Текст книги "Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
Первый из приведенных исправников был штабс-ротмистр, второй – ротмистр. Следовательно – в самом соку. До штабс-ротмистрского чина еще мышцы в человеке не вполне крепки, а с майорского чина они уж слабеть начинают. Впрочем, нередко и между поручиками хорошие исправники удавались.
В исправнике даже влиятельные помещики нужду имели, а потому он был в помещичьих домах всегда желанным гостем. Помещицы ценили в нем ротмистрские статьи, помещики видели охрану и в то же время доброго товарища. Приедет исправник – и у всех на душе весело, даже в девичьей песни бойчее раздаются. Во-первых, он всякие вести привезет: и из уезда, и из губернии, и даже из столиц. В старину и мировые происшествия туго до помещичьих гнезд доходили, а исправники из первых рук, от почтмейстеров узнавали, да и развозили по уезду. Что Людовик-Филипп на престол прародительский вступил – это они первые узнали, а потом уж и пошло. Что преосвященный Никодим по епархии отправляется – это тоже они первые оповестили, а равным образом и то, что губернатору, того гляди, к празднику ленту дадут. * И все по-ихнему так и сбылось. Во-вторых, исправнический приезд разом все накопившиеся недоразумения прекращал. Даже мимо, бывало, исправник проедет – и все как рукой снимет. Тут розгами вспрыснет, там плюху даст, в третьем месте пальцем пригрозит – смотришь, а тихо. До проезда что-то где-то охало, вздыхало, стонало – и вдруг исцеление получило. Простые тогда болезни были – оттого и лекарства простые прописывались.
Помещики принимали исправников охотнее, нежели даже предводителей. Предводитель честь делалсвоим приездом, а исправник запросто, запанибрата приезжал. Принять предводителя было начетисто: он и сам вдвое против обыкновенного дворянина съест, а еще больше того зря на тарелке оставит; исправник же все чистенько подберет и тарелку точно сейчас вымытую сдаст. Но в особенности тяжело было разговор с предводителем поддерживать: сидит словно фаршированный и зубами скрипит. И вдруг слово скажет… ах, какое слово! Так и тут, бывало, исправник выручит. Объяснит, поправит – и опять всем весело!
Словом сказать, лихие ребята были.
Взятки (за дела) исправники брали лишь в крайнем случае: ежели с деньгами совсем мат. Вообще же они довольствовались «положением». Было «положение» от откупщика, от земской гоньбы, от содержателей перевозов, от контор богатых отсутствующих помещиков. Многие из оседлых помещиков посылали исправникам в презент произведения собственных хозяйств.
И все шло тихо, исправно, благополучно. Точно в раю.
«Но справились ли бы дореформенные исправники с обстоятельствами нынешнего времени?» – спросит меня читатель. На это я уже дал ответ выше. «Вряд ли бы справились, хотя попробовать можно».
Но ведь и нынешние исправники… разве они справляются? нет, не справляются.
Так о чем же тут спор?
В заключение мне остается только упомянуть о почтмейстерах и уездных стряпчих. Постараюсь быть кратким.
Почтмейстеры были наивны и любознательны. Географию знали недостаточно и потому нередко засылали почту вместо Вятки в Кяхту и наоборот. Но такое тогда волшебное время было, что даже от подобных засылок никто чувствительного ущерба не ощущал. Вот что значит «порядок вещей».
Что касается до уездных стряпчих, то они представляли собой в древности то же самое начало, какое нынче представляют прокуроры и их товарищи. Это одно уже служит для них отменной рекомендацией.
Вечер третий *
В трактире «Грачи»
Комната первая
В седьмом часу вечера в трактире «Грачи» собрались три статских советника. Первый, Емельян Иваныч Пугачев, служил в департаменте Пересмотров и Преуспеяний; второй, Порфирий Семеныч Вожделенский – в департаменте Препон, и, наконец, третий, Антон Юстович Жюстмильё (сын учителя французской грамматики, принявшего русское подданство) – в департаменте Оговорок. Все трое были начальники отделений, имели соответствующие знаки отличия и пользовались, каждый по своему ведомству, доверием начальства.
Ежедневно они собирались в «Грачах» в тот час, когда обыкновенно кончаются в департаментах занятия. Ели рубленый обед и приятельски беседовали. Они были друзья, хотя в характерах, в образе мыслей и даже в предметах их служебных занятий существовало довольно резкое несходство. Пугачев был сангвиник, постоянно волновавшийся и вместе с своим департаментом всех звавший вперед. Даже в трактире он бесстрашно восклицал: «Свету! свету больше! вот в чем наше спасение!» – и не раз имел вследствие этого неприятные объяснения, из которых, впрочем, легко выпутывался благодаря заступничеству непосредственного начальства. Вожделенский был флегматик и консерватор, который на всякое преуспеяние смотрел как на «опасную игру» и вместо всяких «пересмотров» предлагал одобренные вековым опытом «ежовые рукавицы». «Право, с нас и этого предовольно!» – высказывал он громко и развивал свою программу так резонно, что даже буфетчик за стойкой умилялся. Что касается до Жюстмильё, то он не был ни сангвиник, ни флегматик, не требовал ни света, ни ежовых рукавиц, а вместе с своим департаментом надеялся, что со временем все разъяснится. * А когда все разъяснится, тогда и у начальства руки будут развязаны.
Но при собеседованиях эти разногласия легко улаживались. Есть почва, на которой сходятся все статские советники вообще и на которой не было резона не сходиться и нашим статским советникам. Это – почва взаимного признания. Пугачев, будучи ярым поборником Преуспеяний, признавал, однако ж, что и Препоны, в общей экономии благоустройства, представляют небесполезный противовес; Вожделенский, с своей стороны, делал такую же уступку относительно Преуспеяний («конечно, нельзя без того, чтобы иногда не прикинуть, но…»), а Жюстмильё слушал их и радовался. Вследствие этого, как ни различествовали их мнения по существу, но половым казалось, что все они говорили одно и то же.
Сейчас Пугачев восклицает:
– А я про что ж говорю! Я именно это самое всегда и утверждал.
И пойдет, и пойдет. Дальше да шире – конца-краю нет! А через пять минут, смотришь, уже восклицает Вожделенский:
– А я про что ж говорю! Я именно это самое всегда и утверждал.
А Жюстмильё это на руку, ибо он и подавно это самое всегда утверждал. И буфетчику, и половым – всем на руку.
Словом сказать, люди были скромные и незлобивые, которые в стенах своих департаментов, как львы, исполняли возложенные на них обязанности.
Долгое время проводили они в сих невинных занятиях, взаимно друг друга признавая и дополняя, едва ли даже подозревали, что разногласия их когда-нибудь могут перейти в распрю. Благоволение царствовало тогда в воздухе; оно же переполняло и бюрократические сердца. И так как Преуспеяния провозглашались во имя Препон, а Препоны во имя Преуспеяний, то трудно было даже разобрать, где кончаются одни и начинаются другие…
Но в последнее время нечто произошло. Как будто бы выяснилось, что преуспеяние есть преуспеяние, а препона есть препона. * Что ни рядом идти, ни друг друга пополнять или поправлять они ни под каким видом не могут, а могут только взаимно друг друга уничтожать. Просияние это отразилось и в сфере служебных отношений. Директор департамента Преуспеяний, Рудин * , и директор департамента Препон, Репетилов * , вступили в единоборство. Директор департамента Оговорок, Мямлин, попробовал было предложить свое посредничество для умиротворения борцов, но, убедившись, что благие его намерения могут быть истолкованы в смысле укрывательства, замолчал. Или, лучше сказать, более, нежели замолчал, а начал умильно взглядывать на Репетилова. Само собою разумеется, что при этом единоборстве в качестве обязательных свидетелей присутствовали Пугачев и Вожделенский. Оба скрепляли (а в большинстве случаев и сочиняли) самые колючие бумаги, причем Пугачев напрягал последние усилия, входил в лиризм, но не чуждался и иронии, а Вожделенский холодно и резонно подсиживал. Что же касается до Жюстмильё, то он выслушивал каждого по очереди и каждого же по очереди удостоверял: «Помилуйте! да я сам всегда это самое утверждал!»
Разумеется * , эта канцелярская экзема высыпа̀ла преимущественно на бумаге. Однако ж и на обеденных собеседованиях она не могла не отразиться. Приятели по-прежнему сходились и дружески диспутировали, но в эти диспуты уже закралась какая-то сложная и загадочная нота, в состав которой, с одной стороны, входила горечь обманутых надежд и ожидание грядущей беды, в форме отставки или упразднения, а с другой – предвкушение какого-то нелепого торжества. И Пугачев, и Вожделенский поняли, что до сих пор они держались на теоретических высотах, а теперь совсем неожиданно встретились лицом к лицу с некоторою загадочною практикой. Один Жюстмильё плохо смекал и все убеждал: «Ах, господа! да объяснитесь же наконец!»
– Да ведь мы это так… с точки зрения… – разуверял его Пугачев.
– А то как же! разумеется, с точки зрения! – подтверждал и Вожделенский.
Приятели расходились приятелями, а на следующий день, с первой же ложкой щей, опять начинала звучать загадочная нота.
Одним словом, настала минута, когда в голове у Пугачева при взгляде на Вожделенского сама собой сложилась мысль: «От руки этого человека мне суждено принять смерть!» И, к удивлению, та же мысль, хотя и в менее отчетливой форме, начинала по временам зарождаться и в голове Жюстмильё. Ибо и он уж догадывался, что требования растут и растут, а время бежит все быстрее и быстрее, так что, пожалуй, не успеешь и оглянуться, как вдруг из всех уединенных мест раздастся вопль: «Оговорки»! Что такое «Оговорки»? Это та же крамола, только сдобренная двуязычием и потому во сто раз более опасная!..
И Вожделенский, очевидно, понимал душевную смуту, обуревавшую этих людей, потому что глаза его смотрели как-то особенно ясно, словно говорили: «Точно так-с».
Трактир «Грачи» гудел как улей. Сентябрь был еще в средине, но ненастный, студеный, темный. В заведении уже горели огни, когда наши статские советники, голодные и замученные, ворвались в буфетную и подошли к стойке. Пугачев был бледен и положительно изнурен. Он нервно проглотил рюмку полынной, и когда буфетчик вместо селедки подал ему закусить миногу, то он оттолкнул блюдце рукой и нетерпеливо заметил:
– Пора бы, кажется, помнить… не первый год!
Напротив, Вожделенский, не торопясь, принял рюмку, посмотрел ее на свет, выпил и сказал:
– После трудов и водочки выпить не грех! Много пить – нехорошо, а рюмку-другую – можно!
Что же касается до Жюстмильё, то хоть он вообще не чувствовал потребности в передобеденной рюмке, но ради товарищей полрюмочки выпивал. Выпил и теперь.
– Погода-то нынче! точно с цепи сорвалась! – молвил Пугачев, прожевывая селедку.
– И погода, и люди – все нынче с цепи сорвалось! – сентенциозно отозвался Вожделенский.
– Уж именно всё! – подтвердил Пугачев, – и люди, и погода, и дела… А я что же говорю!
– И я это самое… И дела… да, и дела! – повторил Вожделенский, особенно выразительно нажимая на слове «дела»…
– И прекрасно! стало быть, и недоразумений никаких нет! – порадовался Жюстмильё.
Но Пугачев, по-видимому, не обманывал себя насчет значения сказанной Вожделенским фразы. Потоптавшись с минуту, он сказал:
– Будем, что ли, обедать?
Но спросил таким тоном, как будто ждал, что вот-вот Вожделенский скажет: «Нет, я одного человечка поджидаю…» И затем уйдет в другую комнату и отобедает втихомолку один.
Однако Вожделенский не сделал этого, а, напротив, с обычным дружелюбием ответил:
– За этим пришли, так, разумеется, надо обедать.
Ленивые щи приятели вычерпали быстро и молчаливо. Проглотивши последнюю ложку, Пугачев откинулся на спинку кресла и сказал:
– А департамент-то наш, кажется… ау!
– Что так? – откликнулся Вожделенский как бы удивленно, но с затаенной иронией.
– Да так… видимости некоторые проявляются… Будто уж вы и не знаете?
– Не знаю, – отрекся Вожделенский. – О преобразованиях, не скрою, слыхал, а чтобы совсем упразднить – об этом не знаю.
– Ну, да, преобразования… У нас ведь всегда с преобразований начинается… Сначала тебя преобразуют, а потом и упразднят.
– Не упразднят-с, а остепенят, в надлежащие рамки поставят – это так! Это – бывает! Да ведь оно и не может иначе быть.
– Совершенно справедливо, – согласился Жюстмильё.
– В чем же остепенение-то будет состоять?
– А в том и будет состоять, что служить так служить, а либеральничать так либеральничать * . Только и всего.
Никогда еще Вожделенский не говорил так определительно. Очевидно, он чувствовал под ногами вполне твердую почву. Пугачев угрюмо сдвинул брови и потупился. Жюстмильё тоже как будто оторопел и смущенно уставился глазами в зеленую массу протертого щавеля, из которой торчали куски зачерствелой телятины (фрикандо̀).
«А потом, может быть, и департамент Оговорок остепенять начнут!» – думал он, полегоньку вздрагивая.
– Чем же мы… худо служили? – спросил Пугачев после минутного замешательства.
– Худо не худо, а не-бла-го-вре-мен-но! – отчеканил Вожделенский и затем, перевернув блюдце с фрикандо, осмотрел его со всех сторон, на мгновение поколебался, но наконец перекрестился и запустил ложку в гущу: с богом!
– Что такое «неблаговременно»? Это насчет прожектов, что ли? – пристал Пугачев. *
– И насчет прожектов, и вообще. * Общество волнуете.
– А я так думаю, совсем напротив. Утешение подаем.
– Вы думаете так, а другие думают иначе. Вы говорите: «Утешение», а другие говорят: «Вред».
– В чем же вред? Ежели обществу показывают перспективы, ежели ему дают понять, что потребности его имеются в виду… в чем же тут, смею спросить, вред?
Пугачев был взволнован и возвысил голос; Вожделенский, который вообще не любил «историй», поспешно вычищал ножиком зеленую массу и молчал. Жюстмильё сидел как на иголках, но на всякий случай посылал умильные взоры в сторону Вожделенского.
– Легко сказать: «Вред!» – горячился Пугачев, – а что такое вред? Разве мы что-нибудь когда-нибудь предваряли? разве мы что-нибудь когда-нибудь распространяли или поощряли? В чем заключалась наша задача? – она заключалась в том, чтобы показывать обществу перспективы! Для чего нужны были перспективы? – для того, чтоб уберечь общество от химер и преувеличений! Для того, чтоб его успокоить, обнадежить, утешить. Полагаю, что в этом ничего неблаговременного нет!
– То есть как вам сказать… – вставил свое слово Жюстмильё, но Пугачев не обратил на него никакого внимания и даже сделал рукою движение, словно досадную муху смахнул.
– Я думаю, что даже добрая политика таких указаний требует, – продолжал он. – Необходимо, чтоб общество видело… чтоб оно, так сказать, в надежде было… Вы говорите: «Прожекты?» А позвольте спросить, какие такие у нас были прожекты, которые бы, так сказать… ну, там волнение или движение, что ли… Слава богу! тихо, смирно, благородно!
– Ну было-таки, Емельян Иваныч, было! – что говорить! – пошутил Вожделенский, искривив рот в улыбку.
Жюстмильё тоже скривил рот и даже один глаз прищурил. Очевидно, он силился что-то угадать. А может быть, даже и угадал, что обычное его посредничество между спорящими сторонами едва ли на этот раз будет благовременно.
– Что такое было? – гремел Пугачев, – это вы насчет тех,что ли? * Так разве мы поощряли? разве мы покрывали? А что касается до перспектив, так ведь и это в тех же видах… Нельзя без перспектив! нужно, чтоб общество имело в виду: «Вот, мол, что̀ для вас»… А там какую перспективу в ход пустить, а какую попридержать – это уж не мы! Наше дело – сообразить, изложить, представить, а потом…
– А потом уж «не мы»? – съехидничал Вожделенский.
– Там как хотите, смейтесь или не смейтесь, а я правильно говорю. Наше дело – машину завести: общество занять, пищу ему предоставить, – а решить, какая перспектива благо-временна, а какая неблаговременна – это уж не от нас зависит.
– А от кого же?
– Ну, там…
– Мы, дескать, намутим, а вы – как знаете?.. Ах, господа, господа! Нет, это не так. По-моему, надо так: служить так служить, а мутить так мутить!
– Но ведь мы и служим. Разве мы противодействуем?
– Еще бы вы * противодействовали! Не о противодействии идет речь, а о содействии, * сударь, о содействии! Об том, чтоб у всех один план, одна мысль, одна забота… вот об чем!
– Но ведь и мы… разве ваш департамент когда-нибудь примечал за нами? Напротив, мы всегда, можно сказать, всей душою… содействовали…
– Наш департамент «делом» занимается, а не фантазиями-с. Поэтому вы ни содействия, ни противодействия оказать ему не можете. И не требуется-с… Так, по крайней мере, я полагаю.
– Но мне кажется, что, занимая общество перспективами, мы тем самым уже содействуем…
– Не полагаю-с.
– Если я не ошибаюсь, то Емельян Иваныч хотел выразить… – вступился Жюстмильё.
– Я очень хорошо понимаю, что хотел выразить Емельян Иваныч, – сухо отрезал Вожделенский, – но, к сожалению, доводы его не кажутся мне убедительными…
И, откинувшись назад, он хлопнул Пугачева по коленке и сказал:
– Старая система, батюшка, старая!
Водворилось минутное молчание, тем более тягостное, что половой позамешкался с жарким. Наконец принесли птицу, и у Пугачева вновь развязался язык.
– Не понимаю! – бормотал он, – департамент Препон – сам по себе, а наш департамент – сам по себе… Сами вы всегда говорили… Департамент Преуспеяний указывает, а департамент Препон * сдерживает и умеряет… И наоборот.
– Старая система, батюшка, старая! – повторил Вожделенский.
– Заладили одно: «Старая!» В чем же новая-то ваша система состоит?
– А вот в чем: служить так служить, а либеральничать так либеральничать.
Хотя Вожделенский уже не впервые высказывался в этом смысле и в этих самых выражениях, но на этот раз вышло как-то особенно ясно. Без перспектив, а прямо к цели. Пугачев вдруг почувствовал, что ему уж не очиститься. Да и Жюстмильё, с своей стороны, страдальчески заметался.
«Наверное, Вожделенский завтра в «Грачи» не придет, – блеснуло у него в голове. – Да и вообще не видать его «Грачам», как ушей своих. Любопытно, однако ж, в какой он трактир ходить будет?»
– Стало быть, нельзя даже… А впрочем, что ж! оно к тому идет! – процедил сквозь зубы Пугачев и вздохнул.
– Да-с, к тому-с.
– Одного я не понимаю: ежели и нельзя, то все-таки почему же бы мы…
Пугачев запнулся, как бы вызывая Вожделенского на поощрение, но Вожделенский ехидно молчал. Тогда он продолжал:
– Повторяю: совсем мы не в том смысле… не в вредном… Дать обществу пищу… отклонить его от вредных увлечений… кажется, это именно та самая задача, которою достигается… Ежели департамент Препон самым делом воздействует, то мы, с своей стороны, косвенно…
– То-то, что косвенное-то ныне не полагается. Прямо.
– Что ж такое! прямо так прямо. Ведь это только так говорилось: «косвенно», а в сущности оно и всегда было «прямо»…
– Ну-у? так ли, полно?
– А ежели и еще прямее нужно, так и прямее… – робко инсинуировал Пугачев.
– Ну, вот вы и объяснились, господа! – обрадовался Жюстмильё.
– Согласны и прямее-с? – в упор хихикнул Вожделенский, но так ядовито, что Пугачев во всем теле почувствовал внезапную слабость.
– Гм… стало быть, наш департамент – ау? – машинально произнес он упавшим голосом.
– Поговаривают-с.
– Без преобразований… прямо? – продолжал Пугачев, все больше и больше увядая.
– Надвое-с. Одни говорят: «Реформу!», другие – «Прямо!»
Жюстмильё мучительно заерзал на стуле. В его сердце окончательно поселилось предчувствие. Некоторое время, однако ж, он не решался высказаться, но под конец его так прожгло, что он не выдержал.
– А об нас… не слыхать? – произнес он робко, как бы не доверяя собственным словам.
– В частности – ничего, но вообще… – загадочно молвил Вожделенский.
– Что же такое… «вообще»! Мы даже и не призывали… К обществу мы не обращались, перспектив не показывали… – оправдывался Жюстмильё, в пылу обуявшего страха даже не догадываясь, что он косвенным образом и с своей стороны формулирует обвинение против Пугачева.
– Слышали-с? – ядовито обратился Вожделенский к Пугачеву, – вот и они понимают… Они не «обращались», не «показывали»… А ваш департамент…
И затем, отвечая Жюстмильё, прибавил:
– Я и не выдаю за верное насчет вашего ведомства. Я говорю только, что вообще… Предрасположение такое нынче в сферах… Содействие требуется… прямое! А не то чтобы там косвенно или, например, ни туда ни сюда…
Обед кончился. Приятели выкурили по папиросе, и Вожделенский почесывал себе коленки в знак того, что пора и восвояси. Но Пугачев намеренно затягивал беседу: ему нужно было во что бы ни стало дойти до конца.
– Нет, вы скажите… этим ведь шутить нельзя! – говорил он, волнуясь. – Мы тоже… конечно, обидеть не долго… ну что ж! в заштат так в заштат! Но за что? Разве нас призывали? разве нам приказывали? объяснили ли нам хоть раз: «Вот это – так, а вот это – не так?» Призовите! прикажите! Что ж! мы с своей стороны…
– И мы с своей стороны… – отозвался Жюстмильё.
– То-то, что ни призывать, ни приказывать, ни объяснять не видится надобности. Шуму от этих призываньев да приказываньев много. Оказательство.
– Что ж такое: «Оказательство?» – все больше и больше раздражался Пугачев. – Тут речь об участи людей идет, а вы: «Оказательство!»
– Не я, а власть имеющие. *
– Нет, вы откройтесь. Вы объясните прямо: что за причина? что такое? почему? как?
– Чудак вы, Емельян Иваныч! обращаетесь ко мне, точно я властен!
– Нет, вы можете! если вы не властны переделать, то можете предупредить, направить… Можете, наконец, зарекомендовать!.. А опять и еще: переформировка предстоит пли упразднение? Ежели только переформировка, то, может быть… Объяснитесь! А то на-тка! напустили туману, да и наутек!
Вместо ответа Вожделенский усиленно зачесал коленки и испустил звук, который ясно означал: «Надоел ты мне, братец, хуже горькой редьки!» И затем начал потихоньку сниматься с места.
– Переформировка или упразднение? – приставал Пугачев.
– Не знаю-с, – сухо ответил Вожделенский, пробираясь к выходу.
– Ну и упраздняйте! – пустил ему вслед Пугачев, – и упраздняйте… и упраздняйте… упррразднители!
Он обернулся, думая призвать Жюстмильё в свидетели, но ловкий малый уже исчез, точно растаял в воздухе.
На другой день об ту же пору, Жюстмильё прохаживался по Большой Морской от угла Невского до штабной арки и обратно. Он явно кого-то поджидал и вглядывался в сумерки. Действительно, через четверть часа со стороны Невского показалась знакомая фигура статского советника Вожделенского, и Жюстмильё мгновенно нырнул в подъезд Малоярославского трактира. Минуту спустя он, как ни в чем не бывало, уже стоял у стойки и тыкал вилкой в блюдце с килькой. Еще минута – и к той же стойке подошел Вожделенский.
– Какими судьбами? – воскликнул последний, завидев вчерашнего собеседника.
Жюстмильё всем своим женеподобным, потертым лицом осклабился.
– Да так-с… – пролепетал он, – признаюсь, после вчерашнего разговора… совсем мне «Грачи» опротивели!
– Но почему же именно сюда?
– Предчувствие-с… – застенчиво намекнул Жюстмильё и снова осклабился.
– Благодарю! – ответил Вожделенский, протягивая руку, – милости просим! будем, по-старому, вдвоем канитель разводить!
И затем, вспомнив о Пугачеве, любезно продолжал:
– А революционер-то наш! поди, дожидается теперь! Перспективы, изволите видеть, показывает! общество занимать хочет! Теперь вот и спохватился, да поздно… Близок локоть, да не укусишь… ау, брат! Что ж, рублевый, что ли, спросим?
– Сегодня уж мне позвольте! – засеменил Жюстмильё, – в знак будущего… И вообще… Человек! Два полуторарублевых! – крикнул он половому и, пошептавшись с ним, прибавил вслух: – Да чтобы заморозить… непррременно!
– Никак, вы кутить собрались! – ласково укорил Вожделенский, – что ж! от времени до времени это не без пользы. Постоянно пить нехорошо, но при случае распить бутылочку-другую – это даже кровь полирует!
Через четверть часа приятели сидели за столом и оживленно беседовали. Впрочем, говорил почти исключительно один Вожделенский, а Жюстмильё ласково смотрел ему в глаза и распускал рот. От времени до времени упоминалось о Пугачеве в сопровождении нарицательного: «революционер». Допускались предположения: что-то «революционер» теперь делает? ждет, поди, а может быть, и ждать перестал, щи ест?
– Предупреждал я его, – ораторствовал Вожделенский, впадая в учительный тон. – Эй, говорю, Емельян Иваныч! не слишком ли, сударь, прытко! Не послушался – вот на мое и вышло!
– А жалко почтеннейшего Емельяна Иваныча! хоть и по своей отчасти вине, а все-таки жалко! – лицемерил Жюстмильё, подливая в стаканы шампанское.
– Это делает честь вашему доброму сердцу, сударь! – снисходительно похвалил Вожделенский. – Я и сам иногда… по человечеству! Все мы люди, все человеки… Так-то.
Жюстмильё весь, всем существом, так и расцвел от похвалы.
– Нельзя не жалеть, – продолжал Вожделенский, – человек еще в поре, мог бы пользу приносить… Кабы к рукам, так даже прямо можно сказать: золотой был бы человек!.. И вдруг!
– И вдруг! – как эхо, повторил Жюстмильё.
Его самого мутило. Хотя Вожделенский вчера и не высказался определенно насчет департамента Оговорок * , но все-таки кое-что запустил. Очевидно, что-то готовится. Но что именно, что? Переформировка или… Некоторое время Жюстмильё робел и воздерживался от вопросов, но к концу обеда язык его сам собой обнаружил душевную язву.
– Ну, а насчет нашего департамента… слышно? – пролепетал он, освещаясь заискивающей улыбкой.
– Поговаривают-с, – кратко отрезал Вожделенский.
Жюстмильё мгновенно завял.
Комната вторая
Павел Никитич Павлинский только что возвратился из заграничной поездки. Человек он был средних лет (скорее даже молодой), бессемейный, не предъявлявший к жизни чрезмерных требований и не честолюбивый. Служил он в департаменте Раздач и Дивидендов * и довольствовался скромною должностью столоначальника, которую занимал чуть не десять лет сряду. Департамент этот исстари был либеральный, и – что особенно было дорого – чиновники его еще в то время ходили на службу в пиджаках и курили при отправлении обязанностей папиросы, когда в других департаментах не шли дальше цветных брюк при вицекафтанах, а курить позволяли себе только в форточку. Это само по себе уже составляло приманку, но, сверх того, содержание здесь было погуще, нежели в других ведомствах, да к концу года и из общей массы дивидентов на долю каждого перепадала малая толика. Благодаря этим воспособлениям у Павлинского всегда водилась вольная деньга, которою он и пользовался, чтобы ежегодно делать кратковременные экскурсии за границу. В конце июля он перекидывал через плечо дорожную сумку и садился в вагон (непременно 1-го класса), а в начале сентября тем же порядком вновь водворялся в департаменте. Чаще всего он делал эти экскурсии на собственный кошт, но иногда выпрашивал какую-нибудь командировку и получал от казны прогонные, подъемные и порционные. Пошатается несколько недель по Германии, наблюдет, как делают папиросные гильзы в Баден-Бадене, Эмсе, Гамбурге, и под конец непременно недели на две закатится в Париж.
В нынешнем году ему удалось получить командировку. Предлагалось ему посетить Швейцарию и на месте исследовать, из каких элементов составляется тамошняя дивидендная масса и в какой пропорции оная распределяется между швейцарскими властями. С этою целью он целый месяц выжил на Женевском озере, посетил Лозанну, Вевэ, Кларан, Монтрё и проч. (в Женеву, однако ж, не рискнул); но, к сожалению, везде встретился с серьезными затруднениями. На всем протяжении Женевского озера по вопросу о раздачах и дивидендах царствовало полнейшее невежество, почти хаос, так что на первый раз он должен был ограничить свои действия лишь необходимыми разъяснениями и пропагандой. Плоды этой пропаганды приходилось наблюсти в будущем году, что, впрочем, не особенно его огорчало, потому что в перспективе обрисовывалась новая командировка с новыми «воспособлениями» от казны. Затем, выполнив свой долг добросовестно, Павлинский, по обыкновению, направил путь в Париж. Пообедал у Вефура, у Вуазена, у Бребана, у Маньи, но в «Café Américain» [5]5
«Американском кафе».
[Закрыть]только «так посидел», потому что показалось дорого. Видел «Peau d’âne» * [6]6
«Ослиную кожу».
[Закрыть], «M-lle Nitouche» * [7]7
«Мадемуазель Нитуш».
[Закрыть], «La princesse des Canaries» * [8]8
«Принцессу Канарских островов».
[Закрыть], побывал в «Excelsior» [9]9
«Эксцельсиор».
[Закрыть], в «Café des Ambassadeurs» [10]10
«Кафе посланников».
[Закрыть]и зашел в «Contributions indirectes» * [11]11
«Департамент косвенных налогов».
[Закрыть]посмотреть, как там «наше дело стоит». Наконец в один дождливый и темный вечер сел в вагон и прикатил в Петербург. Наутро – в департамент; обедать – в «Грачи». Для человека, еще полного воспоминаний о «Contributions indirectes» и о Вефуре, это был переход очень резкий, но Павлинский был человек бодрый и рассудительный, который легко мирился с суровою действительностью и безропотно покорялся начертанному на дверях департамента девизу: «Грачам – время, а Вефуру – час». Он понимал, что иначе дивиденды никогда не были бы поставлены на том незыблемом основании, которое позволяло им с честью выдерживать натиск всех остальных ведомств и даже завистливые намеки на фельдмаршальские содержания.
Первый сезонный обед сотоварищей по дивидендам был чрезвычайно оживлен. Собралось человек шесть собеседников, и так как дивиденды были заранее уже вычислены и обозначены, то у всех на душе было светло, бодро и радостно. На радостях потребовали «генеральскую закуску» и, по секрету от возвратившегося члена общей дивидендной семьи, заказали пару бутылок шипучего. Затем, в ожидании еды, закурили папиросы, и все лица расцветились такими счастливыми улыбками, что и половые, глядя на господ, стали улыбаться.
За обедом речь держал по преимуществу Павлинский. Он, не стесняясь, называл Швейцарию «страною свободы» * и подробно перечислял благодеяния, которые свобода распространяет вокруг себя. Пароходы, железные дороги, телеграфы, телефоны – все это в «свободных» странах служит для общего блага, а в «несвободных» – для воровства. А эти гостиницы-дворцы, подобных которым нет в целом мире?.. А возможность свободного обмена мыслей? А личная обеспеченность, которая каждому дает право смело смотреть в глаза будущему?! А несметные толпы иностранцев, которые добрую половину года наводняют страну свободы и тратят там свои деньги?! А конституция!?!!
– Я провел почти месяц в Кларане, * – рассказывал Павлинский, – и ни разу даже не почувствовал процесса жизни. Жил – вот и все Жил – потому, что никто не препятствует жить, жил – потому, что не только сам себя чувствовал хорошо, но видел, что и другие чувствуют себя хорошо. Жить в одиночку – это все равно что втихомолку есть, думая только о наполнении желудка. Жить вместе со всеми – это участвовать всемисилами и способностями души в наслаждении общими жизненными благами! Ничего нельзя себе представить благороднее и чище того душевного равновесия, которое чувствуешь при виде довольства, царствующего кругом!