторым из них он отнесся презрительно, к другим равнодушно... Но вот и образ Бетси...
"Быть может, она уже забыла о моем существовании", – подумал граф, и эта мысль сильно уколола его самолюбие и возбудила в нем жгучее желание еще раз увидеть эту гордую светскую женщину, еще раз покорить ее своей воле.
Но как-то сам собою этот образ стушевался и заменился другим, более близким: любящая, но уже не гордая, а напоминающая оробевшего пойманного зверька дикарка Леля, та самая Леля, которая интересовала его, пока казалась недоступною, а потом опостылела, как увядший цветок, вдруг вспомнилась ему и стала мучить совесть. Умереть с подобным пятном на своей памяти показалось графу ужасным. В эти минуты он считал себя преступником, приговоренным к смертной казни...
Почти бегом приблизился граф к воротам. Ворота были заперты. Стоявший возле часовой спросил отзыв и, получив верный ответ, отпер калитку. Татищев прошел двором и спустился в траншеи; потом пошел площадкой между траншеями в сопровождении матроса, который указывал ему дорогу. Траншеи были полны солдатами; командир оказался в каземате. Татищев думал найти в батарее картину хаоса, разрушения и смерти, но, к удивлению, увидел полный порядок, спокойствие, весьма мало раненых и лишь незначительные повреждения построек.
– Да, жарня у нас тут идет порядочная, – сказал командир. – Только эти господа пускают снаряды без толку, а мы скоро перестанем совсем пускать, потому что расстреляем все свои заряды... Смотрите сами: почти все их ядра и бомбы ложатся между шестым бастионом и восьмым номером, а нам ничего! А мы их угощаем преисправно. Карташевского батарея еще лучше нашего действует и, кажется, пустила один английский пароход ко дну... А вот Константиновской приходится плоховато: орудия ее нижнего этажа не достигают неприятеля, и с тылу ее жарят совсем безнаказанно. Сейчас перед вашим приходом там было какое-то несчастье: пожалуй что, взорвало зарядные ящики; на время там совсем было тихо, теперь опять стали действовать. А у нас ничего! Пока убито восемь да повреждены пять зарядных ящиков... Вот постойте, сейчас мы угостим их снова!
Командир стал отдавать распоряжения, а Татищев поспешил тою же дорогою назад. Идти во второй раз было уже не так страшно. Возвратясь назад, Татищев, к немалой своей досаде, узнал, что его предупредил флотский офицер, еще раньше пробравшийся на батарею с шестого бастиона и донесший генералу Моллеру, что батарея почти невредима. Весть эта быстро дошла и до Николаевской батареи. Татищев мысленно обругал командира батареи десятого номера, который ничего не сказал ему о флотском офицере. Геройство графа оказалось истраченным совершенно даром.
"И неужели я мог погибнуть из-за такой глупости?" – подумал граф и готов был теперь согласиться с офицером, который заранее назвал его подвиг безумной выходкой.
XXI
С обеих сторон канонада еще продолжалась, но заметно ослабевала как с суши, так и с моря. Сухопутные английские батареи все еще боролись с нашими с переменным успехом. У нас жестоко пострадал лишь третий бастион, находившийся слева, у Госпитальной слободки. Пространство между морским госпиталем и Доковым оврагом было изрыто снарядами. Особенно много ложилось снарядов на большой площади, у Корабельной слободки. На северном краю этой площади, у землянки, сидели офицеры Бутырского полка и следили за полетом снарядов.
– Не идет что-то мой Федька, – сказал один из офицеров, пославший своего денщика Федора принести обед. – Уж не хватило ли беднягу гранатой?
Но денщик вскоре показался на площади. Он шел, подобно графу Татищеву, под градом снарядов, но думал не столько о своем героизме, сколько о миске щей.
"Не пролить бы, – размышлял он. – Его благородие пригласили товарищей обедать и будут гневаться, если я пролью... Ах ты, шут тебя дери! Чуть по уху не задела!" – возмутился Федор, слыша зловещее гудение снаряда.
Вот наконец и землянка. Денщик все еще искоса поглядывает, не падают ли снаряды, но здесь уже сравнительно безопасно, здесь все снаряды либо не долетают, либо перелетают.
Подойдя к группе офицеров, денщик ставит на лавку огромную миску, из которой валит пар и чувствуется запах кислой капусты. Совершив – свой подвиг, денщик крестится и говорит:
– Ну, слава Богу, не пролил!
Между тем на третьем бастионе разыгралась страшная катастрофа. Несколько огромных бомб упало на бастион. Падение первой из них окончилось, правда, довольно комическим образом. Бомба, крутясь, грозно шипела, собираясь разорваться на части.
Толпа матросов собралась вокруг нее, осторожно приближаясь, чтобы потушить трубку бомбы. Одному из матросов надоело ждать.
– Не сердись, толстуха, – сказал он, обращаясь к бомбе, – никого не испугаешь, у меня теща сердитее тебя, а я и ее не боюсь.
С этими словами матрос залепил трубку бомбы грязью.
Но вслед за тем дела приняли трагический оборот. Одною из батарей на третьем бастионе командовал лейтенант Попандопуло, сын командира бастиона, капитана 2 ранга. Вдруг отцу докладывают, что сын смертельно ранен. Старик поспешил к сыну, который был уже без памяти, поцеловал и благословил его, а сам возвратился на свое место и стал командовать еще энергичнее прежнего, желая отомстить убийцам своего сына, только легкое дрожание замечалось в его голосе.
Но вот еще падает граната, разрывается, ранит и контузит в голову самого капитана Попандопуло, и команда переходит к молодому моряку Евгению Лесли, всеобщему любимцу. Корнилов возлагал большие надежды на этого капитан-лейтенанта. Младший брат Евгения, Иван{107}, находится подле старшего. Это наивный, милый юноша, начавший службу с светлыми надеждами на будущее и теперь еще убежденный в том, что мы разгромим неприятеля вконец.
Является сам начальник артиллерии капитан Ергомышев и совещается с Евгением Лесли, не смущаясь его молодостью. Вдруг еще одна огромная бомба влетает в бастион и, прежде чем кто-либо успел опомниться, пробивает пороховой погреб.
Страшный взрыв потрясает третий бастион. Ергомышев контужен в голову и падает в беспамятстве. Иван Лесли ищет брата, но не находит его. Евгения нет, он исчез бесследно, его тело разорвано на части, и отыскать их нельзя. Везде разбросаны обезображенные трупы, их видят во рву, между орудиями; груды рук, ног, головы, отделенные от туловища, валяются в беспорядке. Третий бастион безмолвствует. Иван Лесли и немногие, оставшиеся подобно ему невредимыми, щупают свои головы, руки, изумляясь, как они уцелели. Бастион превращен в груду мусора и щебня, почти все орудия испорчены.
Но подле третьего бастиона находились офицеры сорок первого флотского экипажа. Один из них (женатый на старшей дочери генеральши Минден) бросается вперед и ободряет ошалевшую прислугу. Пятеро человек управляются с двумя оставшимися целыми орудиями. Находящаяся поблизости батарея Будищева{108} учащает огонь.
На Малаховом кургане дела идут довольно хорошо. Здесь матросов немало воодушевляет священник, благословляющий прислугу. В епитрахили, с крестом в руке он ходит по самым опасным местам.
Выстрелом с кургана взорван наконец и английский пороховой погреб на той из батарей, где в начале дела развевался английский флаг. Английская батарея понемногу стихает, отвечая лишь двумя орудиями. Лейтенант Львов{109} спешит с этим известием к умирающему Корнилову.
Корнилов пришел в себя на перевязочном пункте, причастился и просил послать брата своей жены юнкера Новосильцева{110} в Николаев, предупредить жену о своей опасной ране.
Прибыли носилки, Корнилов заметил, что его затрудняются приподнять, опасаясь повредить рану. Раненый делает усилие и переворачивается сам через раздробленную ногу в носилки. Его перенесли в госпиталь. Кроме доктора Павловского{111} и фельдшеров при Корнилове остался капитан-лейтенант Попов, недавно пришедший сюда. Увидя, в каком положении находится Корнилов, Попов не выдержал и заплакал.
– Не плачьте, Попов, – сказал Корнилов. – Рана моя не так опасна, Бог милостив, я еще переживу поражение англичан.
Корнилов, видимо, крепился, но разговор утомил его, и он почувствовал страшную боль, как ему казалось, не в ране, а в желудке. Стиснув зубы, Корнилов застонал и подозвал доктора.
– Доктор, что-нибудь дайте для успокоения желудка, жжет, как будто раскаленным железом мне терзают внутренности. Нет, не могу больше... Я не в силах. Доктор, чего-нибудь дайте, чего хотите, только поскорее!
Доктор, не зная, что делать, дал раненому несколько ложек горячего чая.
– Кажется, теперь немного легче стало, – сказал Корнилов.
Он взял наклонившегося над ним Попова обеими руками за голову.
– Скажите всем: приятно умирать, когда совесть спокойна... Надо спасти Севастополь и флот, – прибавил Корнилов в полузабытьи. Он снова очнулся, когда в комнату вбежал контр-адмирал Истомин, за которым Корнилов просил послать.
– Как у вас на кургане? – спросил Корнилов. – А я, как видите... умирать собираюсь...
– Наши дела идут недурно, не думайте, что я говорю, чтобы успокоить вас, – сказал Истомин. – Бьют нас, но и мы бьем и надеемся на победу. А вы, Владимир Алексеевич, еще поправитесь, и тогда опять к нам, не правда ли?!
– Нет, туда, туда, к Михаилу Петровичу, – сказал Корнилов, говоря о покойном Лазареве.
– Благословите меня, Владимир Алексеевич, – сказал Истомин. – Иду опять на бастион.
Корнилов благословил его, Истомин бросился ему на шею, разрыдался и побежал на бастион.
– Владимир Алексеевич, – сказал Попов, – не пожелаете ли послать в Николаев курьера к вашей супруге, чтобы она приехала сюда?
Корнилов пожал руку Попову и сказал:
– Неужели вы меня не знаете? Смерть для меня не страшна. Я не из тех людей, от которых надо скрывать ее. Передайте мое благословение жене и детям. Кланяйтесь князю и скажите генерал-адмиралу, что у меня остаются дети... Доктор, ради Бога, дайте чего-нибудь, жжет в желудке невыносимо.
Доктор еще раньше потихоньку влил в чай опиум.
– Не выпьете ли еще чаю? – сказал он раненому. Корнилов попробовал, узнал вкус опиума и сказал:
– Доктор, напрасно вы это делаете: я не ребенок и не боюсь смерти. Говорите прямо, что делать, чтобы провести несколько спокойных минут.
Доктор дал капли, Корнилов, приняв их, несколько успокоился и стал дремать. Вдруг за дверью послышался шум. Лейтенант Львов пришел с известием, что английская батарея сбита и что теперь у англичан стреляют только два орудия.
Попов велел не пускать никого, чтобы не беспокоить умирающего, но Корнилов очнулся и спросил:
– Что там такое?
Узнав, в чем дело, умирающий собрал последние силы, довольно громко сказал: "Ура! Ура!" – и забылся.
Через несколько минут его не стало.
Канонада начала ослабевать и с суши, и с моря. Неприятельский флот, причинив нам ничтожный вред, потерпел значительный урон. Французские батареи давно умолкли, да и английские почти смолкли после удачного выстрела с Малахова кургана. Союзники убедились, что взять Севастополь не так легко, как казалось.
Когда бомбардировка была еще в полном разгаре, на берегу рейда разыгралась одна из тех многочисленных трагедий, которыми был богат этот день.
Знакомый нам офицер ластового экипажа, перебегавший с места на место, чтобы спрятать свою маленькую дочь, окончательно потерял голову.
Он несколько раз прятался в различные подвалы и погреба, но везде ему казалось недостаточно безопасным, и наконец он решил спрятать дочь на берегу в пещере, бывшей между скалами. Схватив девочку за руку, офицер побежал с ребенком по Екатерининской площади, стараясь прикрывать малютку собою от гудевших всюду снарядов. Вдруг бомба чудовищных размеров разорвалась над головою ребенка. Оглушенный звуком взрыва, отец сначала не мог опомниться, потом взглянул – и увидел в своей руке окровавленную, оторванную детскую ручку: девочка исчезла, или, точнее, ее тельце, разнесенное в клочки, было разбросано по площади. Шедший через площадь мичман бросился к отцу; тот дико озирался, подошел к мичману и жалобно-просительным голосом сказал:
– Куда девалась моя девочка? Отдайте мне ее, я ее спрячу в пещеру. Спрячу мою малютку, укрою, защищу своим собственным телом. Скажите же, где моя девочка?
Глаза его сверкали, как у сумасшедшего. Мичман увидел окровавленную ручку, и хотя видел уже много страшных сцен, но этой не выдержал и поспешил уйти. Отец пробрался к пещере, искал там свою девочку, звал ее, называя всевозможными самыми нежными именами, и опять вернулся на площадь. Выйдя на середину площади, он поднял теплую еще ручку к небу и стал искать клочья тела малютки, но ничего не нашел, кроме окровавленного осколка бомбы, нескольких комков мяса и больших кровавых пятен.
Стемнело. Канонада совсем прекратилась. И наши и союзные войска принялись за починку повреждений. У нас закипела работа на бастионе и в госпитале. Женщины и дети приняли участие в этой работе. Севастопольские дамы и бабы поили раненых, обмывали раны, приносили бинты, корпию, тряпки, перевязывали сами. На госпитале был вывешен флаг, но союзники все же громили его весь день, и раненых перевели на Северную сторону и в дом Благородного собрания. Хлапонина и Хомякова – последняя была женою офицера одной батареи с Хлапониным – показывали пример другим дамам{112}.
Наступила ночь, прохладная и необыкновенно тихая, так показалось, по крайней мере, после дневной бомбардировки. Из офицеров, весь день простоявших на бастионах, одни спали, другие ужинали, многие снова спешили на свой бастион.
Часам к двум ночи почти все угомонилось в Севастополе, кроме ночных рабочих, исправлявших бастионы. Да еще на обрыве берега, над темными водами рейда, можно было видеть старика офицера, не спавшего всю ночь. Он то подкрадывался к пещере, то бродил по площади, то садился на ступеньки каменной лестницы и рыдал, положив себе на колени давно уже похолодевшую детскую ручку.
На следующий день одни английские батареи возобновили бомбардировку: французы все еще чинили свои сооружения. Седьмого числа бомбардировка возобновилась по всей линии. С этого времени борьба между нашими бастионами и неприятельскими батареями более не прекращалась, и хотя иногда ослабевала, но не было такого дня, когда можно было бы считать себя в полной безопасности от неприятельских снарядов. Вся последовавшая осада Севастополя была, в сущности, громадной, почти непрерывной бомбардировкой.
В один из первых дней бомбардировки Хлапонин, утомившись от ночной службы, возвратился на рассвете домой, в морские казармы, и лег спать на диване. Жены его не было дома: она была неотлучно в госпитале. Хлапонин заснул, но вдруг его разбудил знакомый голос.
– Это ты, Грандидье! – вскричал Хлапонин своему старинному приятелю, французу по происхождению, но русскому в душе и бывшему на русской службе.
Грандидье только что приехал из Петербурга. Как свежий человек, он крайне интересовался всем и осыпал Хлапонина вопросами, на которые тот едва успевал отвечать. Хлапонин рассказывал, что знал, и о смерти Корнилова, и о подвигах знакомых офицеров; рассказал анекдот о том, как капитан 1 ранга Керн{113} утром в первый день бомбардировки крикнул своему денщику:
– Михайло, чаю!
– Ваше высокоблагородие, – говорит денщик, – чаю не будет, ядро снесло трубу с самовара!
– Пошел, дурак, как хочешь, а чтобы был чай!
В это время летела над Малаховым курганом ракета. Денщик говорит:
– Сейчас будет чай!
И давай лупить по тому направлению, куда должна была упасть ракета, по его соображению. Через несколько минут, смотрим, наш матросик уже устанавливает железную гильзу ракеты на самовар своего капитана.
– Однако, брат, – прервал Хлапонин свой рассказ, – я-то хорош! Говорю о том, как капитан пил чай, а тебя с дороги и угостить забыл... Да еще вдобавок сам сижу на диване, а гостя усадил на стуле... Будь моя жена здесь, она бы меня пожурила за мою рассеянность.
– Как, ты женат?! – с изумлением вскричал Грандидье.
– А ты и не знал?
– Откуда мне знать? Вот история! Да что же ты не сказал мне до сих пор! Чудак! Где же твоя жена? Неужели ты ей позволил остаться в этом адском месте!
– Она у меня не такая, чтобы спрашивать позволения, – сказал, вздохнув, Хлапонин. – Моя Лиза сидит теперь, бедняжка, в госпитале и ночи не спит над ранеными.
– Это весьма благородно с ее стороны. Но как ты допустил до этого? Ведь ты, без сомнения, влюблен в свою жену, как и все молодые мужья?
хотя и русской службы и воспитывался в России, но в душе легкомыслен, как и все французы. Желая переменить разговор, он усадил гостя на диван и сам хотел пойти распорядиться насчет чая. Вдруг послышались звуки пушечных выстрелов.
– Опять начинается! – сказал Хлапонин.
Не успел он, сказав это, дойти до дверей, как в раскрытое окно влетело что-то шипящее и свистящее и, повертевшись в воздухе, вдруг огласило здание морских казарм страшным звуком взрыва. Хлапонин почувствовал жестокую боль в ногах и в голове и упал. Комната наполнилась дымом, запахом пороха и гари. Хлапонин громко крикнул, и, когда сбежались люди и затушили горевший уже пол комнаты, на полу и на стенах нашли кровь и бесформенную массу единственное, что осталось от несчастного Грандидье. Хлапонина, еле живого, также подняли и перенесли в палату. Тотчас послали за его женой, которая, оставив все, прибежала и припала к изголовью мужа. Хлапонин оказался сильно контуженным в ноги и раненным в голову, в кабинете же, где произошла катастрофа, вся мебель, и особенно диван, на котором сидел Грандидье благодаря погубившей его любезности хозяина, – все было перебито, обожжено и испорчено до неузнаваемости.
Первую помощь оказал Хлапонину знакомый доктор, заведовавший устроенным в казармах временным военным госпиталем. Но затем жена решилась везти мужа в Симферополь. Князь Меншиков, возвращаясь с Панаевым от реки Бельбека к высотам, на которых расположилась наша армия, встретил открытый экипаж, в котором Хлапонина везла мужа. Раненый вытянул ноги, глаза его были вытаращены, рот открыт, лицо имело бессмысленное выражение. Хлапонина, прежняя севастопольская красавица, была неузнаваема. Она похудела и подурнела, глаза ее были красны. Князь посмотрел на нее, приподнял фуражку и отвернулся. Слезы навернулись на глазах мрачного начальника морских и сухопутных сил Крыма.
– Хлапонин жив, – сказал князь. – О какой ужас! И чем эти бедные женщины виноваты?
Во второй день бомбардировки хоронили Корнилова. Когда садилось солнце, в Михайловском соборе раздались заунывные звуки панихиды. Канонада гремела неумолкаемо, но собор был полон народа. Забыв об опасности, все шли сюда – и адмиралы, и генералы, и матросы, и солдаты. Когда стемнело, погребальное шествие тронулось по Екатерининской улице, мимо Петропавловской церкви. Суровые матросские лица были еще суровее обыкновенного.
Офицеры " рядовые шли с непокрытыми головами, наперерыв добиваясь чести нести прах Корнилова. Грохот пушек, треск бомб и свист ядер заменяли похоронную музыку. Неслышно двигались по улице два батальона и четыре полевых орудия: шум шагов и колес заглушался звуками бомбардировки. Факелы освещали путь, порою светили также бомбы, огненными полосами носившиеся по небу. Приближались к знакомому склепу, где был похоронен Лазарев. На всех кораблях были скрещены реи, спущены флаги и вымпелы. Гроб был опущен в склеп; послышались рыдания. Матросы плакали, в последний раз прощаясь с покойником. Плакали не только друзья, но и многие противники Корнилова, завидовавшие ему, бранившие его за глаза, называвшие его честолюбцем, самодуром и педантом.
– А ведь, правду вам сказать, – говорил капитану Зорину отставной капитан Спицын, всхлипывая на каждом слове, – мы с вами... не раз... грешили... против Владимира Алексеевича!
– Что и говорить! – сказал Зорин, махнув рукою. У Зорина глаза также были красны от слез.
Канонада продолжалась до позднего вечера и на следующее утро возобновилась с удвоенною силою. На Театральной площади проходу не было от неприятельских снарядов, и роты, обыкновенно стоявшие здесь, были расставлены по Морской улице. Небольшими группами сидели солдаты у стен, положив ружья пред собою из предосторожности, чтобы неприятель не заметил составленных в козла ружей. До поздней ночи продолжалась бомбардировка. Тысячи снарядов светились в ночном мраке, как звездочки и красивые огоньки, да белые облачка дыма обозначали разрыв гранаты или бомбы.