Текст книги "Тезей (другой вариант перевода)"
Автор книги: Мэри Рено
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 42 страниц)
– Она тебя надула, малыш, она не умрет. Если тебе нужна ее смерть задержи ее.
Я не стал спрашивать, за что она так ненавидит царицу.
– На лице ее смерть, – говорю. – Я видел такое не раз...
– О, конечно, ей плохо сейчас, – говорит. – Но в молодости она ела похлебку из змеиных голов и давала себя кусать молодым змеям, чтобы привыкнуть к яду. Таков закон святилища. Она помучается еще несколько часов, а потом сядет и будет смеяться над тобой.
Я покачал головой.
– Оставим это богине. Не дело встревать меж госпожой и служанкой.
Она пожала плечами:
– Как хочешь... Но тебе нужна новая жрица. Моя дочь из царского рода и украсит любого мужчину. Смотри – вот она.
Я вытаращил глаза. Едва не рассмеялся вслух, глядя на бледную послушную девочку и на ее решительную мамашу, уже готовую править Элевсином. Отвернулся... По лестнице еще метались вверх и вниз женщины из свиты царицы. Лишь одна из них стояла у той расщелины, глядя в нее на прощание. Это была она – та, что лежала там в свадебную ночь, оплакивая Керкиона.
Я поднялся к ней, взял ее за руку, повел на открытое место. Она конечно помнила, как давала мне заметить ее ненависть, – и теперь пыталась вырваться, боялась. Я обратился к народу:
– Эта женщина – одна из всех вас! – не радовалась крови убитых людей. Вот ваша жрица! Я не стану лежать с ней, – лишь божье семя оплодотворяет урожай, – но она станет приносить жертвы, и читать знамения, и будет ближе всех к Богине. – И спрашиваю ее: – Ты согласна?
Она долго с изумлением смотрела на меня, потом сказала, просто, как ребенок:
– Да. Только я никогда никого не стану проклинать. Даже тебя.
Так это у нее получилось – я улыбнулся. Однако с тех пор это вошло в обычай: никогда никого не проклинать.
В тот же день я назначил своих мужчин – из тех, кто были решительно против женского владычества, – назначил на ключевые посты в государстве. Некоторые из них порывались убрать женщин сразу отовсюду. Я хоть и был склонен к крайностям, по молодости, но это мне не понравилось. Мне не хотелось, чтобы все они объединились и начали колдовать против меня втайне. Двух-трех из них, что радовали глаз, я попросту хотел видеть около себя; но и не забывал Медею – а она одурачила такого умницу, как мой отец... А еще были там старые бабульки, которые вели хозяйство уже по пятьдесят лет и имели гораздо больше здравого смысла, чем большинство воинов; тех в основном интересовало их положение, а не польза дела. Но кроме своего колдовства эти старушки имели в распоряжении и многочисленную родню, которая им подчинялась; оставить их всех – значило оставить всё как было... Потому обмыслив всё, что я успел увидеть в Элевсине, – я назначил на высокие посты самых вредных баб; тех, что находили удовольствие в унижении других. И это сработало: они прищемили своих сестер так, как мужчины на их месте не смогли бы. А через пару лет на них накопилось столько обид – элевсинские женщины умоляли меня убрать их и назначить на их место мужчин. Так что всё кончилось ко всеобщему благу.
На второй вечер своего царствования я устроил великий пир для главных мужчин Элевсина. В царском Зале. Мясо было из моей доли военной добычи, выпивки тоже хватало; воины радовались обретенной свободе и пили за грядущие светлые дни. Что до меня – победа сладка на вкус, и нужна чтобы не быть собакой чьей-то, чтобы вести мужчин за собой... Но на пиру явно не хватало женщин; без них он превратился в грубую мужицкую попойку. Все перепились до одури: швыряли вокруг кости и объедки, выставляли себя дураками хвастались, кто что может в постели... Если бы рядом были женщины, ни один бы не рискнул: ведь засмеяли бы! Это было больше похоже на бивачный ужин, чем на пир в тронном Зале, так что больше я таких пиров не устраивал. Но в тот раз он мне помог.
Я позвал арфиста, и тот, конечно же, стал петь об Истмийской войне. У него было время сделать хорошую песню, и песня у него получилась. Мои гости уже были полны собой и выпитым вином, когда же добавилась еще и песня – всем захотелось новых подвигов. И тут я рассказал им о Паллантидах.
– У меня есть сведения, – говорю, – что они готовятся к войне. Если позволить им завладеть Афинской крепостью – от нее и до самого Истма никому не будет покоя. Они раскромсают Аттику, как волки павшую лошадь, а те кто останется голоден – обратят свои взоры на нас. Если эта орда ворвется в Элевсин, здесь не останется ничего: нивы повытопчут, овец перережут, дома пожгут... Ну а девушек наших – сами понимаете. Нам отчаянно повезло, что мы можем сразиться с ними в Аттике, а не на своих собственных полях. В их логове, на мысе Суний, нас ждет богатая добыча, и я ручаюсь вам, что нас не обделят. А после победы вы услышите, как афиняне будут говорить: "О! Эти элевсинцы – воины! Дураки мы были, что не принимали их всерьез. Если таких мужей мы сможем привлечь себе в союзники – это будет самым великим делом за всю историю Афин!.."
На следующее утро, на Собрании, я говорил лучше. Но это никому уже не было нужно – настолько они были опьянены, настолько взбудоражены своей победой над женщинами... Пусть бы сам Аполлон или Арес-Эниалий держали перед ними речь – она бы не понравилась им больше, чем моя.
И когда через два дня отец прислал известие, что на Гиметтской горе дым, – я вызвал дворцового писца, продиктовал ему и запечатал свое письмо царским перстнем. Оно было коротко:
"Эгею, сыну Пандиона, от Тезея Элевсинского.
Достопочтенный отец, да благословят тебя все боги на долгую жизнь! Я выхожу на войну и веду мой народ. Нас будет тысяча".
3
Война в Аттике тянулась почти месяц; самая долгая война со времени Пандиона, отца моего отца. Все знают – мы вышвырнули Паллантидов из страны. Мы взяли южную Аттику, разрушили их город на Сунийском мысе и поставили там алтарь Посейдона; такой высокий, что его видно с кораблей, с моря. И Серебряную Гору – она там рядом – мы тоже захватили, вместе с рабами что работали в руднике; и еще пятьдесят больших слитков серебра. Так что царство увеличилось вдвое, и трофеи были богатейшие. Элевсинцы получили ту же долю, что и афиняне, так что вернулись домой со скотом, с женщинами, с оружием... – всего было вдоволь. Я мог гордиться щедростью отца. Медея в тот раз правду сказала, что он прослыл скупым, но ведь ему все время приходилось думать о будущей войне... А в тот раз он со мной не поскупился.
Ту зиму мы прожили отменно: перед войной успели собрать свой урожай, а в войне захватили хлеб Паллантидов. Когда в Афинах начались праздники, элевсинцы приехали туда в гости – много приехало, – и много было заключено дружеских и брачных союзов... Я принес царству безопасность и богатство, потому в Элевсине считали, что Богиня благоволит ко мне; а с помощью отца я стал приводить в порядок внутренние дела. Иногда я, конечно, поступал по-своему, потому что лучше знал своих людей; но отцу об этом не говорил.
Я много времени проводил с ним в Афинах: слушал, как он ведет судебные дела. До того эти афиняне были склочны – я, право, переживал за него. Крепость держалась с незапамятных времен, но по равнине вокруг в прошлые годы прокатились волны разного народа; и береговые там были и эллины... Так что в Аттике было намешано не меньше, чем в Элевсине, но в Элевсине перемешалось, а там – нет. Повсюду были горстки людей со своими вождями, что вели себя как царьки; со своими не только обычаями, – это нормально, – но и со своими законами... Ближайшие соседи никогда не могли договориться, что справедливо а что нет... Сами понимаете, кровная месть там была не реже свадеб, и ни один пир не проходил без того, чтобы кого-нибудь не убили: ведь враги специально ждали случая друг друга подстеречь, а на праздниках люди себя показывают. Когда они доходили до грани межродовой войны – вот тогда только приходили они к отцу, чтобы он их рассудил, с историей двадцатилетних взаимных обид. Не мудрено, что лицо его было изрезано морщинами и руки тряслись.
Мне казалось, что он состарился до срока. И хоть он был мудрый человек и все эти годы удерживал свое царство без меня – теперь мне отовсюду чудилась опасность для него; я чувствовал, что если с ним что-нибудь случится – вина падет на меня: значит, я плохо его берег. Так я чувствовал, не знаю почему.
Однажды он вернулся из зала суда смертельно уставший, и я сказал ему:
– Отец, все эти люди пришли в страну по собственной воле, все они знают, что ты их Верховный Царь, – неужели они не могут понять, что они больше афиняне, чем флияне, там, ахарняне и так далее? Мне кажется, война была бы вдвое короче, если бы не их грызня.
– Но они любят свои обычаи, – сказал отец. – Если я отберу хоть один, они решат, что я подыгрываю их противникам, и станут помогать моим врагам. Аттика не Элевсин.
– Я знаю, государь. – Я задумался. Я тогда поднялся к нему выпить горячего вина у огня; белый пес толкал мне руку – он всегда выпрашивал полизать гущи... Потом говорю: – А ты никогда не думал, государь, собрать вместе всех людей благородной крови? Есть же у них общие интересы: удерживать свои владения, сохранять порядок, собирать свою десятину... В совете они могли бы договориться о нескольких законах для общего блага. Ремесленники тоже – им нужна честная плата за их труд, чтобы ее не сбивали настолько, что лишь под угрозой голодной смерти можно на нее согласиться... И крестьянам нужен какой-то закон о границах, о выпасах... об общем использовании горных пастбищ... Если эти три сословия договорятся о каких-то своих законах – это объединит их и вырвет из клановой общности. И тогда, если вождь поспорит с вождем или ремесленник с ремесленником, они придут в Афины. И со временем установится общий закон.
Он тяжко вздохнул и устало покачал головой:
– Нет-нет! Там, где раньше был один повод для ссоры, появятся два... Ты хорошо это придумал, сын мой, но это слишком против обычая.
– Хорошо, государь, это против обычая. Но вот сейчас, когда все взбудоражены новыми землями на юге, – сейчас они примут это легче, чем через десять лет. Летом будет праздник Богини – ее все чтут, хоть под разными именами, – мы можем устроить какие-нибудь игры в честь победы и превратить их в новую традицию, в новый обычай, и все будут собираться на них. Таким образом ты их подготовишь...
– Нет, – говорит. – Давай хоть раз насладимся миром, отдохнем от крови... – Голос его стал резче, и я пожалел, что беспокою его, когда он так устал. Но в голове у меня, как птица в клетке, билась мысль: мы транжирим счастливое время, упускаем великую возможность... Когда придет мой день, я буду расплачиваться за это.
Отцу я больше ничего не говорил – он был добр ко мне, и достойно наградил моих людей, и оказывал мне почести...
У него в доме появилась новая девушка – тоже из военной добычи, темноволосая, яркая, с огромными синими глазами. В крепости на Сунии она принадлежала одному из сыновей Палланта. Я приметил ее среди пленниц и собирался выбрать себе, когда начнут дележ добычи. Никак не думал, что отец станет выбирать себе женщину. Но он увидел ее и выбрал – прежде всего остального. Медеи больше не было, и возле него вообще не осталось женщины, достойной царского ложа, – но я, по молодости и недомыслию, был не только удивлен, а даже шокирован как-то, когда это случилось. Неужто он должен был выбрать себе лет под пятьдесят? Конечно же я скоро одумался. У меня была моя Истмийская девочка Филона – вполне хорошая девушка, – стоила десятка таких, как та... А та оказалась потаскушкой: вечно стреляла глазками по сторонам. Отцу я не стал говорить. Но однажды, помню, на террасе она выбежала из боковой двери и налетела на меня. Попросила у меня прощения – а сама так прижалась ко мне, что платье было уже лишним... Ее бесстыдство меня возмутило. Отшвырнул ее так – упала бы, если б не ударилась о стену. Потом подтащил ее к парапету и перегнул наружу, лицом вниз.
– Смотри, – говорю, – смотри, сука глазастая! Еще раз поймаю, что пытаешься обмануть отца или хоть как ему вредишь, – туда тебе лететь!
Она уползла, чуть живая от страха, и с тех пор вела себя скромней. Так что не стоило его этим расстраивать.
То в Афинах, то в Элевсине, то верхом по всей Аттике – повсюду пришлось наводить порядок после войны. Так прошла зима. С гор побежали ручьи, на мокрых берегах запахло фиалками... На зеленя повадились олени – я собрался на охоту. Отец очень мало двигался и почти не бывал на воздухе, потому я уговорил его поехать со мной. Мы были у подножия Ликабетта и ехали сквозь сосновый лес вверх по каменистому склону, когда его лошадь споткнулась и сбросила его на скалу. Какой-то олух-охотник поставил там сеть и бросил ее, а сам ушел. Теперь он поднимался к нам и извинялся – так, будто разбил кухонный горшок, а не едва не убил царя. Отец здорово ушибся, и я помогал ему, но ради этого наглеца поднялся на ноги – и вбил ему в глотку несколько зубов, чтоб лучше помнил. И сказал на прощание, что он дешево отделался.
Однажды отец говорит:
– Слушай, скоро корабли снова выйдут в море, и женщины смогут путешествовать. Что если я пошлю за твоей матерью? Она будет рада повидать тебя, а мне хотелось бы снова увидеть ее.
Я видел – он следит за моим лицом. И понял, что говорит он не всё что думает, – он был осторожный человек... Он хотел сделать ее царицей Афин, и ради меня тоже. Когда он ее видел, она была моложе, чем я теперь... "Когда он ее увидит, – думаю, – он наверняка снова захочет ее. Если только она не больна и не слишком устала – кожа у нее, как у девушки, и ни одного седого волоса..." А я так долго мечтал об этом – увидеть ее в почете в доме отца! Вспомнил, как я смотрел на нее совсем маленьким: как она купается или примеряет свои драгоценности – смотрел и думал, что только бог достоин ее обнять...
– Она не сможет поехать, – говорю. – Не сможет, пока Змей Рода не проснется в новой коже, пока она не принесла весенней жертвы и не приняла приношений. У нее очень много дел весной, только после них она сможет приехать.
Так что отец не стал посылать: было слишком рано.
Помню, как он меня перепугал, примерно в те дни. Угол верхней террасы там прямо над отвесом скалы. Когда смотришь вниз – дома такие крошечные, будто ребятишки слепили их из глины, а собаки, что греются на крышах, не больше жуков. Половину страны видно оттуда, до самых гор. И вот однажды вижу – отец облокотился на парапет, а возле него в каменной кладке трещина. Я сперва дышать не мог. Потом бросился к нему, бегом, схватил, оттащил назад... Он не заметил, как я подскочил, изумился, в чем дело, мол? Я показал трещину. Он рассмеялся – говорит, она всегда там была... Но я все-таки послал каменщика починить то место. Сам послал на случай, если он забудет. Но и после, всё равно, как увижу что он там стоит – мне нехорошо делалось.
Отцу хотелось, чтобы я почаще бывал в Афинах: сидел бы с ним в Зале или ходил среди народа. Я ничего не имел против; разве что это уводило меня из Элевсина, где я мог действовать по своему усмотрению. В Афинах я приглядывался – и порой видел, что люди, в которых я сомневался, вознесены слишком высоко, а другие, более способные, поставлены ниже, чем надо бы... Порой какую-нибудь элементарную мелочь раздували в проблему... У отца было слишком много забот – не было возможности разобраться во всем, а теперь он уже привык к тому, что было. Когда я ему говорил что-нибудь, он улыбался и отвечал, что молодые всегда готовы построить Вавилонские стены за один день.
Во Дворце была женщина, которая принадлежала его отцу еще до его рождения. Ей было больше восьмидесяти, так что работой ее не утруждали – она смешивала масла и благовония для ванны, сушила пахучие травы. Однажды – я в ванне сидел – подходит она ко мне, потянула за волосы и говорит:
– Вернулся, малый! Куда ты все время исчезаешь?
Она всегда позволяла себе разные вольности, и никто на нее не сердился за это: старушка ведь!.. Я улыбнулся:
– В Элевсин, – говорю.
– А чем Афины не хороши?
– Афины ? – говорю. – Отчего же, всем хороши.
Отец дал мне две прекрасные комнаты, их стены заново расписали – там были конные воины и несколько очень хороших львов; такие львы, что я сохранил их и поныне.
– Афины замечательный город, – говорю, – но в Элевсине у меня работа, и я должен ее делать.
Она сняла мою руку с края ванны и повернула ладонью вверх.
– Беспокойная рука. За всё берется, ничего не оставляет в покое... Погоди, Пастырь Народа, погоди немного, боги пошлют этой руке много работы. Имей терпение со своим отцом. Он долго ждал возможности сказать: "Вот мой сын" – долго ждал и теперь хочет прожить тридцать лет за год... Будь с ним терпелив, у тебя много времени впереди.
Я выдернул руку.
– Ты что мелешь, старая сова?! Ему еще тридцать лет надо прожить, чтобы стать таким, как ты, а ты еще десяток проживешь. Пока боги пошлют за ним – я сам, быть может, стану таким, как он сейчас. Ты что – зла ему желаешь? Потом мне стало жалко ее. – Конечно, – говорю, – не желаешь. Но не стоит тебе болтать, хоть ты и не думаешь ничего плохого.
Она глянула на меня из-под опущенных век, пристально так...
– Не тревожься, Пастырь Афин, ты дорог богам. Боги тебя охранят.
– Меня? – Я удивился. А она уже исчезла. Она была самой старой во Дворце и уже выживала из ума; так всем казалось, и я тогда тоже так думал.
Весна расцветала – на черных виноградных лозах пробились нежно-зеленые почки, закуковали кукушки в лесах... И отец однажды сказал:
– Сын мой, ведь ты, наверно, родился примерно в это время года.
– Да, – говорю, – во второй четверти четвертого месяца.
Так говорила мать.
Он ударил кулаком по ладони...
– Слушай, так что же мы?! Я должен устроить пир в твою честь. Если бы мать была здесь!.. Но мы не можем ее ждать: все Афины знают, когда я был в Трезене; если мы не празднуем твое рождение в этом месяце, значит ты не мой сын. Да, конечно ж не мудрено, что я забыл: ты повзрослел раньше времени, а я не знал тебя в детстве... Это будет заодно и твой победный пир.
Я подумал о матери – и говорю:
– Мы можем принести жертвы в день рождения, а пир устроить позже, когда мать приедет.
– Нет, – говорит, – это не годится. Тогда подойдет время дани, и народу будет не до праздников.
С этой войной, и со всем что произошло за последнее время – я забыл, какую дань он имел в виду; и его спросить забыл, задумавшись о матери.
В тот день я поднялся рано, но отец был уже на ногах. Жрец Аполлона причесал меня и обрил щеки и подбородок. Оказалось, что на лице много волос, больше чем я думал,– было что посвятить Аполлону, -просто светлые, обожженные солнцем, они были почти незаметны.
Отец, улыбаясь, сказал, что хочет мне показать кое-что, и повел меня к конюшне. Конюхи распахнули ворота – за ними стояла колесница. Новая, из темного гладкого кипариса, с инкрустацией слоновой кости, с серебряными ободами на колесах... Чудо что за колесница! Отец рассмеялся:
– Хороша? – спрашивает. – Проверь чеку на осях!..
Уж на этот раз там точно был не воск.
Это был такой подарок – я и мечтать о таком не мог! Я опустился на одно колено, прижал его руку себе ко лбу... А он говорит:
– Зачем такая спешка! Ты же еще не видал коней – вдруг не понравятся?
Какие были кони! Вороные оба, оба с белыми звездами на лбу, сильные, гладкие... Сыновья северного ветра, точно.
Отец радостно потирал руки:
– Мы их заводили сюда осторо-о-ожненько!.. Как Гермес Хитроумный уводил бычков Аполлона. Колесницу – когда ты был в Элевсине; а коней – нынче утром, пока ты спал.
Очень это было трогательно, как отец старался – готовил мне сюрприз, как ребенку.
– Отец, – говорю, – их надо вывести. Заканчивай свои дела пораньше – я буду твоим колесничим.
Так мы и договорились: после обрядов едем в Пайонию, что под Гиметтской горой.
На склонах вокруг храма Аполлона нас ожидала большая толпа. Кроме афинских вождей на праздник были приглашены и все влиятельные люди Элевсина; а уж Товарищи – само собой там были. Когда жрец стал изучать внутренности убитой жертвы – а он долго этим занимался, – что-то случилось. Среди афинян пошел какой-то гул, – будто новость какую-то передавали друг другу, – и все мрачнели при этом, словно туча солнце закрывала. Я вообще-то такой – мне всегда надо знать, что происходит вокруг; но в тот момент не мог уйти со своего места и спросить, а потом мы пошли приносить жертвы Посейдону и Матери в домашнем святилище... Когда все обряды были закончены, я хотел поговорить с отцом, но он куда-то ушел... Я решил, что он пошел заканчивать свои дела на тот день, как мы договорились.
Я переоделся в тунику возничего, обулся в кожаные поножи, завязал себе волосы на затылке... Потом пошел к коням, дал им соли, разговаривал с ними, ласкал, чтоб запомнили хозяина... Слышно было, что во Дворце какой-то переполох, но в праздничный день это естественно... Там, в конюшне, был молодой конюх, почти мальчик, сбрую чистил. Вдруг его кто-то позвал, он сложил свою тряпку и воск и вышел какой-то испуганный... Я подивился, чего он такого натворил что его и здесь нашли, – и тотчас о нем забыл.
От коней я пошел к колеснице. Полюбовался дельфинами и голубями из слоновой кости, покачал ее, проверяя балансировку... Вот уж и этим натешился, а отец все не шел. "До чего ж, – думаю, – старики медлительны! Я бы за это время уже три раза все успел переделать!" Позвал конюха, приказал ему скатить колесницу вниз к дороге. С лошадями мне не хотелось расставаться, хотел сам их вывести и запрячь. Конюх как-то странно на меня глянул, когда уходил, – я решил, показалось мне это; но стало как-то тревожно.
И вот я жду, уж и кони стали беспокоиться, а отец все не идет... Я решил пойти посмотреть, что его там задержало, – и тут он наконец пришел, один. Он даже не переоделся; я мог поклясться, что он вообще забыл, зачем я жду его здесь... Прикрыл глаза и говорит:
– Прости, сын, это придется отложить на завтра.
Я ответил, что мне жаль будет ехать без него, – и это была правда, – но в то же время подумал, что смогу зато хорошо прогнать коней. Но глянул еще раз на его лицо...
– Что случилось? – спрашиваю. – У тебя новости, отец!.. Худые новости?
– Нет, – говорит, – ничего. Но дела меня задерживают. Прокатись, сынок. Только прикажи вывести коней через боковые ворота, а сам спустись по лестнице. Я не хочу, чтобы ты появлялся на базарной площади.
Я нахмурился:
– Это почему?
Я только что выиграл войну для него, и сегодня праздник моего совершеннолетия – и он говорит мне такое?!.
Он выпрямился и – резко так:
– Иногда ты должен подчиняться, не спрашивая причин.
Я старался не разозлиться. Он был царь, и у него могли быть свои дела, которые меня не касаются... Но что-то у них происходило; и я бесился, что ничего не знаю; и потом – от молодости и самоуверенности – мне казалось, что без меня он сейчас что-то сделает не так. "И мне придется за это платить, думаю, – когда придет мое время, если только доживу". Я вспомнил о своем сыновнем долге, о его доброте... Сжал зубы, молчу, а сам трясусь весь, как лошадь: и шпорят ее и повод держат.
– Ты должен мне поверить, – говорит. – Я о благе твоем забочусь. Раздраженно так сказал.
Я – как сейчас помню – сглотнул и говорю; спокойно так, изо всех сил спокойно:
– Мы неверно посчитали, государь. Я еще не мужчина сегодня – ребенок!..
– Не сердись, Тезей, – говорит. А голос – ну прямо жалобный.
"Надо его послушаться, – думаю. – Он связал меня своей добротой. К тому же он и отец мне, и царь, и жрец – трижды он свят для меня перед Вечноживущим Зевсом... Но ведь у него духу не хватает встретить лицом к лицу даже меня. За что он там взялся своими трясущимися руками?.." А сам трясусь хуже его; что-то страшное нависло, не знаю что; будто черная тень от солнца отгородила.
Стоим так, молчим – и тут подходит из Дворца один из придворных, тупой медлительный малый:
– Царь Эгей, – говорит, – я тебя повсюду ищу. Все юноши и девушки уже на площади, и критский офицер сказал, что, если ты не придешь, то он не станет ждать жеребьевки, а сам выберет четырнадцать человек.
Отец резко вдохнул, сказал тихо:
– Убирайся, болван! – Тот оторопело вышел, мы остались, глядим друг на друга...
– Отец, – говорю, – прости, что я погорячился – я ж не знал... Но почему ты не сказал мне?
Он ничего не ответил, только сжал рукой лоб.
– Уйти через боковые ворота и бежать, – говорю, – это ж каким дураком я бы выглядел! Громы Зевса!.. Я – владыка Элевсина... Даже у критян не станет наглости увозить царя. С какой стати мне прятаться?.. Сейчас мне надо быть там, внизу, в старой одежде, чтобы показать людям, что я не праздную, когда у них горе. И кроме того, я должен отослать домой Товарищей; это ж просто непристойно, чтобы они разгуливали здесь, когда афинских ребят забирают, таких вещей нельзя допускать... Где глашатай? Пускай вызовет их сюда.
Он молчал. У меня кожа поползла по спине, как у собаки перед бурей.
– Ну? – говорю. – В чем дело?
Он наконец ответил, не сразу:
– Ты уже не сможешь их вызвать. Критяне пришли раньше времени, и они окружены вместе с остальными.
– Что?!!!!
Получилось громче чем я хотел, – лошади шарахнулись, – я махнул конюху увести их$ а дальше, чтоб не кричать, говорил уже почти шепотом.
– Отец, и ты молчал!.. Я же отвечаю за них перед моим народом. Как ты посмел скрыть это от меня?
– Ты слишком горяч, чтоб встречаться с критянами... – Я увидел, что он почти плачет, и едва не вышел из себя. – Здесь уже была однажды ссора, говорит, – и убили одного из их князей. Эта дань – расплата за тот случай... А в следующий раз они пришлют сотню кораблей и разорят страну... Что мне было делать?.. Что мне делать?!..
Это меня отрезвило. Ведь он правильно меня оценил.
– Ладно, – говорю, – я постараюсь не устраивать шума. Но я должен сейчас же пойти туда и забрать моих людей. Что они думают обо мне все это время?
Он покачал головой.
– Царь Минос знает всё. Он знает, что наши царства объединены. Не думаю, что он откажется от своих притязаний.
– Но я поклялся им, что объединение с Афинами не принесет им вреда...
Он задумался, тер подбородок...
– Если случится, что жребий падет на кого-то из твоих, у тебя будет хорошая причина отложить уплату своей дани. Иногда, Тезей, стоит пожертвовать одним человеком ради блага всех остальных... – Я сжал себе голову, в ушах звенело... А он продолжал: – Ведь в конце концов они только минойцы, не эллины.
Ох, как звенело в ушах!.. То тише, то опять громко – невтерпеж...
– Да какая разница? – кричу. – Минойцы, эллины – какая разница?! Я поклялся стоять за них перед богом – а теперь что?.. Кем я становлюсь?!..
Он что-то говорил. Что я его сын, что я Пастырь Афин... Я его почти не слышал, будто он говорил из-за стены. Прижал кулак ко лбу и спрашиваю: "Отец, что мне делать?" И когда уже услышал эти слова свои – понял, что говорю не с ним. Вдруг в голове стало потише, и я снова услышал его – он спрашивал, не плохо ли мне.
– Нет, – говорю, – мне уже лучше, государь. И я знаю, что можно сделать, чтобы спасти мою честь. Если они не освободят моих людей, я сам должен тянуть жребий; как все.
– Ты?! – У него раскрылись глаза, отвисла челюсть... – Ты с ума сошел, малыш!
Потом лицо снова выправилось, он погладил бороду...
– Ну-ну, – говорит, – ты был прав, когда поехал в Элевсин, у тебя чутье на такие штуки... Народ будет спокойнее, если ты будешь стоять среди них. Да, это хорошая мысль.
Я был рад, что он успокоился. Положил руку ему на плечо:
– Не волнуйся, отец, – говорю. – Бог не возьмет меня, если судьба моя не в том. Я сейчас переоденусь и приду.
Бросился бегом, схватил первое что попалось под руку – охотничий костюм из некрашеной оленьей кожи с зелеными кисточками на бедрах... Тогда я едва взглянул на него, только потом уже узнал, во что одет. Отец ждал меня там же, где я его оставил; от него второпях уходил дворецкий, которому он что-то приказал.
Сверху, с северной террасы, была видна Базарная площадь. На ней не было в тот день ни прилавков, ни палаток – убрали для праздника. На северной стороне, где алтарь Всех Богов, стояла толпа молодежи. По дороге вниз мы услышали плач и причитания.
Когда мы пришли туда, критяне уже закончили сортировку. Долговязые, толстые, хромые, недоумки – этих всех они отпустили. Небольшие и быстрые, стройные и сильные – те остались; юноши справа, а девушки слева. Это сначала было так – справа и слева, – но некоторые бросились друг к другу на середину; и по тому, как они там стояли, было видно, кто уже официально помолвлен, а кто держал это в секрете до того дня. Многие из девушек были еще совсем детьми. Бычьей плясуньей могла стать только девственница, и когда подходил срок дани – все спешили выйти замуж... Критяне всегда привозили с собой жрицу, чтобы не было споров.
Добрая треть моих Товарищей была среди юношей. Когда я подошел ближе, они замахали мне руками; видно было, что теперь они уверены: раз я пришел их тут же освободят... Я тоже махнул им, словно и я думал так же. И тут вдруг почувствовал спиной взгляды афинян – и увидел, как они на меня смотрят. Я представлял себе их мысли. Я шел свободно, рядом с отцом, а жеребьевки ждали – среди прочих – и мальчишки, кому не было еще и шестнадцати, такого же роста как я. Вспомнил, что говорил мне дед – у меня телосложение как раз для этого дела... Едва не задохнулся от тоски и злобы и повернулся к критянам.
Глянул – и вздрогнул: они были черные. Мне рассказывали о чужеземных воинах Миноса, но я никогда их не видал. На них были юбочки из леопардовой шкуры и шлемы, сделанные из лошадиных скальпов, с гривами и ушами; а щиты белые и черные, из шкуры какого-то невиданного полосатого зверя. На солнце сверкали их блестящие плечи – да белки глаз, когда они глядели вверх, на крепость... Только глаза у них и шевелились, а сами они были неподвижны. Никогда я не видал ничего подобного: щиты и дротики будто по шнуру, а весь отряд – словно одно тело с сотней голов. Перед ними стоял офицер, единственный критянин среди них.
Я знал критян только по Трезене. Мог бы конечно и сам догадаться, что то были торговцы, только подражавшие манерам Кносского Дворца; выдававшие себя за настоящих лишь там, где некому было заметить разницу... Здесь стоял настоящий, и разница была – громадная.
Этот тоже на первый взгляд казался женоподобным. Одет он был для парада, с непокрытой головой; красивый черный мальчик держал его шлем и щит. Темные его волосы – блестящие и волнистые, как у женщины, – падали сзади до пояса; а выбрит он был так чисто – не сразу было заметно, что ему уже лет тридцать. Одежды на нем вовсе не было; только тугой пояс закручен на тонкой талии и паховый бандаж из позолоченной бронзы, а на шее – ожерелье из золотых и хрустальных бусин. Всё это я заметил еще до того, как он соизволил на меня посмотреть. Это – и еще, как он стоял. Словно царственный победитель, написанный на стене, кого не тронут ни слова, ни слезы, ни ярость... Казалось, ничто не может его поколебать, само время над ним не властно – он так и будет стоять, спокойно и гордо, пока война или землетрясение не обрушат стену.