Текст книги "Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
Неоконченное
<В числе философских учений…> *
В числе философских учений есть одно, которое в пошехонской среде пользуется особенной популярностью. Это учение гласит, что в конце концов добро неизбежно восторжествует, а зло посрамится. И тогда будет всем хорошо.
Каким образом * и в какой срок совершится эта метаморфоза – на этот вопрос пошехонцы ничего определенного не отвечают. Они говорят только, что ежели от начала веков идет процесс водворения в мир добра, то нет резона не продолжать ему своего действия и на предбудущее время. Вспомните и сравните.
По всему, однако ж, видно, что метаморфоза посрамления зла совершится как будто сама собой. Пошехонцы будут сидеть у моря и ждать погоды, а в это время где-то «там» будет вертеться какое-то колесо. Вертится, вертится, и вдруг – трах! – приехали!
Самая это покойная философия. Ни почина, ни солидарности, ни ответственности – ни о чем подобном и в помине нет. Даже горестей волнений и негодований не полагается – потому что все равно добро и правда свое возьмут. Пускай «враг горами качает» – надорвется; пускай неправда ковы кует – для себя же она готовит их. Не бывать тому, чтобы зло не посрамилось, не уступило, не исчезло! Не бывать!
Но что важнее всего, * философия эта нимало не мешает обыденному течению жизни. Все другие философии мешают, тревожат, а эта – нет. Благодаря ей можно на самые конкретные явления смотреть как на преходящие, как на «дурной сон». Покуда пошехонцы исправляются по домашности – все пройдет: и неурядицы, и недомогания, и даже прямые злодейства. Каждый может спокойно сидеть под своей смоковницей, улаживаться как ловчее и вести свою жизненную линию, в твердой уверенности, что добро свое дело сделает неупустительно.
Я охотно соглашусь, что уверенность в неизбежном торжестве доброго начала над злым сама по себе весьма симпатична, но не следует забывать, что она отнюдь не составляет исключительной принадлежности пошехонского миросозерцания. Вообще всем людям свойственно стремление к добру. Все люди сознают, что только прочное водворение добра может обеспечить пользование благами жизни, но не все одинаково относятся к самому процессу водворения. Одни полагают в этот процесс все свои физические и духовные силы, так сказать воспитываются в добре для добра; другие ограничиваются платоническими пожеланиями. Одни под личною ответственностью созидают посильную сумму блага и, раз сделавши известное приобретение, стремятся претворить его в непререкаемый факт; другие – урывками и исподтишка крадут у жизни случайно выбрасываемые на дорогу крохи и ничего из этих легких приобретений извлечь не могут, кроме праздных и бессодержательных ликований.
К сожалению, пошехонцы принадлежат к числу последних.
Едва запахнет в воздухе «благими начинаниями» – сейчас они тут как тут. Суетятся, поздравляют друг друга, земли под собой не слышат, кричат: «Бог послал! бог послал!» И в то же время не налюбуются друг другом, только что во всеуслышание не говорят: «Посмотрите, какие мы благородные! как мы сочувствуем!» Но вот потянуло откуда-то гарью – и картина мгновенно меняется. Пошехонец мгновенно смолкает, озирается и жмется к сторонке. Не вступает на путь действительной измены, но ренегатствует страдательно; не идет прямо на совет нечестивых, не ежемгновенно жаждет провалиться сквозь землю. И в то же время опять-таки только что не говорит: «Вот какой я благородный! знаю, что в худых делах участвовать стыдно!»
А стоять в недоумении и хлопать глазами – не стыдно!!
Между делом *
(Продолжение)
Свидание с Износковым произвело на меня скверное впечатление. Есть в жизни условия, на которые лучше не открывать глаз; неприятно и унизительно бродить в темноте, но еще неприятнее и унизительнее получить такие разъяснения, которые не только не устраняют темноты, но представляют ее как неотвратимый факт и не подают никакой надежды на выход из нее. В жизни русской литературы есть тайна, и на дне этой тайны сидит «шлющийся» русский человек, из породы тех, которых в просторечии называют прохвостами. Этот человек, праздный, невежественный, не знающий, куда преклонить голову, поглощенный интересами жилетов и штанов, – этот человек имеет какое-то соприкосновение с литературой, воздействует на нее, и ежели не произносит прямо
Я вас!
[Закрыть]– то потому только, что русский язык выработал гораздо более целесообразное выражение: в бараний рог согну. Этот человек игнорирует литературу (он даже не без смеха говорит: я по-русски давно ничего не читаю), но, взамен того, презирает ее. Этот человек неразвит и невежествен до бестияльности, но так как на нем штаны от Тедески и сюртук от Жоржѐ, то этого достаточно, чтоб он присвоил себе название представителя культурного слоя. Он – человек культуры, а литература – это сброд темных и подлых людей, не имеющих об культуре никакого понятия! И что всего страннее, этот человек чувствует, что он сила, что он и ему подобные представляют в некотором смысле «контингент»… Не сказка ли это?
Если б Износков был единичным явлением, он был бы только скучен, но безвреден; но двое Износковых уже не безвредны, потому что вдвоем они могут уже комплотировать. Пойдите дальше, представьте себе целый легион Износковых, которым, по причине их праздности, ничего не остается, как комплотировать, – и вы убедитесь, что тут есть уже действительная опасность, что это своего рода дамоклов меч, постоянно висящий над головой. Насколько достойны посмеяния эти люди, взятые поодиночке, настолько же страшны они, взятые скопом.
Говорят: литература уклонилась от благородного пути, * что она пошла путями извилистыми и подлыми, путями, угрожающими утопить историческую русскую культурность в хаосе наплывных элементов, не имеющих ничего общего с культурою. Но позвольте же, милостивые государи! Во-первых, все это одни слова, опровергаемые вашим собственным наивным признанием, что русская литература для вас terra incognita [104]104
неведомая земля.
[Закрыть], а во-вторых, позволительно еще усомниться, кто имеет больше прав указывать путь, которым должна следовать литература: сама ли литература или так называемые люди культуры, то есть люди культуры, потолику-посколику надетый на них фрак удовлетворяет последним требованиям портного искусства?
Нет, дело не в путях, а в том, что задачи новой русской литературы сделались строже и яснее. Литература не забавляет больше, а призывает к самосознанию и к делу. Как бы ни многоразличны и несходны были понятия о предстоящем деле – все-таки дело, а не безделье представляет литературный point de mire [105]105
цель.
[Закрыть]. Вот тот нож вострый, который так не по нутру «шлющимся» людям. Им противна самая мысль об «деле»: даже такое дело, как дело «Домашней беседы» – и то тяжело, непосильно для них. И вот почему они так охотно останавливаются на «заблуждениях», маскируя этим словом самую простую ненависть к делу. Если б литература по-прежнему вела речь об улучшении быта безделицы – она могла бы блуждать и заблуждаться в этой области сколько угодно; но она блуждает в какой-то совершенно новой области, именуемой «делом», – и вот это возбуждает против нее целую бурю негодований и сквернословия!
И между тем влияние этих людей на литературу бесспорно и решительно. Ради их она утопает в недомолвках и оговорках, ради них она сохраняет Езоповские формы. Где она найдет для себя противовес, на который она могла бы опереться в борьбе с людьми культуры? Где тот читатель настолько сильный, чтоб она могла ожидать от него защиты и спасения? Ради их… но ради их ли одних? Вот Глумов уверяет, что культурные «герои» безделицы далеко не одиноки в этом случае; что и русские ученые, и русские исправники, и русские прокуроры, и русские сотские – все одинаковым образом относятся к русской литературе, то есть все высокомерно ее игнорируют, и в то же время все видят в ней или буффонство, или угрозу.
Что господа исправники относятся к русской литературе недоверчиво – это довольно понятно: им и без того дела по горло. Никогда еще вопрос о мерах ко взысканию недоимок не получал такого развития, и в то же время никогда так пропорционально мерам взыскания не развивались самые недоимки. Чем больше стараются взыскивать, тем больше получается поводов для дальнейших стараний. Вся жизнь сгорает в бесплодных усилиях «очистить уезд» и ради этой перспективы забываются и комфорт, и личные интересы, и даже семья. До литературы ли тут, когда поесть путем времени нет? Притом же литература ведет себя как-то странно: она говорит о производстве и накоплении ценностей, об истреблении же их умалчивает. Вопрос: что такое продажа крестьянской коровы ради уплаты недоимки? Есть ли это производство ценностей или истребление их? Вот что должна решить литература и решить непременно в смысле производства, а не истребления, а до тех пор, покуда это не будет сделано, все декламации литературы о производстве и накоплении будут не что иное, как личное оскорбление господ, на заставах команду имеющих, и вся литература – сквернословием.
То же самое должно сказать и относительно господ прокуроров. Они тоже всецело заняты ограждением общества от наплыва неблагонадежных элементов, и тоже чем больше стараются оправдывать доверие начальства, тем больше получают поводов и впредь стараться оправдывать начальственное доверие. И для них возникает вопрос: что такое преследование и ловля неблагонадежных элементов? есть ли это производство и накопление умственных ценностей или же истребление таковых? И дотоле пока литература не разрешит этого вопроса в пользу производства, до тех пор она будет сквернословием и опасным буффонством.
Но ученые – ведь это цвет интеллигенции; им не нужно ни недоимки взыскивать, ни преследовать неблагонадежные элементы. Интересы науки и интересы литературы должны быть одни и те же, ибо литература только популяризирует результаты, добытые наукой, заботится о применении их к практике жизни, обмирщивает их, делает общим достоянием. Или, быть может, эта-то популяризация и кажется подозрительною? Или, быть может, с идеей популяризации соединяется темное предчувствие обличений в бесплодности некоторых усилий, в их совершенной оторванности от жизни, от мира явлений, рассматриваемого как гармоническое целое?
И мне невольно припоминались некоторые «ученые», с которыми мне случалось встречаться в жизни. Один из них, возвратившись с какого-то археологического съезда, хвастался, что по окончании работ съезда был устроен банкет и что на банкете этом пили из урны, в которой некогда был заключен прах Овидия.
– Вы в этом уверены? – спросил я его.
– Еще бы не быть уверенным, коль скоро я пятнадцать лет употребил на то, что Овидий умер в Полтавской губернии, в имении, принадлежащем Ивану Иванычу Перерепенко, который и доставил на съезд урну.
– И слаще было вино из этой урны?
– Слаще-с, – сухо ответил он мне и с такою ненавистью взглянул на меня, что мне сделалось страшно.
Другой раз другой ученый хвастался тем, что он окончил давно задуманное сочинение «Домашний быт головастиков».
– Понимаете, я дальше головастиков не иду, – говорил он мне, – из головастиков образуются лягушки, но это уже не моя область, а область моего почтенного друга Семена Семеныча Грустилова.
– Так что вы на всю жизнь предполагаете остаться при одних головастиках!
– На всю-с, – ответил он мне и, шаркнув >, сухо раскланялся >.
В числе моих товарищей по школе был некто Никанор Полосатов. В то время об ученом сословии в обществе существовали совершенно особенные понятия, очень недалекие от тех, выразителями которых были пресловутые Цыфиркин, Кутейкин и Вральман. Ученый человек представлялся в виде неряшливого существа, облеченного в фризовую шинель с бесчисленным количеством воротничков и заплатанные сапоги, существо, от которого постоянно несло смешанным запахом водки и чесноку. Фигура Полосатова-мальчика как-то странно напоминала собой этого фризового ученого. Несмотря на то, что он был одет в казенную курточку и пил и ел то же, что пили и ели и прочие воспитанники «заведения», но при взгляде на него всякий говорил себе: как смешон этот маленький педант в своей желтой фризовой шинели с множеством воротников. Он был рассеян и ходил, словно в лесу; не кстати спрашивал, не кстати отвечал; внезапно начинал хохотать и внезапно же впадал в угрюмость. Когда учитель реторики объяснял, что всякую мысль следует развивать при помощи вопросов: quis, quid, quomodo, quando [106]106
кто, что, каким образом, когда.
[Закрыть]и т. д., – то это поразило. Когда дальнейшее обучение объяснило, что каждое явление может быть рассматриваемо с различных сторон, с одной стороны то-то, с другой стороны то-то, с третьей то-то, – то это поразило его еще более. Казалось, что он уже с малолетства облюбовывал ту бездну пустословия, которая открывалась перед ним, при помощи рекомендуемых с кафедры приемов и что воротнички его фризовой шинельки трепетали при этом от восторга. Одна истина вдвигается в другую, другая в третью и т. д., покуда не образовался целый лес истин, в котором он и гулял. Это был очень удобный механизм вроде клавикорд, в которых каждую клавишу можно вынуть и заменить другою. Когда мы перешли на последний курс, последовала в русской уголовной практике реформа: четыреххвостный кнут был заменен треххвостною плетью. Полосатов, который перед этим только что окончил сочинение на тему: «Кнут, перед судом правды и справедливости», в котором доказывал, что злая воля преступника ничем другим не может быть так совершенно удовлетворена, как кнутом, – вдруг переменил клавишу, и на место старой вставил новую: «Плеть, перед судом правды и справедливости», причем, предпослав упражнению жестокую полемику с кнутом, доказал самым наглядным образом, что совсем не кнут, но именно треххвостная плеть есть наилучший ответ на требования, предъявляемые злою волей преступника. И чем старше он делался, тем с большею легкостью вынимал и вставлял клавиши, так что под конец заслужил уважение не только со стороны профессоров, но и со стороны директора заведения, старого генерала, страстно любившего фехтовать и потому полагавшего, что всякая наука должна обучать своих адептов ловким ударам и умению обмануть противника.
После выхода из школы я потерял из вида Полосатова: он остался в Петербурге, я запропастился куда-то вглубь. Но я никак все-таки не думал, что из него выйдет ученый. Я полагал, что он сделается со временем отличным начальником отделения и будет с изумительною ловкостью вынимать и вставлять клавиши по манию директора департамента. Захочет директор написать: «с совершенным почтением имею честь быть» – он напишет: «с совершенным почтением имею честь быть»; захочет директор написать: «примите уверение в совершенном почтении» – он напишет: «примите уверение в совершенном почтении». «И преданности», – прибавит директор – «и преданности», – повторит и он. Увы! я совершенно упустил из вида ту фризовую шинель, которую я видел на нем в школе, видел, несмотря на то, что в натуре ее не было.
Лет через двенадцать я воротился в Петербург и узнал от Глумова, что Полосатов сделался ученым, что он служит в трех министерствах, но не как тягловой работник, а как эксперт от науки. Это было время нашего возрождения; время возникновения акционерных компаний и неслыханного развития железных дорог. Полосатов прежде всего обратил на себя внимание сочинением «Оплодотворяющая сила железных дорог», в котором очень тонко насмехался над гужевым способом передвижения товаров и людей и доказал, как дважды два четыре, что с развитием железных дорог капитал получит такую быстроту обращения, что те проценты, которые до сего времени получались с него один раз, будут отныне получаться десять, пятнадцать, двадцать раз. Всем тогда показалось это просто и удивительно. Просто, потому что ведь и в самом деле… Это так просто! Удивительно, потому что в самом деле странно как-то, что до Полосатова никто и не догадался подумать об этом. Мне и самому, когда я читал сочиненение Полосатова, показалось оно какою-то Шехеразадою. Катится-катится капитал по железной дороге с быстротою молнии, получает проценты, потом катится назад и опять получает проценты, опять и опять катится…
Потом он написал еще статью: «Единственный в своем роде случай», в которой, указывая на неистощимые богатства России и упрекая соотечественников в недостатке предприимчивости, приглашал мелких капиталистов употребить свои сбережения для образования акционерных компаний, которые одни могут вырвать промышленное дело из рук невежественных толстосумов-рутинеров, монополизировавших производительные силы России в свою пользу. Эта статья окончательно установила репутацию Полосатова как ученого и произвела такое впечатление на маленьких капиталистов, что некоторые из них, не имея собственных сбережений, стали воровать таковые у других с единственною целью вручить их специалистам по части разработки недр земли. И это сочинение я прочел, и тоже мне показалось так просто, так просто. Собрал свои сбережения, отдал их какому-нибудь Ивану Иванычу, и затем гуляй себе да погуливай в Петербурге. Ты гуляешь, а там где-то у черта на куличках откармливаются на твои денежки бесчисленные стада четвероногих, из которых получается мясо, сало, кожа, рога; из мяса приготовляются консервы, из сала вырабатываются стеариновые свечи, из кож – обувь, из рогов и костей – клей. А через год у тебя в кармане тридцать процентиков! Да-с! тридцать процентиков за то только, что ты гулял в Петербурге да последовал приглашению ученого Полосатова!
Но мне все-таки казалось, что Полосатов не более как гороховый шут, который потому только воспользовался дипломом ученого, что прочая-то культурная братия чересчур уж невежественна. Это убеждение было до того во мне сильно, что когда я в первый раз после долгой разлуки встретил его на улице, то, вместо того чтоб броситься к старому товарищу на шею, я вдруг предложил ему вопрос:
– Послушай, Полосатое, ты, кажется, ученый?
– Да, душа моя, – ответил он мне скромно, – то есть не гелертер, но ученый в хорошем значении этого слова. Ты понимаешь: для нас спасение в одной науке! В на-у-ке! – прибавил он строго и с расстановкой.
Я смотрел на него и ничего не понимал.
– Я стою на практической почве, – продолжал он, – я не понимаю немецкого взгляда на науку; по моему мнению, наука прежде всего должна искать применений. Конечно, ты читал мои статьи – их все читали. Но твое мнение для меня особенно важно, потому что ты профан. Я пишу для профанов, понимаешь ли? – для про-фанов!
Последние слова он почти выкричал и при этом взглянул на меня не то нагло, не то лукаво, так что мне сделалось очень неловко. Но он даже не выждал моего ответа и опять продолжал:
– Главное достоинство моих статей заключается в том, что они затрагивают ближайшие интересы, такие, которые поймет всякий, у кого в кармане лишних сто рублей. Эти сто рублей мне нужно, потому что я хочу их отдать производительности. Я хочу, чтоб на них получилось еще сто рублей. Ты понимаешь? Сто ру-блей!
– Да, мне и самому иногда казалось… – пробормотал я, чтоб что-нибудь сказать.
– Да? так ты, значит, читал? Не правда ли, что все очень просто? И многим, как и тебе, это кажется просто! А между тем это совсем не просто… А впрочем, я очень рад, очень рад! Приходи ко мне по середам: у меня собираются ученые… А покуда прощай!
Мы расстались, и я опять потерял его из вида надолго. С тех пор он успел остепениться, и хотя ни одно из его предсказаний не исполнилось, но репутация ученого так и осталась за ним.
Комментарии
Подготовка текста и текстологические разделы комментария – В. Э. Боград
Комментарии:
А А. Жук– «Недоконченные беседы», главы I, III–V, VII, IX, X;
Г. В. Иванов– «Пошехонские рассказы»;
С. А. Макашин– «Недоконченные беседы», главы II, VI, VIII
Условные сокращения
Боград– В. Э. Боград. Журнал «Отечественные записки». 1868–1884, М., «Книга», 1971.
Евгеньев-Максимов– В. Е. Евгеньев-Максимов. В тисках реакции. К столетию рождения М. Е. Салтыкова-Щедрина, М. —Л., ГИЗ, 1926.
Изд. 1884– «Недоконченные беседы» («Между делом»). Сочинение М. Е. Салтыкова (Щедрина)». С.-Петербург, 1885.
Изд. 1885– «Пошехонские рассказы. Сочинение М. Е. Салтыкова (Щедрина)». СПб., тип. M. M. Стасюлевича, 1885.
ЛH– «Литературное наследство».
Макашин– С. Mакашин. Салтыков-Щедрин. Биография, т. 1, издание второе, дополненное. М., Гослитиздат, 1951.
MB– «Московские ведомости».
Милютин– «Дневник Д. А. Милютина. Том 4. 1881–1882». Редакция и примечания П. А. Зайончковского, М., изд. Гос. ордена Ленина Библиотеки СССР имени В. И. Ленина, 1950.
ОЗ– «Отечественные записки».
РМ– «Русская мысль».
СПб. вед. – «Санкт-Петербургские ведомости».
Пошехонские рассказы *
Цикл «Пошехонские рассказы» впервые появился в «Отеч. записках» в 1883–1884 годах за подписью: «Н. Щедрин».
Точных сведений о времени работы над рассказами – «Вечерами» – за исключением «Вечера шестого», не имеется. Однако очевидно, что все они были написаны, как это обычно для Салтыкова, незадолго до появления каждого из них в очередной книжке журнала.
Вскоре после окончания журнальных публикаций рассказы вышли отдельным изданием, оказавшимся единственным прижизненным: «Пошехонские рассказы. Сочинение М. Е. Салтыкова (Щедрина). СПб., тип. М. М. Стасюлевича <на обложке – «Издание Н. П. Карбасникова»>, 1885». Хотя титульный лист книги помечен 1885 годом, вышла она между 16 и 23 ноября 1884 года [107]107
Л. М. Добровольскийи В. М. Лавров. М. Е. Салтыков-Щедрин в печати. Л., 1949, с. 72.
[Закрыть].
В оглавлении отдельного издания эпиграфы к первым двум главам превращены в их названия. При этом, однако, оказались опущенными указания на «вечера», как именуются рассказы в самом тексте, и на их нумерацию («Вечер первый», «Вечер второй» и т. д.) Непоследовательность эта возникла, видимо, в результате простого недосмотра. Она устранена в настоящем издании. Такая редакция оглавления издания 1885 года указывает, возможно, на имевшееся у Салтыкова, но оказавшееся почему-то невыполненным, намерение и в основном тексте присвоить каждому рассказу, помимо циклового и порядкового обозначения («Вечер первый» и т. д.), собственное, индивидуальное название.
При подготовке отдельного издания Салтыков внес в текст несколько изменений и произвел незначительную стилистическую правку.
Из рукописных материалов цикла сохранились только наборная рукопись «Вечера первого» и черновой набросок, начинающийся словами «В числе философских учений…» (см. отдел Неоконченное). Обе рукописи хранятся в Отделе рукописей Института русской литературы (Пушкинского дома) Академии наук СССР.
В настоящем издании «Пошехонские рассказы» печатаются по тексту отдельного Изд. 1885с устранением опечаток и пропусков по рукописям и журнальным публикациям.
1
По своему названию образ Пошехонья, пришедший в творчестве Салтыкова на смену Крутогорску, Глупову и Ташкенту, восходит к реальной топонимике – старинному наименованию местности пореке Шехони(впоследствии – Шексне). Но истинное содержание этого образа безмерно шире и глубже его «географического» значения.
Задолго до Салтыкова «Пошехонье» с населяющими его пошехонцами служило в многочисленных фольклорных источниках объектом язвительных насмешек соседствующих с ним «племен», как область дремучего невежества, беспросветной дикости, сказочной безалаберности и бестолковщины [108]108
См.: И. Сахаров. Сказания русского народа, тт. 1–2. СПБ., 1841–1849; В. Даль. Пословицы русского народа. М., 1862, и др.
[Закрыть]. Еще более неприглядно выглядят незадачливые пошехонцы в собранных, а отчасти, по-видимому, и сочиненных Вас. Березайским «Анекдотах древних пошехонцев» (первое издание – СПб., 1798) – своего рода выразительном сатирическом памятнике их глупости и безответности. Устойчивые народные представления об анекдотическом характере пошехонцев в середине XVIII столетия нашли новое подкрепление в реальном историческом событии – раздаче пошехонских земель удачливым лейб-кампанцам, содействовавшим восшествию на престол императрицы Елизаветы Петровны. «Земли раздавались, – отмечает В. В. Чуйко, – не только генералам <…> не только офицерам, но и простым солдатам. Благодаря такой случайности возникли пошехонские помещики, вскоре прославившиеся своими нравами и вкусами, своими солдатскими анекдотами…» [109]109
В. Чуйко. Несколько слов об «Андронах» г. Щедрина. – «Новости и бирж. газета», 1883, 22 сентября, № 252.
[Закрыть]Не удивительно, что ко времени создания «Пошехонских рассказов» Пошехонье по праву считалось «символом дикости и варварства», чем и воспользовался Салтыков для нового обличения политической и общественной реакции, резко обозначившейся с начала 80-х годов. Дипломатичное предупреждение Березайского, что «истые пошехонцы перевелись, и, следовательно, повествуемаго об них никто на свой щот не примет – да ето бы и смешно было» [110]110
В. Березайский. Анекдоты, или Веселые похождения старинных пошехонцев. СПб., 1821, стр. 21–22.
[Закрыть], по логике «Пошехонских рассказов» оказалось явно преждевременным.
Сближение Пошехонья с сатирически переосмысляемой Салтыковым реальной русской действительностью начинается в первом же «пошехонском рассказе»-«вечере». С одной стороны, чисто пошехонским, нелепо анекдотическим, бессмысленным в своей основе является само содержание «вечера» – крайне сбивчивые, почти бредовые воспоминания майора Горбылёва о встречах с «нечистой силой», о требовании «конституции», о волшебных призрачных «воинах», о своих скоротечных романах, о «гулянии» в Петербурге, о «шалостях» в провинции. С другой стороны, закопченным, истым пошехонцем, несмотря на майорское звание и «исправную» службу в армии, оказывается сам рассказчик, Горбылёв, с его первозданной верой в оборотней, чертей и русалок и слабым знанием географии, детской наивностью и непосредственностью и страстною, непреодолимою тягою к бесшабашному «ерничеству» и «разгулу», поразительной ограниченностью и невежеством и не менее удивительным самомнением. Подчеркнуто «пошехонский» характер рассказов майора Горбылёва находит свое художественное обоснование в созданном творческой фантазией писателя «пошехонском» типе рассказчика. Отсюда, собственно, и один из двух эпиграфов «вечера»: «Андроны едут» – в гоголевском понимании этой поговорки – «чепуха, белиберда, сапоги всмятку» [111]111
Н. В. Гоголь. «Мертвые души», т. I, гл. 9.
[Закрыть]. Однако по достоинству оценить «перлы» пошехонского юмора, увлечься его незатейливой сказочностью, довольно назойливой и пошловатой скабрезностью могут, по мысли автора, тоже лишь пошехонцы. Отсюда другой эпиграф (и заголовок) рассказа: «По Сеньке и шапка», выражающий гневное и презрительное отношение писателя к «податливости» общества, к той легкости, с которой, по его мнению, оно уступало натиску реакции [112]112
С. Макашин. Щедрин и реакция 80-х годов. – «Лит. обозрение», М., 1940, № 22, с. 36–43.
[Закрыть].
В первом и отчасти во втором пошехонском «вечере» Салтыков предпринял новую попытку осуществить чрезвычайно дерзкий сатирический замысел, сформулированный им еще в начале работы над «Современной идиллией». «Он плох, – писал Салтыков Анненкову о первом рассказе «Идиллии», – но в нем есть мысль, что для презренного нынешнего времени другой литературы и не требуется. Я несколько таких рассказов напишу, которые приведут самую цензуру в недоумение». Но и на этот раз Салтыкову пришлось убедиться в рискованности осуществления такого сатирического намерения. Вскоре он известил своего друга Белоголового: «Пошехонские рассказы» я перевожу помаленьку на более серьезную почву».
Если в первом пошехонском «вечере» «пошехонской» форме рассказа полностью – или почти полностью – соответствовало его «пошехонское» содержание, то во втором «вечере» рассказ о героях-пошехонцах становится пародийным, ясно ощущается анекдотическое несоответствие чисто пошехонской сущности вошедших в него зарисовок и сведений иронически-наигранному тону прославления «добрых старых времен» с их якобы утраченной некогда патриархальною «простотою» и «человечностью». Отвечая архиреакционному «Русскому вестнику» Каткова, только что обвинившему сатирика и близких к нему писателей в том, что они даже не пытаются «божественный образ отыскивать в наши дни в душе своих соотечественников» [113]113
Новости литературы. – «Русский вестник», 1882, № 6, с. 916, 905.
[Закрыть], Салтыков создает во втором «вечере» целую сатирическую галерею различных «бессребреников» городничих, «простодушных» и «добрых» предводителей дворянства, «симпатичных» дореформенных судей, «совестливых» инженеров-строителей, удивительно «любознательных» почтмейстеров и т. д. При этом, однако, все его «праведники» городничие живут, в сущности, за счет взяток, предводители разоряются сами и содействуют разорению других, судьи не разбираются в законах и потому полностью полагаются па своих секретарей-грабителей, строители «торгуют Россией» и набивают «подношениями» карманы, почтмейстеры часто путают адреса, но проявляют повышенный интерес к попавшей в их руки корреспонденции и т. д. «Идеальные» дореформенные порядки, к которым в 80-е годы так настойчиво призывала вернуться Россию ретроградно-охранительная печать и стоящие за нею идеологи реакции, оказываются тем же Пошехоньем, что и созданный народной фантазией образ его сказочного предшественника.
Этому стремлению повернуть вспять – «назад к Пошехонью» – историческое развитие России, стремлению, поддерживаемому непосредственно как правительством Александра III, так и всплывшими на поверхность жизни «пошехонскими» элементами общества, посвятил писатель третий, исключительно емкий по содержанию «вечер». Сатирически-обобщенно переосмысляя смену «диктатора» М. Т. Лорис-Меликова, по-своему олицетворявшего некоторое время эпоху «благих начинаний» и неких «новых веяний» [114]114
«…Так окрестила вся журналистика либеральную систему графа Лорис-Меликова», – записал в своем дневнике 15 декабря 1880 г. Е. А. Перетц («Дневник Е. А. Перетца: (1880–1883)», М.—Л., 1927, с. 14).
[Закрыть], сначала бесхребетным Н. П. Игнатьевым, а затем «министром борьбы» Д. А. Толстым, писатель показывает в «Вечере третьем» фатальную для новой исторической обстановки неизбежность подавления надежд на всяческие «Преуспеяния» и «Пересмотры» и вытеснение их «Препонами». Именно утверждением «Препон» в качестве принципа правительственной политики объясняется в этом «Вечере» и упразднение ставшего ненужным «департамента Пересмотров и Преуспеяний», и увольнение неугодных в верхах чиновников, и преследование либерально-демократической интеллигенции.
Положение и судьба этой интеллигенции в условиях широкого наступления реакции показаны в двух внутренне связанных историях «затыкания ртов» – скромному чиновнику Павлинскому и свободомыслящему публицисту Крамольникову. Первый из них имел неосторожность помянуть не к месту о «конституции», «заграничных свободах» и о том, что у людей на Западе «душевное равновесие» связано с ощущением «довольства», а второй посмел открыто выразить надежду на некую спасительную «щелку», из которой иногда могло бы дохнуть на общество очистительно-свежим воздухом.
Одной из причин легкости, с которой реакция овладевала народом и «обществом», была пассивность их, отсутствие идеологии, отвечающей требованиям реально-исторической ситуации, и активных деятелей, способных к прямой и результативной борьбе. Правдолюбец из народа Андрей Курзанов в четвертом «вечере» учит «жить по-божьи», жить, «никого не утесняя, всех любя и друг друга прощая». Его абстрактно моралистическое учение не вступает в действенную борьбу с миром социального зла, охраняемого «законом». Против «закона» Курзанов не идет и не хочет идти. Но «закон» не может допустить хотя бы и наивно-утопической, но враждебной ему пропаганды. И Салтыков в полном согласии с действительностью рисует трагический финал реформаторско-проповеднической деятельности Курзанова.