355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Салтыков-Щедрин » Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы » Текст книги (страница 17)
Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:54

Текст книги "Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы"


Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)

Сходство, впрочем, на этом и оканчивается. Высказав изложенные выше мысли насчет уступок, Луи Блан прибавляет: «Но необходимо иметь идеал и никогда не терять его из вида, даже в тех случаях, когда допускаются жертвы в пользу действительности. Неразумно думать, что один прыжок достаточен для того, чтобы достигнуть цели долгого пути, но еще неразумнее пускаться в путь, не зная, куда он ведет, и выбирать окольные дороги, не будучи уверенным, что они ведут именно к тому пункту, которого предполагаешь достигнуть». Г-н Спасович, напротив того, дав сначала понять, что для него вполне понятна система воспитания без розог и без пощечин и что, следовательно, нельзя отрицать возможности и действительных, вполне беспощечинных отношений родителей к детям, тем не менее относится к этому идеалу беспощечинности мрачно, почти безнадежно. «Я, – говорит он, – так же мало ожидаю совершенного и безусловного искоренения телесного наказания, как мало ожидаю, чтоб вы(присяжные заседатели) перестали в суде действовать, за прекращением уголовных преступлений и нарушений той правды, которая должна существовать, как дома, в семье, так и в государстве».

Люди придирчивые могут сказать, что последние, подчеркнутые сейчас, фразы или затем только пущены в ход, чтоб сделать гг. судьям и присяжным заседателям комплимент, внушив им, что царствию их не будет конца, или же представляют собой набор пустых и бессодержательных слов, высказанных без всякого соображения с историей тех усилий – историей далеко не бесплодною, – которые делаются в видах ежели не окончательного и немедленного упразднения преступлений, то, по крайней мере, значительного сокращения числа их. Есть выражения готовые, к которым уже исстари приучено человеческое ухо и к которым, в случае отсутствия мысли, можно прибегать точно так же, как прибегают к магазину готовых платьев, чтобы выйти оттуда франтом. Но пусть будет так, как утверждает г. Спасович: пусть розги не прекратятся, пусть пощечины господствуют вечно; пусть преступления умножаются и процветают на утешение адвокатам, in secula seculorum; [85]85
  во веки веков.


[Закрыть]
спрашивается: зачем же было заводить разговор о педагогических идеалах? Зачем было говорить: «Я вполне понимаю, что может быть проведена система воспитания, из которой розга будет исключена»? Странное дело! объявлять себя «не сторонником» розги и в то же время вступаться в дело, в основании которого лежит исключительно розга! намекать на возможность каких-то беспощечинных педагогических идеалов и вслед за тем объявлять, что идеалы эти следует положить в шкаф и навсегда запереть на ключ!

Ежели слова о возможности существования беспощечинной педагогики были высказаны не ради щегольства (чего даже нельзя предположить со стороны г. Спасовича, зная его всегдашнюю трезвость в этом смысле), то их не следовало говорить совсем, особливо ввиду того, что вся остальная речь представляет лишь категорическое опровержение этого опрометчиво выраженного афоризма. Правда, жалкие слова имеют еще очень большое значение в современном обществе, но все-таки туман, ими напускаемый, начинает мало-помалу рассеиваться. Ясно, что г. Спасович вышел из своей роли и сделал ошибку. Его ум, по преимуществу деловой, наклонный к политике результатов, должен тщательно отметать от себя чувствительные примеси, которые составляют удел тех, которые за прогоны готовы посетить какую угодно область теоретических общностей. И, наверное, речь г. Спасовича не утратила бы своей ценности и не сделалась бы менее убедительною, если б он, не выгораживая своей личности от подозрений в солидарности с пощечинами, выразил прямо и просто, чего он требует от присяжных заседателей. Скомпанованная таким образом речь могла бы иметь приблизительно следующий вид: «Гг. судьи! гг. присяжные заседатели! перед вами на скамье подсудимых находится г. Кронеберг, который обвиняется в истязании своей дочери. Для того чтобы вы могли судить правильно, действительно ли г. Кронеберг виноват в том преступлении, за которое он преследуется(всякий опытный адвокат должен подчеркнуть эти последние слова, чтоб присяжные не смешивали: подсудимый может быть и виноват, но не в томпреступлении, за которое судится), необходимо разрешить три вопроса: 1) имел ли г. Кронеберг право подвергать свою дочь телесному наказанию? – ответом на этот вопрос служит такая-то статья свода законов, которая вполне это право за ним подтверждает; 2) подавала ли Мария Кронеберг повод для педагогических воздействий на теле? – на это служит ответом энергическое показание доктора Сусловой, и 3) можно ли назвать употребленные г. Кронебергом педагогические приемы истязанием? – на это даст вам ответ, во-первых, кассационная судебная практика и, во-вторых, достаточно удовлетворительный вид, который представляли ягодицы Марии Кронеберг при освидетельствовании. Я кончил».

И только.

Можно быть уверенным, что эта простая и безыскусственная речь оказала бы на присяжных заседателей по малой мере такое же влияние, как и те темные намеки, которые допустил г. Спасович, чтобы установить свою личную непричастность к педагогической практике г. Кронеберга.

Кажется, не будет ошибки, ежели сказать, что все указанные выше оговорки и недомолвки суть плод неясных отношений, в которые стала русская адвокатура к органам нашей печати, носящим назавание «либеральных». Адвокатура наша поначалу довольно горячо заявила о своей солидарности с вопросами жизни и потому весьма естественно встретила со стороны либеральной прессы самое горячее сочувствие. Но, симпатизируя защитнику вдовы и сироты, литература, как старшая сестра в либерализме, до того простерла свое усердие, что, подвергая действия адвокатов неусыпному контролю, заявила претензию держать это сословие в постоянной опеке. Начались обличения, взыскания, выговоры, почти угрозы, и долгое время сходило это с рук, потому что в самой среде адвокатов не установилось еще совершенно определенных понятий о тех целях, которым она призвана служить.

Такое отношение литературы едва ли может быть названо правильным. Франция – классическая страна адвокатуры, представители которой со времени первой революции играли в ее истории очень значительную политическую роль, но и там об адвокатах, как об адвокатах, в литературе нет и речи. Адвокат, за очень редкими случаями, никого не занимает, покуда из него не образуется политический деятель, а раз сделавшись министром, сенатором, депутатом, он уже и сам забывает в первородном грехе, в котором валялся до того времени. В последнее время, как политические деятели, адвокаты утратили много из прежнего обаяния. Перенося на политическую и административную арену изнурительные привычки своего ремесла, они никогда не приходили к действительно плодотворным результатам, а только вертелись в беличьем колесе, вследствие чего в настоящее время Франция, после четырех революций, и находится под начальством у Мак-Магона. Поэтому на избирательных сходках в Париже уже слышатся голоса, что адвокатов довольно. Но, во всяком случае, как служителей своего ремесла, и литература, и даже публика (кроме нуждающихся в их услугах) их игнорирует, и, право, едва ли можно указать на пример, чтобы в последнее время в каком бы то ни было французском органе печати было заявлено кому-либо из адвокатов, что он поступает недостойно, защищая французских Овсянниковых и Мясниковых. Единственное исключение составляет защита Базена адвокатом Лашо, * но это статья особенная.

У нас ремесленное значение адвокатуры, по-настоящему, должно бы выказаться еще резче, потому что наши адвокаты уже окончательно не имеют никакого отношения к политической жизни государства. Не вопросы жизни стоят для них на первом плане, а вопросы, истекающие из свода законов и из кассационной судебной практики. Ловкое обращение с статьями законов – вот что имеется прежде всего в виду, точно так же, как в некоторых ремеслах главную роль играет ловкое обращение с иглою, шилом, заступом и т. д. Спрашивается: почему никому не приходило в голову обвинять в недостоинстве башмачника, который шьет матери Митрофании башмаки, или портного, который одевает Овсянникова, и напротив того, отовсюду сыплются обвинения на адвоката, который, видя Овсянникова покрытым сажею пожарища, взялся омыть его банею пакибытия?

Наша печать долгое время не решалась принять этого взгляда, но в последнее время сама адвокатура решилась заявить, что он представляет единственное правильное мерило, с которым можно относиться к ней. Опекунские замашки печати произвели неизбежную реакцию в той самой среде, которая еще так недавно увлекалась желанием доказать, что ничто человеческое ей не чуждо, хотя на самом деле всегда имела в виду только то, как бы «слопать боженьку», чтоб никто этого не заметил. Возник бунт; долгое время он тлел, так что нельзя было разобрать, откуда гремит гром, из тучи или из навозной кучи, но наконец в адвокатскую похлебку попал такой жирный кус, что долго сдерживаемые страсти не устояли. Поводом к разрыву с литературой послужило знаменитое Овсянниковское дело, и, помнится, г. Спасович (конечно, как добрый товарищ, ибо лично он играл в этом деле роль противо-овсянниковскую) * первый поднял знамя бунта, сказавши на каком-то обеде, что адвокатура должна шествовать своимпутем, независимо от внушений и контроля печати. За ним последовал и г. Потехин, который без * церемонии обвинил русскую литературу в идиотстве. *

Вероятно, эти случаи изменят взгляд нашей печати на русскую адвокатуру и укажут, какой должен быть характер их взаимных отношений. Во всяком случае, этоне могут быть отношения товарищества, ибо общей почвы для этого здесь найти нельзя, кроме разве того, что и литератор и адвокат обладают одним и тем же орудием для достижения своих целей – словом. Затем, и объект действия, и характер его – все разное. Литература служит обществу, адвокатура – клиенту; честность литературы состоит в разработке идеалов и перспектив будущего, честность адвокатуры – в строгом согласии с действительностию и подчинении идеалам, выработанным в прошедшем и вверенным охране положительного закона. А что касается до общего орудия – слова, – то ведь оно раздается и на Сенной. *

Коль скоро адвокатура выказала намерение отмежеваться от области общих умственных и нравственных интересов, * надо воспользоваться этими ее поползновениями, не навязывать ей общения и отвести то место, которое она должна действительно занимать в кругу разнообразных ремесл. Что адвокатура ничего не выиграет от этой эмансипации – это несомненно. Тяготея все больше и больше к независимости от общих интересов жизни, она скоро очутится в том же незавидном положении, в каком еще недавно находились ябедники и строчители просьб. То есть настоящей независимости не достигнет, а только переменит господина и вместо литературы приобретет себе такового в лице клиента, который до сих пор сдерживал свои инстинкты именно благодаря тому, что думал, будто адвокатура и печать солидарны друг с другом. Что же касается печати, то, освободившись от кошмара кляузы, она несомненно выиграет. Кляуза в последнее время отнимала слишком много досуга у публики и заслоняла от ее глаз другие интересы, гораздо более важные. Это не соответствует ее действительному значению в общей экономии жизни общества, и, к счастию для человечества, у него на очереди стоят вопросы, гораздо более животрепещущие, нежели вопрос об отношениях адвокатов к клиентам и к суду.

VI *

На дворе знойно; Петербург опустел и наполнился смрадом. С «вопросами» тихо; даже еврейский вопрос, наделавший было изрядного переполоху, – и тот словно изныл. Но кой-гдееще скребут перьями; вероятно, это какая-нибудь невзначай уцелевшая комиссия доскребывает свою последнюю песню… Ну, что бы стоило окончательно сказать: оботрите перья, спрячьте в ящик бумаги, заприте на ключ и бегите куда глаза глядят – какой бы мир во все души эти простые слова пролили! Так нет, об этом еще не слыхать: не приспело, знать, время. А тут вдобавок еще дернуло околоточного на Петербургской стороне две души загубить! * Думаешь: нет ли тут внутренней политики и не отразится ли это происшествие на литературе, яко попустительнице и укрывательнице…

И все эти сомнения рождаются в такую пору, когда неслыханный зной так и прожигает насквозь, когда не только возиться с вопросами, но и фривольные мысли в голове содержать тяжело. Говорят, будто в такой зной хорошо сено убирать и хлеб жать, но насколько это справедливо – сказать не умею. Не сеял, не жал, а только в еде себе не отказывал. На днях, впрочем, видя, как дворник Иван ловко машет косой, обкашивая лужайку перед дачей, я рискнул-таки полюбопытствовать:

– А что, брат Иван, я думаю, что в такое благоприятное для уборки время и душа радуется косить-то?

Но он, вместо того чтобы но душе покалякать, процедил сквозь зубы:

– Попробуйте!

Так я и не узнал, радуется или не радуется у человека душа, когда он машет косой при тридцати градусах по Реомюру.

Нынешним летом я не поехал за границу, а устроился на даче под Петербургом. * В сущности, пора бы свой собственный угол где-нибудь припасти, но столько нынче во всех местах «вопросов» развелось, что поневоле берет оторопь. На юг заберешься – там еврейский вопрос у всех в свежей памяти; на север – там о каких-то аграрных вопросах поговаривают. Даже в Петербурге нынче своим домком завестись жутко: а ну, как столица-то?.. Катков с Аксаковым в Москву зовут, Булюбаш – в Полтаву, * а потом, глядишь, и в Саратове свой собственный патриот объявится: пожалуйте в Саратов!

Главным образом, я потому не поехал за границу, что вестей туда из России доходит мало, а знать хочется. Думал: поселюсь-ка в сорока верстах от Петербурга – всего наслушаюсь. И что же! в сорока-то верстах еще меньше известий из России, нежели за границей! Точно она сквозь землю провалилась, голубушка. Те же газетные листы, что и за границей, и те же в них голые факты. А какие загадки скрываются за этими фактами и какие загвоздки готовят они в будущем – молчок.

Довольно поболтали. Налгали с три короба, * насуетились – и будет. Теперь попробуем, не лучше ли будет, если сядем и будем сидеть, уставив брады. Но какой переход!

Как опознаться в этом Concertstück [86]86
  концертном номере.


[Закрыть]
, где мажорные тоны внезапно сменяются минорными, минорные – мольными * и, наконец, наступает отсутствие всяких тонов?..

Паровозы между тем чуть не ежечасно выбрасывают на дачную платформу целые массы людей с потфелями и без портфелей, людей, которые ежедневно, в урочный час, уезжают от нас в Петербург и, настряпавши там целые вороха внутренней политики, в урочный же час приезжают обратно глотнуть дачного воздуха. Вяло вылезают эти люди из вагонов и, лениво перебирая по платформе ногами, направляются к извозчикам. Глаза померкли, губы запеклись, в носу залегло, голова пуста… После, в портфеле, опять все без труда отыщется, и опять голова наполнится внутреннею политикой, но покуда утренняя стряпня взяла все силы, какие только могла взять. А тут, как на грех, зной, словно из ушата, так и льет на опустелую голову…

– Что новенького? – слышится где-то сонный вопрос.

– А? что? – тоже словно сквозь сон раздается из чьей-то утробы.

Одним словом, предположенная цель: остаться в России, чтобы жить в оной, – оказывается недостигнутою. Живешь неведомо где, слышишь загадочные звуки, видишь протянутые веревки, на которых качается масса юбок и кальсонов (вот фуфайка главы семейства, а вот кальсоны матери семейства!), и от времени до времени освежаешься мыслью, что, того гляди, явятся прекрасные незнакомцы * и потребуют: пожалуйста паспорта! Паспорта, паспорты, паспорты – вот в чем состоит прелесть нынешней дачной жизни…

– Кто вы, прекрасные незнакомцы? Дворник! следует ли отдавать им паспорты?

– Помилуйте, вашескородие! стало быть, следует, коли требуют!

А впрочем, в последнее время наша жизнь уразнообразилась еще слухами о воровствах. Здешние воры довольно снисходительны. Придут и попробуют, подается ли окно или не подается; ежели подается, то влезут, если же не подается, то, не настаивая, идут дальше. На их счастие, дачи ремонтируются редко, и оконные переплеты почти всегда ветхи. Но и в таком случае здешние воры не задерживаются, а возьмут первое, что попадется под руки, и уйдут. Очевидно, что главным мотивом тут является не ненависть к людям и не протест против неравномерного распределения богатств, а выпивка. Хочется выпить, а денег нет, – вот они и пробуют, прочны ли оконные рамы. При этом всего чаще достается ложкам, которые везде, в ягодный сезон, валяются неприбранчые. Иногда попадается несколько настоящих серебряных ложек – тогда вор радуется и называет обворованного «хорошим господином»; но иногда ложки попадаются мельхиоровые – тогда вор ропщет, называет обворованного обманщиком и сравнивает его поступок с тою мельхиоровою внутреннею политикой, которая суетится и сулит, но, корме мельхиоровых дел, ничего после себя не оставляет.

Однако, покуда не было опубликовано происшествие на Петербургской стороне, мы не очень тревожились. Но зверски-бессмысленный поступок околоточного Иванова заставил и нас встрепенуться. Сейчас же у всех окон появились наружные ставни, сквозь которые просовываются железные болты, и теперь, с десяти часов вечера, мы сидим запершись и ничего не боимся. Сверх того, я лично, ложась спать, на каждое окно кладу по ложке и по две, в расчете, что вор прямо возьмет, что следует, и затем ему уже не будет надобности убивать. А так как у нас околоточного нет, а есть урядник, то я и с ним на всякий случай имел разговор.

– Уж вы, Семен Парфеныч, ежели вам нужно, лучше спросите!

– Я, вашескородие, завсегда лучше спрошу!

– Пожалуйста. Я тоже лучше десять, двадцать пять рублей отдам, нежели жизнь!

Устроившись таким образом, я сплю тем спокойнее, что на днях нам сделан сюрприз: нанят ночной сторож. Сторож этот слепенький, на оба уха не слышит, на одну ногу хромает, а другую волочит; однако еще дышит. А это все, что нужно, потому что на здешнего простодушного вора один вид человека движущегося действует спасительно. Иногда, впросонках, я слышу, как наш сторож зевает, а по временам нет-нет, да и потрещит в трещотку: спите, мол, я тут! А я ему в ответ: бди, калека, за восемь целковых в месяц, бди!

Ах, этот Иванов! Мало того, что две души загубил, но, что еще хуже, целое ведомство своим поступком скомпрометировал. Вместо того чтобы держать знамя полиции высоко, а он, смотрите, что выдумал! И как нарочно, сряду два таких случая. Один с Ивановым, а другой с господином – не помню уж фамилии, – который в магазине пять байковых платков стянул. Поймали, привели к мировому.

– Кто таков?

– Чиновник департамента государственной полиции.

Ах!

К счастию, оказалось, что он соврал. Никогда он в департаменте государственной полиции не служил, а только от времени до времени исполнял отдельные поручения. Исполнит поручение, а вслед за тем воровать пойдет; потом опять поручение исполнит, и опять воровать. Делу время, и потехе час. А в департаменте, по рассмотрении его поручений, распоряжения идут: штандарт скачет, андроны едут, паровоз свистит…

Кто ж ему, однако ж, в душу влезет! думали, что он просто курицын сын, а он оказался… орел!

Как бы то ни было, но в обоих приведенных случаях внутренней политики нет и следа, и те, которые полагают, что здесь примешан вопрос о расширении полицейской компетенции, очень грубо ошибаются. Равным образом заблуждаются и те, которые утверждают, что ничего подобного не могло бы произойти при «правовом порядке» (псевдоним) * . Ибо псевдоним этот давно уж у нас существует, только мы, по недоразумению, другими псевдонимами его называем. Ничего нам не нужно: ни реформ, ни упорядочений, ни правовых порядков. Все у нас есть. А ежели есть, сверх того, и много лишнего, то стоит только построже предписать: чтоб не было – и не будет.

Ведь справляются же с литературой. Не писать о соборах, ни об Успенском, ни об Архангельском, ни об Исаакиевском – и не пишут. Вот об колокольнях (псевдоним) писать – это можно, но я и об колокольнях писать не желаю. * Бог с ними, с псевдонимами вообще.

В старину опытные губернаторы именно так и поступали. Прослышит, бывало, генерал, что в вверенном ему крае неблагополучно – сейчас циркуляр: «Дошло до моего сведения… чтоб не было!» И разом все воровства, грабежи, убийства – всё как рукой снимет. А отчего? оттого, что в старину администраторы знали, чего хотят, и в согласность с сим требовали; об журавлях не разговаривали, а прямо указывали на синицу. Зато уж если потребовал генерал синицу, то хоть тресни, а подай; а не по̀дал – умри!

А нынче, с комитетами да с комиссиями, совсем мы спутались. Понаделали комиссий, думали, что польза выйдет, а вышли псевдонимы. Реформа – псевдоним, упорядочение – псевдоним, правовый порядок – псевдоним. Понятно, что никакая комиссия такого множества псевдонимов не выдержит. И вот они нарождаются и умирают, умирают и опять нарождаются. А мы ходим между ними, словно по полю, усеянному мертвыми телами. Идешь и думаешь: почили, неисправимые празднословы! – смотришь, ан между ними уж кудрявые купидоны резвятся и тоже об чем-то празднокартавят… ах, дети, дети!

Жалко смотреть на этих детей. Едва из колыбели, а уж не знают иных игрушек, кроме трупов! И каких трупов! таких, которые заведомо сделались оными от руки псевдонимов! Ведь псевдонимный-то яд силен; живые трупы давно стали мертвыми трупами, а яд и теперь витает над полем смерти! И молодые легкие вдыхают испарения его и постепенно заражаются ими. Не успеет купидон подрасти – глядь, уж новое мертвое тело присовокупляется к числу прежних таковых… Бедные, нерасцветшие дети!

В том-то и беда наша, * что часто мы сами не знаем, чего хотим. По крайней мере, в Москве давно уж твердят, что только тогда мы будем благополучны, когда на фронтисписе нашей жизни будет написано: А = А. Вот это верно. Все равно как в старые годы кресты на дверях мелом писали, чтобы холера в дом не входила. Но ежели и затем холера входила, то умирали.

Однако довольно о псевдонимах – еще беды с ними наживешь. Поговорим лучше об евреях. Ибо хотя нынче с этим вопросом и тихо, но, право, даже теперь, как вспомнишь, что происходило месяца три-четыре тому назад, мороз по коже подирает.

Не так давно и в печати, и в обществе в большом ходу были толки о «народной политике» и о необходимости практического ее применения. Но, к удивлению, эти толки более смущали, нежели радовали.

Не потому смущали, чтобы выражение «народная политика» представляло для кого бы то ни было загадку: у всех народов оно имеет одно и то же значение и на всех языках имеет соответствующий термин. Означает оно такую правительственную систему, в результате которой является здоровый рост народа, как физический, так и духовный. Процветание наук, промышленности, искусств, литературы, общее довольство, обеспеченность и доверие – вот в нескольких словах программа «народной политики». Ясно, что такого рода явление, в глазах всякого здравомыслящего человека, может быть только желательным.

Но у нас, вследствие укоренившейся привычки говорить псевдонимами, понятия самые простые и вразумительные получают загадочный смысл. У нас выражение «народная политика» означает совсем не общее довольство и преуспеяние, а, во-первых, «жизнь духа» * , во-вторых, «дух жизни» * и, в-третьих, «оздоровление корней» * . Или, говоря другими словами: мели, Емеля, твоя неделя.

Вот эта-то «народная политика» и взялась покончить с еврейским вопросом. Она всегда и за все бралась с легкостью изумительной. И «ключей» требовала, и Босфору грозила, и в Константинополе единство касс устроить сбиралась, и на кратчайший путь в Индию указывала. * Но нельзя сказать, чтобы с успехом. Если б она меньше хвасталась, не так громко кричала, сбираясь на рать, поменьше говорила стихами и потрезвее смотрела на свою задачу – быть может, она чего-нибудь и достигла бы. Но она всегда продавала шкуру медведя, не убивши его, – понятно, что ни «ключи», ни «проливы» не давались ей, как клад. И вот, после целого ряда проказ по части оздоровления корней, ей подвертывается пресловутый еврейский вопрос.

Читатель, помните ли вы сказку о «Диком помещике»? * Содержание ее очень незамысловатое. Не весьма умный помещик, огорченный крестьянской реформой и начитавшийся россказней о белой кости и алой крови, взмолился к богу, прося, чтобы он освободил его от мужика. «Одной только милости прошу, – вопиял он, – чтобы мужичьим духом у меня во владениях не пахло!» И бог внял мольбе неразумного (конечно, с тем, чтобы он впоследствии сам сознал свое неразумие): в одно прекрасное утро поднялся вихрь и, в глазах помещика, унес из его владений весь мякинно-мужичий рой…

Какие плоды вкусил помещик от мужичьего исчезновения – это сюда не относится. Но очевидно, что легенда о легком исполнении помещичьей прихоти увлекла наших народных политиков. Стесняясь еврейскою назойливостью и видя, что тут ничего не поделаешь ни «жизнью духа», ни «духом жизни», ни даже «оздоровлением корней», они избрали легчайший путь: попробовали применить к постылым евреям тот же летательный процесс, какой был применен «диким помещиком» к постылым мужикам. И точно, поднялся вихрь, но при этом случилось нечто неожиданное: улетели народные политики, * а евреи остались. До такой степени остались, что даже на днях я видел: ходит еврей у нас по дачам, как будто полотно продает, а сам подслушивает, не наклевывается ли где-нибудь революции – точь-в-точь как полноправный русский гражданин!

Итак, евреи остались, но вместе с тем остался нетронутым и еврейский вопрос.

История никогда не начертывала на своих страницах вопроса более тяжелого, более чуждого человечности, более мучительного, нежели вопрос еврейский. История человечества вообще есть бесконечный мартиролог, но в то же время она есть и бесконечное просветление. В сфере мартиролога еврейское племя занимает первое место, в сфере просветления оно стоит в стороне, как будто лучезарные перспективы истории совсем до него не относятся. Нет более надрывающей сердце повести, как повесть этого бесконечного истязания человека человеком. Даже история, которая для самых загадочных уклонений от света к тьме находит соответствующую поправку в дальнейшем ходе событий, – и та, излагая эту скорбную повесть, останавливается в бессилии и недоумении.

Очевидно, что в ненормальном положении еврейского вопроса играют фатальную роль такого рода запутанности, которые с течением времени не только не смягчаются, но даже больше и больше обостряются. В ряду этих запутанностей главное место, несомненно, занимает предание, давно уже утратившее смысл, но доселе сохранившее свою живость. Затем к числу причин, содействующих незыблемости предания, следует отнести, во-первых, несознанные капризы расового темперамента и, во-вторых, совершенно произвольное представление об еврейском типе на основании образцов, взятых не в трудящихся массах еврейского племени, а в сферах более или менее досужих и эксплуатирующих.

Нет ничего бесчеловечнее и безумнее предания, выходящего из темных ущелий далекого прошлого и с жестокостью, доходящей до идиотского самодовольства, из века в век переносящего клеймо позора, отчуждения и ненависти. Не говоря уже о непосредственных жертвах предания, замученных и обесславленных, оно извращает целый цикл общественных отношений и на самую историю налагает печать изуверской одичалости. Но бесчеловечие явится еще более осязательным, если припомнить, что нет вещи более общедоступной, как предание, и что, следовательно, последнее прежде всего становится достоянием толпы, и без того обезумевшей под игом собственного злосчастия. Именно этою-то общедоступностью и обладает предание, поразившее отчуждением еврейское племя. Когда я думаю о положении, созданном о́бразами и стонами исконной легенды, преследующей еврея из века в век на всяком месте, – право, мне представляется, что я с ума схожу. Кажется, что за этой легендой зияет бездонная пропасть, наполненная кипящей смолой, и в этой пропасти безнадежно агонизирует целая масса людей, у которых отнято все, даже право на смерть.

Ни один человек в целом мире не найдет в себе столько творческой силы, чтобы вообразить себя в положении этой неумирающей агонии, а еврей родится в ней и для нее. Стигматизированный он является на свет, стигматизированный * агонизирует в жизни и стигматизированный же умирает. Или, лучше сказать, не умирает, а видит себя и по смерти бессрочно стигматизированным в лице детей и присных. Нет выхода из кипящей смолы, нет иных перспектив, кроме зубовного скрежета. Что бы еврей ни предпринял, он всегда остается стигматизированным. Делается он христианином – он выкрест; остается при иудействе – он пес смердящий. Можно ли представить себе мучительство более безумное, более бессовестное?

Мне скажут, быть может: однако ж мы видим, что промышленные центры переполнены евреями, которые нимало не стесняются своим еврейством. Биржи, театры, рестораны, будуары самых дорогих кокоток – все это кишит веселонравными семитами, которые удивляют вселенную наглою расточительностью и нелепою привередливостью прихотей и вкусов. Да, таких субъектов существует достаточно (их-то одних мы и знаем), но ведь в них еврейство играет уже далеко не существенную роль. Это обыкновенные гулящие люди (многие называют их «татями» * , но я не вижу надобности следовать этой терминологии), члены той международной аффилиации гулящих людей, в которую каждая национальность вносит свой посильный вклад. Об еврействе в этих людях говорят только некоторые ухватки, но ведь ухватки самые резкие легко стушевываются в пучине всевозможных интернациональных утонченностей. Тем не менее можно сказать с уверенностью, что даже подобные личности по временам переживают нестерпимо горькие минуты. Ибо и во сне увидеть себя евреем достаточно, чтобы самого неунывающего субъекта заставить метаться в ужасе и посылать бессильные проклятия судьбе.

Несмотря, однако ж, на это организованное мучительство, евреи живут. Какая загадка таится за этим фактом – это вопрос трудный. Одни объясняют еврейскую живучесть надеждой на отмщение, другие – мудростью, третьи – просто привычкой. Но кажется, что главную роль тут играет тот общечеловеческий закон самосохранения, в силу которого племя, однажды сознавшее себя племенем, никогда добровольно не налагает на себя рук.

Как бы то ни было, но уничтожить силу предания или даже ослабить ее – задача настолько сложная, что даже люди очень убежденные отступают перед нею. Предание наслоилось веками, и каждое новое наслоение прибавляло к нему новую жестокую черту. Да и кто всего упорнее хранит эти предания? – их хранит толпа, которая сама насквозь пропитана злосчастием и в отношении которой всякий укор был бы несправедливостью и всякое решительное воздействие – делом в высшей степени щекотливым. Даже поднятие общего уровня образованности, как это показывает современное антисемитское движение в Германии, не приносит в этом вопросе осязательных улучшений, потому что до сих пор мы были свидетелями только относительногоподнятия этого уровня, которое не обладает достаточной силой для водворения принципа абсолютного равноправия. Следовательно, чтобы упразднить предание, необходимо, чтобы человечество окончательно очеловечилось. А когда это произойдет?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю