355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Филиппов » Осажденный Севастополь » Текст книги (страница 31)
Осажденный Севастополь
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:20

Текст книги "Осажденный Севастополь"


Автор книги: Михаил Филиппов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 35 страниц)

– Ирина Петровна, вы знаете, что отец прислал мне денег? Я не хотела брать, а потом раздумала и взяла. Это все же лучше, чем брать у старушки няни... Ах как я себя ненавижу и презираю! Дойти до того, чтобы жить на средства бедной старушки и вдобавок объедать вас.

– Да перестанете вы сегодня говорить глупости? Что, я вас гоню, что ли? Расплатитесь со временем, надеюсь, не обманете.

Вдруг Леля вздрогнула и улыбнулась.

– Ирина Петровна, мой малютка разбушевался. Скажите, это он ножками так толкает?

– Ну да, ножками, а может быть, и ручками.

– Бедный малюточка! Спит себе, как в темной колыбельке, и ровно ничего не думает, – сказала Леля. – Опять разбушевался мой шалунчик, и как он больно мне делает... Я так боюсь за него... Сколько и мне, и ему повредили эти страшные бомбардировки... На Светлый Праздник я чуть с ума не сошла, так боялась, не за себя, а за него... Я слышала, старуха за стеной говорила со своей дочерью; дочь уверяет со слов какого-то матроса, что завтра опять будет сильная бомбардировка.

– Ну да ведь часто врут, – сказала Ирина Петровна. – Идите же погуляйте, потом, с Богом, ложитесь спать.

Леля наконец решилась выйти подышать воздухом и, почувствовав себя гораздо лучше, легла спать.

Утром Леля была разбужена выстрелами, но только в три часа пополудни послышались первые страшные залпы. Значение этих залпов Леля понимала. "Бомбардировка!.." – мелькнуло у нее в уме, и, надев туфли на босую ногу, она выбежала на улицу; в воздухе уже носились снаряды, страшный гром стоял над Севастополем. Весь вечер Леля провела в состоянии, близком к сумасшествию. Каждый выстрел отзывался во всем ее существе и еще в другом крохотном существе, чья жизнь была связана неразрывно с ее собственной; это существо также обнаруживало беспокойство и шевелилось сильнее обыкновенного.

Леля пряталась куда могла, забивалась в угол, уходила в погреб, в чулан, на чердак. Ирина Петровна выбилась из сил, стараясь успокоить ее, и наконец махнула рукою, решив, что та сама одумается. Но и ночью бомбардировка не прекращалась, и тучи снарядов проносились над Корабельною.

На бастионе шла работа еще с утра, но сначала не представляла ничего особенного. Обитатели бастионов за последнее время так привыкли к перестрелке с неприятелем, что их тревожил не гул орудий; а, напротив того, молчание их. Часто случалось, что по какой-либо причине неприятель прекратит огонь; тогда у нас строили догадки: что бы это значило? И по большей части думали: такое зловещее молчание, наверное, предвещает штурм. Штурма севастопольцы боялись хуже всего, так как еще ни разу не испытали его.

Утром, задолго до начала настоящей бомбардировки, когда была слабая перестрелка на левом фланге, генерала Хрулева, храбреца, так неудачно поведшего евпаторийское дело, посетил генерал Шульц, только что перед тем назначенный начальником 2-го отделения оборонительной линии.

Как человек новый в Севастополе, куда он приехал недавно из Кавказской армии, Шульц начал с того, что перезнакомился с севастопольцами. Все приняли гостя радушно. Горчаков за три дня до бомбардировки пригласил его на обед. Остен-Сакен усадил на своей оттоманке и подробно расспрашивал о Кавказе, о нашей победе над турками при Баш-Кадыкларе и просил переехать к нему, в Николаевские казармы, а потом повел его на домашнюю церковную службу, при которой присутствовала вся прислуга Остен-Сакена. Постояв немного, Шульц отправился к Пирогову, который жил против Сакена, в поместительной квартире с отличною мебелью, посетил коменданта Кизмера, с легкой руки Панаева прозванного Ветреною Блондинкой, – старика, убеленного сединами, ходившего с палкой.

Старичок, однако, не показался Шульцу комичным, а, напротив, почтенным. Все его семейство жило еще здесь.

Побыл приезжий и у Васильчикова{136}, милого, изящного аристократа, был у Тотлебена, которого застал в саду, усаженном тропическими растениями.

Почти все, кого видел Шульц, резко осуждали Горчакова. Сам главнокомандующий – старик в очках, вечно озабоченный и страшно рассеянный, – жаловался, что его принуждают к вылазкам.

– Я знаю, к чему бы это привело, – говорил он. – Сделай я сегодня такую вылазку, какой хотят Хрулев, Тотлебен да и многие другие, то вышло бы вот что: сегодня мы бы имели успех, завтра написали бы громкую реляцию, а послезавтра потеряли все войско... И что сказали бы обо мне в Петербурге, если бы я стал действовать наобум! Во всяком деле надо терпение, надо выжидать момент! Мы не должны вдаваться в рискованные предприятия!

В таком же роде говорил преданный Горчакову Коцебу{137}, интриговавший против Тотлебена.

Особенно резко осуждал главнокомандующего Пирогов.

– Меншиков был недоверчив и скуп, – говорил Пирогов, – но при нем хоть что-нибудь делалось. Теперь здесь единственный, кто мог бы поправить дело, это Тотлебен; но посмотрите, как все против него интригуют!

Хрулев жаловался, что ему дают приказания, которые одно другому противоречат.

– Знаете, – прибавил он, – почему мне не дают дивизии? Только потому, что я артиллерист... Бестолковщина у нас полнейшая...

Утром двадцать пятого мая Шульц опять посетил Хрулева. Тот был в крайне раздраженном состоянии, бранил Горчакова и наконец сказал:

– По-моему, только немедленная атака неприятеля всеми нашими силами на один пункт может привести к чему-нибудь.

– Но у неприятеля теперь войска чуть не вдвое более, чем у нас, возразил Шульц. – И где вы видите, позвольте спросить, такой стратегический пункт?

Хрулев замялся.

– Ну, найти можно! – сказал он.

Шульц был приглашен обедать к Пирогову, у которого всегда было большое общество. Только что кончили обед, как послышался рев орудий.

Секретарь Пирогова, доктор Обермиллер, прискакал к дому и закричал с улицы:

– Канонада! Канонада! Врачи на главный фербант{138}!

Все обедавшие разбежались. Пирогов лег спать, зная, что всю ночь ему придется работать на перевязочном пункте; Шульц послал денщика к князю Васильчикову – просить лошади. Ему привели лошадь, но без казака, и генерал поскакал на четвертый бастион по Морской. По всей длине улицы ложились снаряды.

Подъехав к траншее и отдав лошадь саперам, Шульц пошел пешком. Ядра взрывали песок и камни. Множество артиллеристов спешили из города, от обеда, занять свои посты на батареях; в числе их был и граф Татищев, только что обедавший дома и простившийся с княгиней, которая уже вполне примирилась с ним и отпустила его, рыдая, благословив его.

На самом бастионе было немного офицеров: остальные попрятались в блиндажах. Матросы работали у орудий молодецки. Орудийная прислуга суетилась, из землянок сыпались матросы, на бегу надевая куртки. С ревом, визгом и шипением неслись на бастион неприятельские снаряды. Налево уже слышался гром наших орудий с других бастионов. Четвертый бастион также спешно готовился принять участие в борьбе. Банники работали, на платформах слышалось мирное: раз-два-а, раз-два-а!

– Твое куда наведено? – спросил одного из комендоров стоявший подле флотский офицер.

– Туда.

– Валяй!..

– Товсь! – гаркнул комендор, отскакивая от орудия, и дернул шнурок.

Пушка, визжа, отпрыгнула, и граната понеслась. Один из матросов вскочил посмотреть.

– Не донесло!

Офицер сам навел орудие, но неудачно. Третий снаряд попал хорошо, комендор отметил мелом на подъемном клине.

Но несколько погодя уже трудно было думать о прицеле. Наши и неприятельские выстрелы – все слилось в непрерывный рев.

Промежутков между выстрелами не было, и только сила рева то возрастала, то понижалась. В воздухе и в земле слышалось что-то вроде стона.

Дым так сгустился, что орудия направляли наугад. Огонь неприятеля становился все губительнее. Бомбы рвались над головами, уже была убыль в прислуге, но комендоры живо отстреливались. Поджарый мальчуган, босой и засаленный, с виду лет пятнадцати, метался как сумасшедший, поднося картузы{139} и снаряды.

– Гранату! – кричат комендоры. – Ядро!

При крике "ядро" он нес заряды, так как самые ядра лежали у орудий. В этом хаосе звуков он как-то различал, откуда и кто что требует.

Шульц, впервые видевший подобное зрелище, невольно подивился и крикнул:

– Я назначен вашим начальником. Рад служить с такими молодцами!

– Рады стараться!

– Все посторонние, укройтесь в блиндажах, но артиллерийским офицерам быть на своих постах.

Прятавшиеся офицеры вышли из блиндажей. Прятались из трусости весьма немногие, а большею частью просто из лени и небрежности.

"Успею еще", – думал каждый.

Шульц с несколькими офицерами пошел осматривать бастион. Что эти офицеры были не трусы, видно из следующего. Идя к самому опасному месту, они даже не предупредили генерала, боясь его обидеть. Только один из них, когда генерал хотел повернуть вправо, сказал:

– Я иду с вами, но дорога эта ведет к смерти!

– Извольте, идем влево, – сказал генерал.

Едва они сделали два шага, как ядро ударилось в землю, разбрасывая камни. Один из камней ушиб генерала в кисть руки, другой хватил в лицо офицера, который лишился чувств. В то же время убило ядром одного мичмана, а удачно пущенные неприятелем две бомбы переранили более пятидесяти человек.

К тому же времени началась пальба и с Корниловского бастиона, это имя в честь убитого здесь Корнилова получил Малахов курган. Здесь же был в марте убит Истомин: ему ядром оторвало голову, и кости его черепа контузили нескольких офицеров.

Теперь здесь командовал уже другой начальник, и каждый день приходил сюда Павел Степанович Нахимов.

Вот сложенный из ядер крест – это памятник, положенный на том самом месте, где погиб Корнилов.

Может показаться невероятным, но это исторический факт, что в то время на Малаховом кургане, против которого неприятель вел теперь свои главные работы, у нас почти не было войска. Десятка три-четыре пластунов да матросы, составлявшие орудийную прислугу, – вот и все. Остальные войска, которым следовало быть здесь, находились на Корабельной слободке: так распорядился новый начальник левого фланга генерал Жабокритский, один из тех бестолковых генералов, которыми, к сожалению, изобиловала наша армия. На Камчатке, самом передовом из наших укреплений, где ежеминутно можно было ждать штурма, находилось всего триста пятьдесят человек Полтавского полка.

Но жарче всего было на передовых редутах. Еще с утра здесь засвистели пули. Утром на Селенгинском редуте можно было видеть воплощенную картину русской беспечности. Большинство орудийной прислуги спало около орудий. Некоторые матросы свернулись, другие растянулись на платформах, не чувствуя, что через них шагали и наступали им на ноги. По случаю вчерашней попойки многие из матросов представляли различные стадии состояния невменяемости. Старый, рыжеватый и рябой комендор Фоменчук, считавший своей обязанностью напиться в праздник, а иногда и в будни до бесчувствия, сидел уже на лафете. Проснувшись с похмелья, он был всегда в самом свирепом настроении духа. Двое матросов сидели на "медведке", то есть на пушечном станке. Опершись о винград, стоял рекрутик, недавно поступивший в экипаж и совсем еще не похожий на матроса.

Вдруг к трем часам в цепи, залегавшей в ложементах{140}, впереди Камчатки, и состоявшей всего из сотни штуцерных Владимирского полка, послышалось несколько отдельных выстрелов, и вслед за тем затрещала стрельба по всей цепи.

Офицеры, большею частью пившие чай, поспешно высыпали из землянок. Раздалась команда: "К орудиям!" Впереди уже гремела канонада. Из амбразуры Волынского редута вырвался огонь, грянул выстрел, и редут заговорил всеми орудиями переднего и правого фасов. По гребню бруствера бегло засверкал огонь.

С Селенгинского редута палили картечью. С шипением выносилась картечь из передних амбразур. Но вот засверкал и левый фас Камчатки и вслед за тем заревели орудия оборонительной линии от первого бастиона до Малахова кургана.

Снаряды неслись и с фронта и с тылу через "Трех отроков".

Наши бомбы взвивались из-за Килен-балки, останавливались над Волынским редутом, и казалось, вот-вот упадут на него, а между тем падали больше в Георгиевскую балку. Одна из бомб, брошенная со второго бастиона, начала было опускаться на передний левый угол Волынского редута, но лопнула в воздухе, и осколки разлетелись за валы. Несмотря на треск и грохот, можно было разобрать, что неприятельские полки не приближаются и что штурма ,еще бояться нечего.

Вскоре канонада гремела по всему левому флангу. Белые, наклоненные в одну сторону столбы дыма протянулись по отлогим холмам Корабельной и вдоль оборонительной линии, от Волынского редута до четвертого бастиона. Местами они сливались в густой туман, который покрывал все: батареи, горы, здания, но вдруг на фоне этого тумана снова появилось, как исполинский парус, белое облако, и долго плывет, не рассеиваясь. Сверкают едва заметные огни, перекатываются выстрелы, взвизгивают ядра, мерно звякают двухпудовые бомбы, глухо рокочут чудовищные шести– и двенадцатипудовые, бросаемые неприятелем. Ударится бомба, брызнет фонтаном взброшенная земля, и послышится глухой взрыв; а иной раз слышно гудение осколка.

Жестоко пострадали наши передовые редуты. На них падало до пятнадцати бомб разом. Бруствера пронизывало ядрами насквозь. Редуты Селенгинский и Волынский, отрезанные от ближайших бастионов широкой балкой, казались жертвой, брошенной в огненную печь, вполне оправдывая свое прозвище "Трех отроков в пещи". Раненых приходилось носить отсюда за три версты на ближайший перевязочный пункт, в Доковую балку, через горы и овраги и под градом выстрелов.

Немногим лучше было на бастионах. На Малаховом кургане и третьем бастионе удачно отвечали неприятелю, но с течением времени и здесь выстрелы становились реже. Камчатка к вечеру совсем смолкла или, правильнее, почти была сметена неприятельскими бомбами. Вал исчез: вместо него громоздились кучи земли, растрепанные туры и фашины, валялись разбитые платформы, торчали из земли доски; многие орудия были до половины засыпаны землею.

В городе все были смущены этой бомбардировкой превосходившей две предыдущие. Особенного страха, впрочем, нигде не замечалось. Слишком уже привыкли все к подобным сценам.

Неприятельский огонь не прекращался в течение всей ночи. Утром Камчатка представляла груду развалин. К восьми часам утра огонь наших бастионов и батарей ослабел; один только третий бастион настойчиво боролся с англичанами.

Четвертый бастион неприятель громил до поздней ночи. Командир бастиона капитан Реймерс{141} был ранен в голову, но после перевязки остался на позиции. Многие офицеры были ранены. Одна из неприятельских бомб, разорвавшись в нескольких шагах от графа Татищева, ранила его осколком в ногу.

Граф сел, схватился за ногу и спокойно сказал:

– Нога капут!

Рана была серьезная. Подбежавший офицер разрезал графу сапог: обе кости выше щиколотки были раздроблены. Графа уже собирались нести на перевязочный пункт, как вдруг на площадке бастиона в сопровождении одного из офицеров появилась, ко всеобщему удивлению, хорошо одетая дама. Собственно, появление женщины не удивило бы никого: в течение дня приходило немало матросских жен и в самый разгар канонады явился неизменный продавец булок, мужик в кучерском армяке, всегда полупьяный и всегда водивший с собою на бастионы десятилетнюю девочку, свою дочку, которая сначала плакала от страха, а потом привыкла.

Но явившаяся теперь дама была не матроска, и появление ее возбудило общее любопытство

– Ради Бога, скажите же, где граф, не мучьте меня! – говорила она сопровождавшему ее офицеру.

Это была княгиня Бетси. Долго она прислушивалась к грозным звукам канонады, и на нее напал страх: ей почему-то показалось, что графа непременно убьют. Промучившись весь день, она наконец не выдержала и поехала, а потом, сойдя с лошади, побежала на четвертый бастион. Местность она несколько знала, так как давно еще, воспользовавшись временным затишьем, упросила графа показать ей этот знаменитый бастион, а у нее была хорошая память на места. Тем не менее она легко могла бы заблудиться, если бы не встретила офицера, который, получив легкую рану, был на перевязке и теперь опять возвращался на бастион.

Увидя графа раненым, Бетси истерически расхохоталась и стала говорить совсем несообразные вещи, так что ее можно было принять за сумасшедшую. Гром орудий еще раньше довел ее нервы до крайнего напряжения.

– Ах как у вас тут хорошо, на бастионе, – говорила она. – Ха! Ха! Ха! Только зачем вы положили моего мужа так неловко на такие гадкие носилки? Ведь вы знаете, это мой муж! У меня его никто не отымет! Ха! Ха! Ха! Ты ранен, мой милый? Бедный, бедный! Ха! Ха! Ха! Ха! Не думайте, что я боюсь... Ничего страшного нет, ничего, ничего, ничего... Меня никто не смеет выслать в Петербург. Я останусь с ним... Отдайте мне его!

Капитан Реймерс поручил одному из молодых мичманов проводить княгиню, которая ухватилась за носилки; ее с трудом могли уговорить, и она наконец позволила нести носилки, а сама, не обращая внимания на падавшие близ нее снаряды, шла за ними, опираясь на руку мичмана и продолжая смеяться и говорить бессвязные фразы.

Княгиня опомнилась только, когда носилки прибыли на главный перевязочный пункт, снова переведенный в Благородное собрание. В первой огромной комнате висели койки и стояли кровати, из которых лишь одна была пуста, и на нее положили графа. Поминутно слышались крики: "На стол!", "На койку!", "В дом Гущина!". Дверь налево в ампутационный зал была открыта настежь. Оттуда слышались стоны и крутая солдатская брань: ругались солдаты, усыпленные хлороформом. Некоторые раненые были положены прямо на пол.

В то самое время, когда внесли графа, в ампутационный зал вошел старик в солдатской шинели нараспашку, из-под которой выглядывала длинная красная фуфайка, какие носят скорее бабы, чем мужчины. На голове у старика был картуз, из-под которого выбивались клочки седых волос, спускаясь на висках. Старик отправился к зеленому столику, стоявшему в углу комнаты, и сел у столика, молчаливый, задумчивый и, казалось, безучастный ко всему окружающему. Это был Пирогов.

Вокруг маленького операционного столика толпилось несколько медиков, сверкали ножи и пилы, текла ручьями кровь, и жирный, опьяняющий запах ее пополам с запахом хлороформа бил в нос всякому, приходившему сюда со свежего воздуха.

Минуту погодя к Пирогову подошел один из докторов и спросил его о чем-то. Пирогов встал, и сосредоточенное выражение его лица стало еще более серьезным, но приняло оттенок особой уверенности. Он подошел к столу, взглянул на лежавшего пациента и, взяв нож, сделал несколько взмахов.

– Гениально! Гениально! – шептались между собою доктора, изумленные новым, небывало смелым приемом, который был придуман Пироговым тут же с экспромта.

Но носилки следовали за носилками, операция за операцией, и никакая гениальность не могла бороться с такою массою работы. Серьезное выражение лица Пирогова сменилось озабоченным; засучив рукава с окровавленными руками, он сновал взад и вперед по палате, как будто отыскивая кого.

Вошел офицер, назначенный дежурным, никогда еще не видевший Пирогова.

– Что мне здесь делать, доктор? – спросил он, не догадываясь, что имеет дело с знаменитостью.

– Делайте что хотите! Тут некогда разговаривать с вами: видите, какая каша. А вот, подержите-ка мне этого молодца!

В углу стоял солдатик с простреленным пулею большим пальцем. Пирогов сделал знак фельдшеру.

– Этого без хлороформа, нет времени! – сказал он и при содействии офицера и фельдшера принялся за вылущивание пальца. Солдат стал кричать и барахтаться.

– Молчи, не то всю руку отрежу! – прикрикнул Пирогов.

Солдат перестал барахтаться, но отрывисто вопил:

– Ваше благородие! Явите божескую милость! Заставьте Бога молить!

Но операция была уже кончена, и фельдшер начал перевязывать.

– Это что за чудак-оператор? – спросил офицер.

– Как! Вы Николая Ивановича не знаете? – спросил фельдшер, с некоторым сожалением взглянув на офицера.

"Дай Бог и не знать!" – мелькнуло в уме у дежурного офицера, но из любопытства он стал искать знаменитого оператора, чтобы еще раз взглянуть на него. Пирогов уже ушел в другую комнату, где кипели самовары и сновали сестры милосердия в белых капюшонах, а также солдаты, фельдшера. Здесь же была княгиня, умолявшая одну из сестер дать графу Татищеву поскорее хоть стакан чаю, так как раненого мучила жажда.

Дежурный офицер наткнулся на носилки, в которых несли неопределенную массу, издававшую едва внятный, изнемогающий стон. Заглянув поближе, он увидел окровавленные кишки вперемешку с кусками одежды пластуна и еще какую-то кровавую массу вместо головы.

– Этого в Гущин дом! – решил, махнув рукою, попавшийся тут же дежурный врач. – Нечего было и носить сюда!

Офицер знал, что в дом Гущина несут лишь безнадежных. Только что пронесли эти носилки, как внесли другие и, сняв с них раненого, положили его на кровать подле той, где лежал граф Татищев.

Княгиня добыла наконец стакан чаю и принесла графу. Он с благодарностью посмотрел ей в глаза.

– Кажется, мне лучше, Лиза, – сказал он слабым голосом. – Думаю, что обойдется без ампутации.

– Я уже хлопотала о тебе, – сказала княгиня. – Тут ничего не добьешься. Едва могла найти Пирогова. Тебя перенесут в другую палату, там будет спокойнее... Здесь такой шум, такие ужасы...

Татищев пристально вглядывался в только что принесенного раненого... "Неужели это он?" Граф вздрогнул. Да, действительно он. От волнения графу сделалось хуже, его стал мучить озноб. В раненом граф узнал отца Лели капитана Спицына. Графа так потрясла эта неожиданная встреча, что он вскоре стал бредить и впал в забытье. Княгиня не спала всю ночь, ухаживая за ним.

Утром графа перенесли в другую палату, так как нашли, что дело обойдется без ампутации. Как нарочно, в эту же палату перенесли и капитана.

Капитан Спицын был ранен осколком бомбы, влетевшей в трубу его дома и разнесшей в прах все убранство его "каюты". Очнувшись, капитан сказал только:

– А ведь про трубу я и забыл! Ну что стоило засыпать ее землею!

Осколком бомбы его ранило в живот, и доктора сомневались в выздоровлении, так как помощь была подана слишком поздно: много времени прошло, пока Иван успел найти носильщиков, и капитан велел во что бы то ни стало нести к знакомому флотскому доктору, служившему теперь на главном перевязочном пункте.

Утром у капитана живот потемнел, и доктора обнаружили признаки начавшейся гангрены. Знакомый доктор со слезами на глазах сказал об этом капитану.

– Ну, что же, умирать когда-нибудь надо, – сказал спокойно капитан. Доктор, у меня есть к вам просьба. Исполните?

– Как вы можете спрашивать!

– Видите эту даму, сидящую у изголовья молодого артиллерийского офицера. Попросите ее подойти сюда, мне надо сказать ей несколько слов.

Доктор исполнил поручение.

Граф спал, и княгиня, ничего не зная о капитане, не нашла возможным отказать раненому. Она подошла к нему.

– Скажите, сударыня, обманывают ли меня глаза или нет, ведь это граф Татищев лежит там?

– А вы знаете графа? – с живостью спросила княгиня.

– Знал, знал немного... Простите за вопрос: мне уже не долго жить и мне простительно любопытство... Вы его супруга, родственница или просто знакомая?

– Знакомая, хорошая, старинная" знакомая, – слегка покраснев, сказала княгиня.

– Больше ничего, сударыня. Благодарю вас, не отказали ответить старику. Еще одна просьба: позовите сюда сестру, которая утром давала мне лекарство, ее фамилия, кажется, Лоде.

Княгиня исполнила и эту просьбу и поспешила опять к изголовью графа.

Капитан попросил сестру милосердия достать ему клочок бумаги и карандаш и, несмотря на нестерпимую боль, мучившую его, кое-как нацарапал записку, умоляя сестру Лоде доставить ее каким бы то ни было образом по принадлежности. Записка была адресована на имя дочери.

"Боже мой! А ведь, говорят, Корабельная вчера страшно пострадала!" мелькнуло в уме капитана.

– Ради Бога, скорее, скорее пошлите записку! – умолял он сестру милосердия, которой удалось отыскать казака, взявшегося мигом исполнить поручение.

Часа через два в палату вошла бледная, с исхудалым лицом, но слишком полной талией молодая женщина, в которой нелегко было сразу узнать прежнюю Лелю. Она шла довольно быстро, но все же, проходя мимо кровати графа Татищева, не могла не заметить его, так как граф уже проснулся и, сидя в постели, смотрел на входную дверь. Глаза их встретились, и Леля, вскрикнув, упала без чувств на пол. Княгиня видела это, заметила смущенный взгляд графа, дрожащего как в лихорадке, вспомнила историю с письмом и чутьем, свойственным ревнивым женщинам, мгновенно поняла все. Она бросила на графа гневный, уничтожающий взгляд и, овладев собою, первая подбежала к Леле, чтобы подать ей помощь.

Старик капитан отвернулся и потихоньку плакал.

"Как она любит этого негодяя! – думал он. – Бедняжечка! А я чуть-чуть было не проклял ее из-за этого мерзавца! Бедная, бедная моя девчурочка!"

Уведя очнувшуюся Лелю в другую комнату и попросив одну из сестер милосердия позаботиться о ней, княгиня возвратилась к графу.

– Вам теперь легче, – сказала она. – В этой палате лежат лишь труднобольные, и стоны их будут беспокоить вас. Я попрошу, чтобы вас перенесли в другую палату. Доктор обещал устроить вас как можно удобнее.

Граф не возражал. Он был слишком слаб и слишком угнетен нравственно, чтобы противиться этой энергичной женщине.

Когда Леля спустя полчаса, собравшись с духом, опять шла в палату, графа уже там не было, и по указанию сестры милосердия она подошла к отцу и стала на колени у его кровати.

Старик хотел наклониться, чтобы поцеловать ее в голову, но не мог, и от усилия его схватили такие боли, что он вскрикнул. Леля должна была встать и наклониться над ним. Она целовала его руки, и капитан почувствовал, что на них капнула не одна слеза.

– Папочка, дорогой, ты простил меня? – шептала Леля.

– Простил, моя дорогая Лелечка, дочечка моя... Умру я, Лелечка, чувствую, что умру. Благословляю тебя... – Капитан остановился, но потом продолжал спокойно: – И моего внука или внучку, кого Бог пошлет. Не тужи, Лелечка, бедный твой крошка ни в чем не виноват, люби его, забудь только этого... негодяя, погубившего тебя... Ты была молода и неопытна... Да и я сам, старый дурак, во многом виноват! Разве я тебя воспитывал?! Разве может старый хрыч воспитывать девушку?! Ах, будь жива твоя мать! Все было бы иначе!

– Папочка, дорогой! Ты выздоровеешь, будем опять жить вместе.

– Думай теперь о себе и твоем малютке, а мне и без того давно в гроб пора! Куда я гожусь? Другие за отечество умирали, а я того не сумел. Сиднем сидел, на печи лежал и ждал у моря погоды! Назначения ждал! Другие и без назначения шли! Вот намедни один такой же отставной, как я, сам пошел на бастион и без спросу давай наводить пушки и командовать матросами! И что же, говорят, две пушки у англичан подбил!

Капитан утомился от разговора и совсем ослабел. Подошел доктор и запретил ему говорить. Леля сидела подле отца до поздней ночи. Ничто окружающее, кроме этого больного, не интересовало ее. Она сначала не обратила внимания даже на чувствуемые ею боли – последствие неловкого падения, когда с нею был обморок. Она не заметила, как в четыре часа пополудни опять усилился рев орудий вследствие возобновившейся бомбардировки.

Дни и ночи сидела она у изголовья отца, равнодушно слушая разговоры фельдшеров и сестер милосердия, рассказы о том, что французы овладели всеми тремя нашими передовыми редутами, и рассуждения о последствиях этой нашей неудачи. Капитан встрепенулся, услыша это известие, и слабым голосом проговорил:

– Ну, теперь нашему флоту придется удалиться от верховья бухты, иначе их совсем забросают бомба– ч ми.

А лежавший тут же офицер Волынского полка с досады даже заплакал, как ребенок. Для Лели все это казалось чем-то отдаленным, не касающимся ее, и она осталась бы безучастною, даже если бы ей сказали, что неприятель взял самый Севастополь. Что ей было до Севастополя, когда здесь, в этом госпитале, сосредоточились все ее прошлое, настоящее и будущее: погибшая любовь, умирающий отец и внутри ее самой биение новой, таинственной жизни, слитой в одно нераздельное целое с ее собственным существованием.

IV

Вот что происходило в эти дни на бастионах.

На второй день бомбардировки храбрый генерал Жабокритский, тот самый, который после Ал минского боя назвал владимирцев трусами, заболел, то есть сказался больным, опасаясь, что ему придется лично отстаивать передовые редуты. Вместо него назначили Хрулева.

Между тем французы, обратив наши редуты и Камчатку в груды щебня, двинулись по углублениям Килен-балки и Докового оврага.

Новый французский главнокомандующий Пелисье{142}, сменивший Канробера, уже прибыл со всем своим штабом. Взвились сигнальные ракеты. Было пять часов, но и в эту пору полет ракет был очень красив. С бастионов следили за ракетами. Вдруг неприятельская канонада перенеслась с левого фланга на правый. Задымились и загремели холмы за линиею южных верков.

Генерал Хрулев стоял в дверях своей квартиры на Корабельной и курил трубку.

– Что бы это значило? – спросил он у окружавших офицеров.

Французские колонны быстро подвигались к Волынскому и Селенгинскому редутам. Французы шли смело, как будто в свой собственный лагерь; впереди офицеры с саблями наголо. На мгновение сверкнули за валом острия сабель и штыков. Горсть пластунов и солдат, находившихся на редутах, не могла сопротивляться. Часть наших легла на месте, другие бежали к мостику, перекинутому через Килен-балочную бухту. Небольшие кучки французов уже бегали по горе, заглядывали в землянки и распоряжались на редутах, как дома.

Камчатка еще не была взята. Ее атаковали зуавы, линейный полк и алжирские стрелки – черные чудовища, внушавшие нашим солдатам мысль о черте в человеческом образе.

Наши отступили из Камчатки к Малахову. Прискакал Нахимов, как всегда, в сюртуке, эполетах и ордене Георгия 2 класса. Французы осыпали его пулями. Доехав до рогатки, Нахимов старался удержать людей за валом, но все это бежало, ныряя под руки останавливавших их офицеров.

Наконец удалось собрать горсть солдат и открыть огонь по французам, которые едва не прорвались в Корабельную.

Местами французы обгоняли отступавших и бежали врассыпную к Малахову. Горсть французов окружила лошадь Нахимова, один схватил ее под уздцы, другой уже пытался стащить адмирала с лошади.

– Ребята, выручай Павла Степановича! – раздался крик со всех сторон, и матросы, бежавшие с банниками, которые уносили от заклепанных орудий, с остервенением бросились на французов. Нахимов был спасен от плена.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю