Текст книги "Осажденный Севастополь"
Автор книги: Михаил Филиппов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 35 страниц)
Граф притворился изумленным.
– Я сам спрошу князя Виктора, что ему за охота иметь при себе адъютантом эту темную личность. Князь благороднейший человек и, вероятно, не догадывается о подвигах этого молдаванина. Я пренебрегаю так называемым общественным мнением, но вам отплачу откровенностью за откровенность. Я действительно встречал в Севастополе некую Елену Викторовну Спицыну, дочь старого моряка, но знакомство наше было самое поверхностное. Вот и все. Несколько раз она, правда, бывала у нас на батарее, но, во-первых, не я один находился там, у нее было много знакомых; во-вторых, здесь, в провинции, нравы просты, и в посещении девицей батареи, быть может из любопытства, никто, конечно, не видит ничего предосудительного.
Дашков завел разговор о других предметах, но в это время вошла Бетси. Дашков встречал княгиню еще в Петербурге и был изумлен ее появлением, тем более что ждал появления какой-то таинственной незнакомки, но, как светский человек, понял, как вести себя в таком случае. Французский язык мгновенно выручил его из затруднения, и разговор тотчас сделался .непринужденным. Говорили о Петербурге, о представлении патриотической драмы "Маркитантка", о том, как хорош Самойлов в роли чухонца, оплакивающего груз салакушки, отнятой у него англичанами, которые прислали флот с целью взять весь Петербург, о музыке Глинки, о которой княгиня отозвалась несколько свысока, заметив, впрочем, что теперь такая "вульгарная" музыка соответствует патриотическому настроению общества, и так далее в этом роде. Татищев также принял живое участие в разговоре, острил, смеялся, был весел, но вдруг лицо его приняло мрачное и тоскливое выражение.
– Что с вами? – спросил встревоженный Дашков, отличавшийся весьма впечатлительной и сострадательной натурой.
– Ничего, или, попросту сказать, зубная боль, – с досадой сказал Татищев.
У него действительно немного разболелся зуб, но граф был очень мнителен. Он не боялся ничего на свете, кроме болезней вообще, и в частности зубной боли. Он стал нетерпеливо шагать по комнате и обнаруживал признаки желания отделаться от гостя. Дашков, думая, что зубная боль есть только предлог, и никак не предполагая, чтобы граф, о котором все говорили как о безумном храбреце, был так слабонервен, поспешил удалиться. Как только он ушел, Татищев начал охать и стонать, обругал без всякого повода своего камердинера, толкнул денщика – словом, стал вести себя не как герой и не как аристократ. Княгиня изучила натуру графа и все время молчала, как бы не обращая внимания на его мальчишеские выходки. Наконец граф бросился на диван и стал стонать так, как будто ему резали ногу.
– Что бы с вами было, если бы, не дай Бог, вас ранили, – сказала Бетси. – Я без ужаса не могу подумать об этом!
Эти слова задели самолюбие графа.
– Будьте уверены, что тогда вы не услышали бы от меня ни единого стона, – сказал он. – Теперь же я желаю стонать, и никто не смеет мне запретить делать в моем доме все, что я хочу.
– Я и не оспариваю у вас этого права, – сказала Бетси, – но удивляюсь тому, что вы ради зубной боли, которую я испытываю чуть ли не ежедневно, были так нелюбезны с Дашковым.
– Зато вы были с ним слишком любезны, – сказал граф.
Разговор окончился ссорой, но зато граф забыл о своем больном зубе, который уж вовсе не так мучил его, чтобы ради этого лезть на стену.
Ссора с княгиней имела, однако, последствием, что граф после обеда отправился на батарею, хотя его еще не требовали.
"Надо заставить эту женщину уважать меня, – думал граф. – Неужели она воображает, что я боюсь серьезной опасности? Зубная боль – это совсем другое дело. Мало ли, вот я боюсь идти один в каком-нибудь захолустье, где можно подвергнуться нападению стаи собак, но из этого не следует, чтобы я был трусом. Я вполне понимал слова Воронцова: 11 ?аи1 ёЧге Ъгауе, та15 11 1е $аи1 ё1ге ауес сАё^апсе{124}. А тут хороша ё1ёапсе, если тебя терзает какой-то несчастный гнилой зуб. Таких страданий не стоит переносить с достоинством. Я понимаю Цезаря, который счел бы величайшим несчастьем для себя, если бы, пронзенный кинжалами убийц, упал обнаженным и вообще в неприличном виде... Поступок Цезаря, завернувшегося в тогу, когда его поразили кинжалы, кажется мне одним из величайших проявлений духа древних народов: они во всем умели ставить на первом плане красоту. Бетси не понимает этого. Это недостаток ее воспитания... Сейчас видно, что при всей своей светскости она не кровная аристократка".
Так размышлял граф. Довольно сухо простился он с княгиней, сказав ей, что завтра весь день будет занят службой.
Княгиня, оставшись одна, села писать письмо в Петербург высокопоставленному лицу. Следует заметить, что на имя княгини давно был положен ее мужем значительный капитал. "Не имея понятия о законах, – писала Бетси, – я умоляю вас принять участие в несчастной женщине, от которой отвернулся свет за то, что она последовала влечению своего сердца и рассталась со своим тираном". Бетси просила высокопоставленную особу повлиять на ее мужа с целью прекратить скандальное дело о разводе и вместе с тем устроить так, чтобы она получила хотя часть своего капитала; но в крайнем случае она готова отказаться от всего, готова остаться нищей, лишь бы этот тиран оставил ее в покое. Письмо было написано в самых трогательных выражениях и довольно изящным французским слогом. В весьма длинной приписке княгиня умоляла особу устроить так, чтобы обо всем ее деле не дошло до сведения государыни, которая, как ей писали, все еще больна. "На нервы государыни вся моя печальная история могла бы повлиять весьма неприятно", писала княгиня. Бетси просила подробно сообщить ей о состоянии здоровья государыни и других августейших особ, так как за эти сведения будут необычайно признательны все жители Севастополя. Наконец княгиня в восторженных выражениях отозвалась о пребывании в Севастополе великих князей, описывала глубокое сожаление, которое испытали севастопольцы по случаю отъезда их высочеств, и радость, когда разнеслась весть, что великие князья снова прибыли в город. Письмо вышло длинное, интересное не только для самой княгини, но и для лица, которому было адресовано.
XI
Младший Глебов, служивший в Н-ском пехотном полку, вскоре по приезде своем в Севастополь участвовал в нескольких незначительных вылазках, которые беспрестанно повторялись в декабре и январе. Но в начале февраля в полку стали поговаривать о более серьезной затее, и утром девятого числа все были уверены, что ночью будет дело.
Готовились к делу различно. Младший Глебов провел последнюю ночь в весьма веселом обществе, а именно в компании из офицеров и известного рода девиц, частью туземных, частью приехавших из Симферополя; опасности осады не удержали этих красавиц. Ужинали в ресторане Шнейдера, потом забрались в дом, оставленный жившим в Севастополе до осады англичанином, который передался своим. Дом был конфискован и пока не имел назначения. В этом доме, где была и мебель, и фортепиано, устроили нечто вроде импровизированных танцклассов. Кутеж вышел на славу и закончился самой безобразной оргией под звуки неприятельской канонады, которая была ясно слышна здесь, так как дом находился не в дальнем расстоянии от оборонительной линии. Само собой разумеется, что после такой ночи у Глебова трещало в голове.
Младший Глебов вообще не походил на серьезного, сосредоточенного старшего брата. Отличаясь весьма податливым, слабым характером, он попал в Петербург, где воспитывался в корпусе, в обществе самых худших из товарищей, и с юных лет был уже неисправимым циником. На отношения к женщинам он смотрел весьма просто, о любви отзывался с насмешкою, называя ее миндальничаньем и уверяя, что понимает только страсть. При всем том он имел обманчивый вид хорошего, хотя избалованного мальчика, и на эту удочку нередко попадались опытные львицы, считавшие Глебова, прошедшего сквозь огонь и воду, получившего свое нравственное воспитание у Излера и в тому подобных местах, невинным, милым ребенком; вот причина успеха, которым пользовался Глебов у подобных барынь. Привыкнув к легким победам, он стал смотреть на женщин вообще как на существа, легко подчиняющиеся воле мужчины. "С ними надо брать смелостью и нахальством, – думал Глебов. – Самая скромная женщина ничего так не любит, как нахальство". Правда, с скромными женщинами он почти не имел дела, но, раз составив суждение, Глебов применял его ко всем огулом.
И вот с этим-то юным донжуаном произошел совершенно неожиданный казус: он в первый раз в жизни влюбился не на шутку, и, что хуже всего, любовь его была безнадежна.
Однажды старший брат сказал ему, что хочет проведать живущую на Корабельной барышню, весьма симпатичную девицу, к тому же прехорошенькую. Старший Глебов был по отношению к женщинам человеком довольно исключительным. В университете он увлекался наукой более, чем женской красотой, и, даже вступив в военную службу, остался целомудрен, чем возбуждал бы насмешки товарищей, если бы они вообще не уважали его. Среди офицеров он слыл идеалистом: такие натуры для большинства даже непонятны. Несмотря на зрелый возраст и недюжинное образование, старший Глебов был в некоторых отношениях наивен до смешного, например совсем не замечал происходивших у него под носом похождений своего брата Николая, которого он считал расточительным, но не распутным. Надо сказать, впрочем, что Николай Глебов был мастер по части совершенно искреннего вранья, именно искреннего, так как, каясь в своих распутствах, он часто говорил брату то, что действительно чувствовал в данный момент. Так, например, после безобразной оргии он уверял и себя и брата, что такая жизнь ему опротивела и что с этих пор он станет совсем иным человеком; завтра же повторялась прежняя история.
Старший Глебов давно уже помышлял познакомить брата с какой-нибудь порядочной девушкой, думая этим повлиять на его нравственное развитие. Сначала он подумывал о Леле, но, услышав грязные сплетни, которые о ней распространялись публично, призадумался. Эти сплетни возмутили его, он от души готов был поколотить распространителя клеветы, но у него невольно шевелилась мысль, что не может же подобная сплетня возникнуть без всякого основания. Графа Татищева он знал хорошо, как его сослуживец, знал кое-что о его прежних петербургских похождениях, и в истории, которую рассказывали о связи с Лелей, не было ничего неправдоподобного. Но по зрелом размышлении Глебову стало досадно на самого себя.
– И как это я могу верить всякому вздору и некоторым образом способствовать киданию грязи в беззащитную девушку?
Он решил удостовериться во всем лично. "Надо узнать ее поближе. Может быть, мне удастся спасти ее от окончательного падения", – думал Глебов и с пылкостью студента сороковых годов решился взяться за это дело, насколько позволит трудное военное время.
Пользуясь сравнительным затишьем, наступившим по случаю зимнего времени, Глебов выбрал день и, узнав от Лихачева адрес Лели, отправился к ней, чтобы поддержать знакомство.
Он имел глупость взять с собою брата. Посещение двух офицеров, из которых одного она видела в первый раз в жизни, показалось Леле крайне бестактным и даже обидным.
"Чего они от меня хотят? – думала Леля. – Неужели они не видят и не понимают, что, живя в этой трущобе, я желала бы, чтобы все забыли о моем существовании?"
Она приняла братьев довольно сухо, но старший Глебов был так сконфужен, так извинялся, что ей стало жаль его, и она постаралась быть более любезною и даже предложила братьям напиться с нею чаю. Младший Глебов сказал с нею всего несколько слов, но, возвращаясь домой, он был уже безумно влюблен и на следующий день явился без приглашения уже один.
На этот раз Николай Глебов не притворялся. Он действительно был по отношению к Леле так скромен, так робок, так застенчив, что удивлялся самому себе. Убогая комната с двумя кроватями, едва прикрытыми ситцевым пологом, показалась ему райским уголком, а грустная, задумчивая, сосредоточенная Леля – существом не от мира сего, к которому он недостоин прикоснуться своей кощунственной рукою, еще недавно обнимавшей продажных красавиц. Нескольких случайных слов, брошенных Лелей, было, однако, для него достаточно, чтобы понять, что его чувство едва ли встретит взаимность. Желая от души быть скромным, юный Глебов предложил не совсем скромные вопросы:
– Скажите, Елена Викторовна, случалось ли вам встречать женщину или девушку без предрассудков?
– То есть как это? – спросила Леля. – Предрассудки бывают различные. Я, например, не верю тому, что тринадцать за столом приносят несчастье, но в предчувствие я верю, и оно меня никогда не обманывало.
– И я также верю. Я, например, предчувствую, что мне вскоре суждено испытать нечто весьма важное в моей жизни, – сказал Глебов.
– Значит, вы не похожи на меня, – сказала Леля с грустной улыбкой и, как бы размышляя вслух, добавила: – В моей жизни все важное было в прошедшем, а в будущем я вижу лишь однообразное и скучное прозябание.
– Вы так еще молоды! – сказал Глебов. – Возможно ли в ваши годы так мрачно смотреть на жизнь!
В соседней комнате, за деревянной стеною, послышалось кряхтенье разбитой параличом старухи, которая проворчала:
– Вишь, кавалеры к ней ходят, и такой гвалт в доме, что спать нельзя! Просто срам, да и только.
Леля вспыхнула.
– Там живет сумасшедшая старуха хозяйка, – сказала она вполголоса и прибавила по-французски: – Не обращайте на нее внимания, она не виновата: даже в образованном обществе посещение одинокой девушки мужчиною считается чем-то предосудительным. Но вы не бойтесь, в этом отношении я намерена бравировать предрассудки.
– Хорошо делаете, – сказал Глебов и задал уж совсем нескромный вопрос: – Ну, а в отношении любви вы также без предрассудков?
Леля строго посмотрела на него.
– Об этом вы меня не спрашивайте, – сказала она. – Я предупреждаю всех, кто со мною желает быть знакомым, вопроса о любви не касаться, так как для меня он не представляет никакого интереса.
– Вы меня не так поняли, – сказал Глебов, сильно покраснев. – Я никогда не мог думать, что мой вопрос покажется обидным.
– Ну так знайте впредь: о чем хотите говорите со мной, только не о любви. Может быть, мы с вами будем когда-нибудь друзьями, но для этого первым условием должно быть: никогда никакого разговора о любви, я это слова не могу слышать равнодушно.
– Ну, хорошо, обещаю, не буду. Но вы не сердитесь?
– Не сержусь, но только предупреждаю вас.
Странно устроена натура человеческая! Уходя от Лели, Глебов давал себе клятву навсегда отказаться от распутства, жить одними чистыми помыслами и довольствоваться платонической любовью к ней, но, возвратившись на свою квартиру и застав там двух полупьяных приятелей-кавалеристов, отправился вместе с ними, как выразился один из этих приятелей, "с места в карьер" на пирушку, которая и закончилась упомянутой уже нами оргией. Само собою разумеется, что на следующее утро у Глебова трещала голова и он даже не сразу разобрал значение слов, сказанных ему одним из товарищей:
– А знаешь, брат, сегодня ночью у нас будет дело.
XII
Велико было разочарование офицеров, когда они узнали, что вместо предполагаемого дела три батальона их полка назначены в работы, а именно для закладки на Корабельной стороне, влево от Килен-бал-ки, редута, получившего впоследствии название Селенгинского. Работа была мешкотная и утомительная: по причине каменистого грунта местами пришлось взрывать камни порохом. Работали всю ночь, весь следующий день и все еще не кончили работы. Лишь к вечеру одиннадцатого февраля ров перед правым фасом редута был углублен аршина на два. Даже терпеливому русскому солдату становилось порою невтерпеж. Зададут бедняге урок, он долбит, долбит шанцевым инструментом, а все толку мало. С левого фаса едва удалось углубить ров на аршин.
Поставили туры – круглые плетенки из прутьев вышиною в полтора аршина и насыпали их землею и камнями, но орудий ввезти не успели: французы уже заметили наши новые работы и еще за день перед тем имели незначительную перестрелку с нашими штуцерными.
В это время на редуте уже находилось четыре тысячи войска: весь Волынский полк, три батальона селенгинцев, небольшие команды саперов, моряков и пластунов.
Хрущев, командир волынцев, уже произведенный в генерал-майоры, был главным начальником отряда. Новый начальник гарнизона Остен-Сакен{125}, прощаясь с Хрущевым на втором бастионе, так расчувствовался, что благословил его.
Маленький круглолицый генерал с орлиным носом далеко не имел героического вида, но солдаты любили его и знали, что он их любит – а это самое главное.
Ночь с 11-го на 12 февраля была ясная, лунная. Селенгинцы продолжали работу, волынцы образовали цепь, пластуны залегли в секрете, высматривая своими зоркими глазами, нет ли где неприятеля.
О пластунах ходили в Севастополе самые разнообразные анекдоты. Действительно, это было весьма своеобразное войско. Есаул их Даниленко, бодрый седой старик лет шестидесяти, жил в так называемой штаб-квартире; эта "квартира" находилась в старом туннеле, пробитом для водопровода. Здесь, на вечном сквозном ветре, жили с ним сотни две пластунов, защищаясь от непогоды только рогожами. Раньше всех и без приказания высшего начальства стали они делать вылазки. Впрочем, это были вылазки весьма оригинальные. Пойдет десяток пластунов шляться по Корабельной, идут, идут, выйдут далеко за оборонительную линию и доберутся до самых неприятельских траншей. Раз они добрались до английского редута "Виктория" и, не долго думая, подцепили часового, стащив его с вала особенным крючком. Ночью они ловили неприятелей бечевками и связывали их оригинальным способом: стянут пленному только большие пальцы, повернув руки за спину, а потом одной бечевкой свяжут четверых вместе. Такая кучка была послушна малейшему движению и не требовала более одного провожатого. Французский главнокомандующий Канробер, человек весьма гуманный (несмотря на то что участвовал в избиении своих сограждан на парижских бульварах), возмутился таким странным способом ведения войны, се тойе ёггапе де сотЪа!, и написал Остен-Сакену: "Не желая утверждать, что употребление этих средств противно правилам войны, мне, быть может, дозволено сказать, пользуясь старинной французской поговоркой, что это вовсе не вежливое оружие (яие се пе зоШ рош! 1а ёез аппез соиПо1зе)".
Неуклюжие, мешковатые, флегматичные пластуны, сначала возбуждавшие одни насмешки солдат, давно уже попали в почет. В так называемых секретах они были незаменимы. Они ползали, как кошка, подкрадывающаяся к птичке, и вдруг бросались на ошеломленных неприятелей. Они же научили пехотинцев, ходивших в охотники, следующему приему. Сначала они подползали к неприятельской траншее, шагов за тридцать останавливались, давали залп и с криком "ура" снова падали; как только неприятель ответит на залп, они с новым криком "ура" быстро бросались в траншеи и шли в штыки. Особенно удавался этот маневр с англичанами, которые вообще не отличались бдительностью, так что часто удавалось колоть штыками сонных. Случалось, что ошалевшие англичане бросали спросонок ружья и одеяла, которыми накрывались сверх плащей. Такие случаи были для пластунов и соперничавших с ними матросов настоящим праздником: одеяла были для них кладом, и долго потом ходили на бастионах рассказы, кто кого хватил и сколько одеял удалось стащить у англичан.
На этот раз у Хрущева был маленький отряд пластунов с самим есаулом Даниленко, однако и эта горсть сослужила свою службу.
В этот вечер они, по обыкновению, раньше всех выследили неприятеля. Лежа в секрете, они услышали шум от неприятельских кирок и лопат. Ясно, что неприятель в свою очередь сооружал траншеи. К полуночи эти звуки затихли. У нас тишина прерывалась ударами кирок: селенгинцы продолжали работу.
– Подпоручик Глебов, – сказал ротный командир младшему Глебову, – вы сами вызывались в охотники, а потому полковник требует вас. Вам и прапорщику Яковлеву будет дано важное поручение.
Глебов приосанился и как будто вырос на пол-аршина.
Он и прапорщик Яковлев подошли к полковнику Сабашинскому.
Прапорщик Яковлев был одним из любопытнейших явлений николаевских времен. Это был прапорщик, имевший густые бакенбарды с весьма заметною проседью и поседевший не от горя, а от солидного возраста: ему было за сорок лет, а в этом возрасте брюнеты часто седеют. Был ли он когда-либо разжалован в рядовые или по другим каким причинам остался до седых волос в чине, о котором сложилась поговорка: курица не птица, прапорщик не офицер, – об этом история умалчивает. Достоверно, что таковой прапорщик существовал в Севастополе и есть, стало быть, лицо историческое, а не измышленное автором ради каких-либо целей чисто романтического характера.
Несомненно также, что этот седой прапорщик давно заслуживал высшего чина, потому что был не только просто храбр, но храбр в превосходной степени. Не было вылазки, в которую бы он не вызвался охотником, и всегда сражался с поразительным хладнокровием, которое гораздо важнее для воина, нежели безумная, кипучая отвага.
Почему его обошли при производстве по случаю шестого декабря – день, с которого месяц службы стал считаться за год, – это также покрыто мраком неизвестности. Да мало ли кого обходили, в то время как другие получали незаслуженные награды! Князь Меншиков вообще был скуп на награды, и лишь новому начальнику штаба Семякину удалось сделать его более щедрым.
Полковник Сабашинский, подозвав Яковлева и Глебова, первому сказал только куда идти, но ко второму отнесся совсем по-отечески, ласково дал ему несколько советов, как исполнить возлагаемое на него поручение. Поручение состояло в том, чтобы осведомиться, что делается в нашем секрете, и спросить у пластунов, не заметили ли чего нового. Каждому из офицеров дали по солдату; до известного пункта им надо было идти вместе. До последней минуты Глебов приосанивался и храбрился, но наконец надо было отправиться. Внезапно на Глебова нашло самое отвратительное настроение духа. Он не был трусом. Но кому из военных неизвестно, что бывают минуты, когда на храбреца вдруг находит точно столбняк. Является совершенно беспричинная тревога и тоска, ноги подкашиваются и отказываются служить, холодный пот выступает на всем теле. Чертовски скверное чувство! И что всего более странно, оно иногда исчезает так же внезапно, как и появляется.
Глебов подошел к товарищам:
– Ну, господа, иду... Прощайте...
– С Богом! В добрый час! – ободряли товарищи.
– Прощайте...
Глебов стал целоваться с товарищами.
– Пора! – сказал он еще раз. Голос его задрожал, и при ярком свете луны было видно, что слеза катится по его бледной юношеской щеке. – Не поминайте лихом!
– Ну, брат, да ты, я вижу, нюня, – сказал один из офицеров. – Пожалуй, и в неприятельских траншеях ты разрюмишься. Смотри, еще, чего доброго, станешь пардон просить у французов.
Глебов побледнел еще более. Когда человек начинает не то что трусить, но волноваться, надо оставить его в покое. Насмешки не только не придают храбрости, но еще более угнетают человека. Теперь Глебов не на шутку стал трусить.
– Что делать? – сказал он. – Отказываться поздно! Стыдно!.. Чувствую, что не вернусь... А если вернусь, ну, тогда посмотрим! Сами меня в герои произведете... А не хотелось бы погибнуть... Жить еще хочется... Ну, прощайте!
Он поспешил догнать седого прапорщика, который молодцевато шагал по направлению к цепи, составленной волынцами. Секрет был еще ближе к неприятелю.
"Если умру, пусть она хоть раз вспомнит обо мне, – подумал Глебов, припоминая до мельчайших подробностей свое свидание с Лелей. – Ах как хочется жить!.. Не вернуться ли? Нет, стыдно!.. Пожалуй, останусь жив, произведут в поручики, нет, даже сразу в высший чин... Теперь чины идут скоро... к концу кампании буду, может быть, майором... Тогда и она переменит мнение... Вот уже близко... Неужели убьют?"
Луна уже спускалась к горизонту, и стало темнеть; ветер нагнал тучи, и они постепенно заволакивали небо. Яковлев хорошо знал местность и шагал с уверенностью. Глебов раза два споткнулся.
Вдруг послышался выстрел, и вскоре Яковлев молча указал Глебову на какие-то фигуры, промелькнувшие за бугром шагах в пятидесяти от, них. Еще выстрел, и завязалась перестрелка, а затем мимо Яковлева и Глебова пробежал пластун, очевидно посланный к генералу Хрущеву с донесением.
Яковлев понял, что их донесение не будет теперь иметь значения, и, свернув в сторону, он повел товарища ближайшей дорогой к месту, где стоял один из батальонов их полка. Пластун донес Хрущеву, что неприятель, наступая, наткнулся на наш секрет.
Волынцы стали в ружье, селенгинцы побросали лопаты и кирки, быстро разобрали ружья и стали в резерве.
Хрущев велел дать условный сигнал – зажечь фальшфейеры.
Наведенные заранее с парохода "Владимир" орудия загремели из бухты по направлению, где должен был идти неприятель. Французы по своей привычке не шли, а бежали в атаку стремительным гимнастическим шагом. Уже ясно были слышны одобрительные понукания их офицеров, и послышался крик вроде нашего "ура".
Волынцы дали залп, но французы местами уже прорвались сквозь цепь и бросились на редут со всех сторон, особенно же с левого фланга. Многие из них, хватаясь за туры, еще не засыпанные землей – а таких оставалось немало, – скатывались в ров; но другие вскочили на вал, и в числе их генерал де Моне, получивший тут же три раны, что не остановило его. Над рвом редута начался упорный штыковой бой. Отборные французские охотники-зуавы, венсенские стрелки и моряки боролись с нашими волынцами. Сначала можно было еще видеть что-нибудь.
Седого прапорщика, судя по бакенбардам, французы приняли за полковника, и он был убит, так и не дослужившись до высшего чина. Молодой Глебов получил несколько довольно тяжелых штыковых ран и свалился в ров. Командир зуавского полка Клер был ранен, генерал Хрущов чуть не был убит зуавом. Между тем стало темно хоть глаз выколи, стрелять боялись, чтобы не попасть в своих, и бой был в полном смысле слова рукопашный. Стреляли только в упор, да и то нередко попадали в своих. Озлобленные крики людей, боровшихся грудь с грудью, раздавались в ночной темноте. Французы и наши звали своих, окликали друг друга. Старик Даниленко бился с помощью трех пластунов с несколькими французами, как вдруг услышал крик:
– Ребята, русские, сюда!
Он бросился на зов, но его схватили двое французов и потащили за руки. Старик упирался, один из французов споткнулся о труп товарища и упал; Даниленко упал на него, высвободил руку и пырнул француза кинжалом; другой же француз побежал. В течение нескольких минут французы овладели редутом, но вскоре были, выбиты с большим уроном. Целый час продолжалась эта бойня. Выбитый штыками неприятель отступал в беспорядке и при отступлении пострадал еще от огня, открытого не только с пароходов, но с двух ближайших бастионов.
Победа была за нами. Французы оставили на поле битвы более ста тел, в том числе девять офицеров.
XIII
На следующий день в Севастополе только и было речи что об удачном ночном деле.
На Северной стороне, в пресловутой "Одесской гостинице"-палатке, собралась группа офицеров. Идут бесконечные толки и споры о подробностях дела. Каждому хочется показать, что он знает лучше всех, и каждый рассказывает по-своему. Один уверяет, что генерала Хрущева чуть не взяли в плен и что дело было так: зуав схватил генерала за ворот и уже потащил к своим, но тут подоспел горнист Павлов и бац француза пипкою трубы в голову наотмашь – у зуава череп раскроился надвое. Другой обижается за генерала:
– Помилуйте, как это можно, за ворот! Ничего подобного не было, я сам видел. Не зуав, а зуавский офицер напал на генерала с саблей наголо. Генерал глядел в другую сторону и погиб бы неминуемо. В это время горнист отвел удар сабли трубой, а один из солдат воткнул французу штык в живот.
– Ну уж, позвольте, – замечает третий. – И вы также неверно рассказываете. Горнист не только отвел удар, но и выхватил у француза саблю.
– Позвольте, да как он мог ее выхватить?
Прапорщик Маклаков, ординарец Хрущева, в свою очередь уверял, что он знает лучше всех, но не сказал ничего нового, подтвердив лишь слова последнего рассказчика.
Зашел в "Одесскую гостиницу" и есаул Даниленко, разыскивавший кого-то из пластунов. Его осадили со всех сторон, приставая, чтобы и он рассказал что-нибудь.
– Та що ж я вам расскажу, – ответил Даниленко, смешивая русские слова с малороссийскими. – Такое лихо, шашки моей не найду...
– Скажите, капитан, правда ли, что вы справились с тремя французами?
– А то що ж?
– Да как же это было, расскажите, интересно! Даниленко долго отнекивался, но наконец рассказал:
– Я себе иду, ничего не бачу; и я шашки вытягнуть не поспил, схватили меня бисовы французы та и тянут; а я упираюсь, не иду; хочу кричать – за горло держат, я того, что за горло держит, схватил за ружье, а другого держу за грудки, а ружье ему из рук вышиб и тяну их обоих к шашке. Тут я подумал: при мне кинжал. Как брошу того, которого держал за грудки, да кинжал ему в брюхо, а другой давай бежать. Чуть стало светать – смотрю: где моя шашка? Нет шашки. Ах ты, сто сот ее маме! Говорю своим: глядите, щоб була моя шашка, а то и служить не хочу! Ищу своих, мабуть, нашли шашку. А то и справди не хочу служить. О таке лихо!
Но к комическому элементу этого дня примешалось много трагического. Конечно, это ночное дело было шуткой по сравнению с Инкерманским сражением, стоившим нам одиннадцати тысяч человек, тогда как на этот раз у нас было убитых каких-нибудь шесть десятков да раненых сотни три. Но ведь и одна человеческая жизнь стоит чего-нибудь.
Убитых русских и французов одинаково подобрали наши солдатики. Офицеры и солдаты единогласно хвалили храбрость неприятеля. "Французы молодцы драться, ну да и наши не плошают", – говорили солдаты. "Считаю долгом уведомить, – писал барон Остен-Сакен Канроберу, – что ваши убитые храбрые солдаты, оставшиеся в наших руках ночью 23(11) февраля, были погребены со всеми почестями, подобающими их примерной неустрашимости".
Убитых французов положили поодаль от наших. Многие любопытные пришли посмотреть. У некоторых черепа были раскроены пополам. Полковник Сабашинский объяснил, что некоторые из селенгинцев вместо штыков пустили в дело кирки и мотыги, которыми раньше копали землю.
Мирно лежали французские трупы поодаль от русских. Для французов вырыли две большие ямы: в одну положили офицеров, в другую – солдат. Зуавы имели широкие шерстяные кушаки вроде шарфов, их размотали и закрыли покойникам глаза. Католический священник отслужил панихиду. Взвод наших солдат сделал залп, отдав последний долг убитому неприятелю; в то же время могилы были засыпаны землей. Наших хоронили отдельно. С неприятельских батарей масса зрителей следила за этим зрелищем.