Текст книги "Тезей (другой вариант перевода)"
Автор книги: Мэри Рено
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц)
– Жить мы будем в Кносском дворце, в Доме Секиры, и будем там безвыходно. Но он говорит, что дворец очень большой. И очень древний: он говорит – тысяча лет ему, будто кто-то может так много сосчитать. И еще он говорит, что там под дворцом, в глубокой пещере, живет Посейдон. В виде громадного черного быка. Никто его никогда не видел – он живет слишком глубоко, – но когда он сотрясает землю – ревет. Лукий – это капитан – сам его слышал; говорит, ни один другой звук на земле и вполовину не так ужасен, как этот рев быка. В древние времена два или три раза он разрушал дворец до основания, так что им приходилось все время беречься и ублаготворять его. Так и возникла Бычья Пляска.
Лукий говорит, жертвоприношение было с самого начала; со времен первых людей на земле, что делали мечи из камня. Тогда оно было грубым и примитивным: человека просто бросали в яму к быку, чтобы тот его забодал; но иногда – если попадался ловкий – он какое-то время увертывался; а они были варвары, и их это забавляло. Время шло, они многому научились – от египтян и от жителей Атлантиды, что бежали на восток от гнева Посейдона... Теперь критяне – самые искусные мастера. Не только в гончарном и ювелирном деле, не только в строительстве, но и в музыке, и в обрядах, и в представлениях разных... И с незапамятных времен они совершенствуют свою Бычью Пляску. Сначала они яму стали делать побольше и выпускали туда не одну жертву, а несколько, так что охота стала длиться дольше... Когда бык кого-нибудь убивал, остальных забирали оттуда и выпускали в следующий раз; но чем дольше они жили – жертвы, – тем искуснее становились и ловче; и случалось уже и такое, что бык уставал раньше, чем убивал кого-нибудь, и уже не хотел за ними гоняться... Тогда говорили, что бог удовлетворен на этот раз и не хочет жертвы. Так самые ловкие и быстрые жили дольше, и обучали своему искусству остальных; и так оно шло, и каждое поколение добавляло к пляске что-то новое: ведь каждый человек ищет славы, даже жертва, обреченная на смерть... Просто увернуться от рогов – это уже никого не устраивало, надо было сделать из этого грациозный танец и никогда не выдать своего страха, а играть с быком так, будто ты его любишь... Вот тогда, говорит Лукий, наступил золотой век Бычьей Пляски. Плясуны были в такой славе, что благороднейшая и храбрейшая молодежь Крита шла на арену из любви к искусству, чтобы почтить бога и заслужить себе имя. Это было время первых великих бычьих прыгунов, об этом времени сложены песни... Оно уже прошло, это время, теперь у молодых господ другие развлечения. Но критяне не хотят отказаться от зрелища: привозят рабов и обучают... И даже теперь, говорит он, бычьи плясуны у них в почете. Они очень высоко ценят плясунов, тех что не умирают.
Плакса Нефела забила себя в грудь, как на похоронах:
– Увы, нам! Значит, нам придется перед смертью вытерпеть все это?
Я еще не закончил свой рассказ, но подумал теперь, что так оно и лучше.
– Послушай, – говорю, – если ты хоть вся изойдешь на слезы – все равно это тебе не поможет. Так чего же плакать? Когда я был мальчишкой, мы дома играли с быком, потехи ради, а я, как видишь, жив... Не забывай – они ведь, по сути дела, тянут жребий, один из многих. Если мы научимся этой пляске, то можем прожить так долго, что сумеем оттуда бежать.
Меланто спросила:
– Тезей, а сколько?..
– Да дайте же ему поесть! – это Аминтор вмешался.
Она накинулась на него: мол, где он оставил свои манеры – в Элевсине?.. От афинянина она бы это стерпела, но чтобы минойская девушка вынесла непочтительность своего мужчины!..
– Ладно, – говорю, – я могу и есть, и слушать. Ты о чем?
Она повернулась к Аминтору спиной – так это, плечиком...
– Сколько человек выходят сразу?
– Четырнадцать, – говорю, – по семь.
– Так мы команда? Или нас раздадут по разным вместо убитых?
– Этого я не знаю, – говорю. Этот вопрос с самого начала вертелся у меня в голове; я надеялся, что никто другой об этом не подумает. – Этого я не знаю, а у капитана спросить не решился. Если он поймет, что мы что-то замышляем, то может сделать так, чтобы нас раскидали. Тут надо подумать.
Я никогда не замечал, что от голода становлюсь умнее, – так что ел и думал, думал и ел. Поужинал...
– Вот что. ребята, – говорю. – Что бы мы тут ни решали – критяне все равно сделают что захотят, от этого никуда не денешься. Значит, мы должны сотворить что-то такое, чтобы они сами решили, что мы команда; команда, которую стоит сохранить. Это ясно. Но что мы можем сделать? И где? На Крите, может, уже и случая не будет; а здесь, на корабле, нас никто из влиятельных людей не видит... Этот Лукий, при всех его замашках, в Кноссе может оказаться мелкой рыбешкой. Так что это все не просто!
И тут впервые заговорил Менестий с Саламина, жилистый смуглолицый мальчик, сын корабельщика:
– Послушайте, мы можем сделать это при входе в гавань. Как финикийцы: они всегда подходят к причалу с песнями и пляской.
Я хлопнул его по плечу.
– Молодец! – говорю. – Так мы сразу двух зайцев ловим. Точно, мы должны плясать для них, все вместе.
Тут афинские девчонки завизжали, как поросята. Мол, они никогда, никогда не вставали в общий круг с мужчинами и ни за что на свете этого не сделают; мол, если об этом узнают их родители – умрут от стыда; и уж пусть им предстоит потерять жизнь, но честь свою они не потеряют!.. Запевала, конечно, Нефела. Меня уж тошнило от ее скромности; она размахивала, как знаменем, этой своей скромностью...
– Ладно, ладно, – говорю, – когда закончишь – погляди-ка на капитана. Посмотри, как он одет. – Он как раз сидел, маленький бандаж не был виден, и казалось, что, кроме сандалий и ожерелья, на нем вообще ничего нет. – Вот в таком наряде, – говорю, – ты будешь выступать в Бычьей Пляске перед десятью тысячами критян. А если это тебя не устраивает – попроси его повернуть и отвезти тебя домой.
Она было заревела, но я так глянул на нее, что утихла вмиг.
– А теперь, – говорю, – мы будем плясать танец Журавлей.
Рена вытаращила глаза:
– Но ведь это мужской танец!
Я поднялся.
– Отныне и впредь это наш танец, – говорю. – В круг!
И вот на маленькой кормовой палубе мы плясали Журавлей. Море было темно-синее, как эмаль, что кузнецы вжигают в бронзу; вокруг в пурпурной и золотой дымке плыли острова...
А оглядев наш круг, я увидел в вечернем солнце словно гирлянду, сплетенную из белых и смуглых рук, из светлых и темных распущенных волос. Мы пели себе сами. Чернокожие воины улыбались, сверкали белками глаз и зубами и отбивали нам такт на своих полосатых щитах; на нас глядели и рулевой с кормы, и впередсмотрящий с носовой площадки; а на мостике поигрывал своим хрустальным ожерельем и гнул брови капитан, и маленький негритенок, что свернулся у его ног, тоже не сводил с нас свои глазенки.
Наконец, тяжело дыша, мы попадали на палубу. Ребята улыбались; и, глядя на них, я подумал: "Лиха беда начало. Охотничья свора – это не просто сколько-то собак; так и мы теперь".
Если разобраться, к тому времени я уже давненько не общался со своими ровесниками. И рядом с иными из них – как Хриза или Иппий – чувствовал себя так, словно годился им в отцы. Я был не только самым старшим, но и самым высоким из нас, кроме Аминтора.
– Славно, – сказал я ребятам. – Это заставит их присмотреться к нам. Наверно, нечасто жертвы приезжают к ним с пляской, а в порту народ будет нас встречать, так Лукий говорит. Похоже, что они там ставят заклады на плясунов: какой дольше протянет... Я никогда не слыхал, – говорю, – чтобы так легкомысленно относились к жертвоприношениям; но тем лучше для нас: даже их собственные боги, наверно, не слишком высоко их ценят.
Мы подходили на ночевку к острову. Чудесное это было место: в глубине острова – горы, поросшие виноградом и фруктовыми деревьями в цвету... А из одной – высокой, с плоской вершиной – подымался к небу тонкий дымок. Я спросил Менестия, не знает ли он, где мы.
– Это Каллиста, – говорит, – самый прекрасный из Кикладских островов. А вон священная гора Гефеста. Видно дым из его кузни, что идет из вершины.
Мы подходили к острову – и у меня мурашки пошли по коже. Словно увидел я священную и обреченную красоту, как Царя Коней, готового уйти к богу. Я спросил Менестия:
– Он гневается?
– Не думаю, – говорит. – Гора всегда дымит, по ней курс прокладывают. Это последняя стоянка перед Критом, дальше открытая вода.
– Раз так, – говорю, – нам надо доработать танец пока еще светло.
И мы начали снова. Сначала при свете заката, потом в сумерках – уже и лампы стали зажигать – плясали мы наш танец на берегу; а люди тамошние – они знали, кто мы такие, – стояли вокруг. Слов нет сказать – как они на нас смотрели! Мы развеселились, стали потешаться над ними... Мальчишки пошли кувыркаться; кто колесо крутит, кто сальто... и вдруг наша молчунья Гелика, всё так же молча прогнулась назад, на мостик, в кольцо, и – оп! – встала на руки.
Я рассмеялся.
– Вот это да! – говорю. – Кто тебя научил? Ты работаешь, как акробат!
– Конечно, – говорит, спокойно так, – я и есть акробат. Это моя профессия.
Она сбросила юбку, будто так и надо; под юбкой были короткие штанишки, вышитые золотом. И пошла – костей у нее будто вовсе не было; а на ногах бегать или на руках – ей было все равно. Черные солдаты, что сидели в кругу и слушали чьи-то рассказы, – все вскочили, тычут пальцами... "Хау, кричат, – Хау!" А она – словно их и нет вообще... Но это только в работе, в танцах она себя так вела, а во все остальное время очень была скромная. Девушки-акробатки вообще должны быть скромными; ведь стоит ей забеременеть что с нее толку?
Когда она закончила, я спросил, почему она не сказала нам сразу. Она потупилась на момент, потом глянула мне в глаза:
– Я думала, все меня возненавидят, за то что у меня больше шансов жить. Но теперь ведь мы все – друзья... Мне надо будет танцевать для критян?
– Конечно да! Клянусь Великой Матерью! Ты выйдешь в конце, завершишь наше представление.
– Но мне нужен будет партнер, чтоб меня поддерживать.
– Здесь нас семеро, – говорю, – выбирай.
Она замялась, потом сказала наконец:
– Я специально следила, кто как танцует. Только ты, Тезей, достаточно ловок... Но тебе твое положение не позволяет...
– Расскажи это быкам, – говорю. – Это их здорово позабавит. Давай показывай, что надо делать.
Это нетрудная была работа. Весу в ней было не больше, чем в ребенке, а от меня ничего не требовалось, кроме устойчивости. Под конец она сказала:
– У тебя хорошо получается. Если бы ты был простой человек – мог бы себе на жизнь зарабатывать нашим ремеслом.
Я улыбнулся:
– Приедем на Крит – этим ремеслом все будем себе жизнь зарабатывать.
Сказал-то с улыбкой, а оглянулся – все вокруг глядят на нас с таким отчаянием... И в голове мелькнуло: "Ну что толку? Зачем это все?.." Такая мысль появляется у каждого, кто взял на себя ответственность за людей; рано или поздно – обязательно появляется... Но я не дался ей.
– Верьте в себя! – говорю. – Если я смог научиться, значит и вы научитесь. Только верьте – и мы можем остаться все вместе. Лукий что-то говорил, будто князья, и вообще аристократы, покупают танцоров и посвящают их богу от своего имени. Быть может, кто-нибудь возьмет нас всех разом. Когда мы войдем в гавань, они все должны увидеть, что мы – лучшая команда, какую только привозили на Крит. А мы и есть лучшая команда – ведь мы Журавли!
Еще момент они стояли молча – и глаза их высасывали мою кровь как пиявки... Но тут Аминтор взмахнул рукой и закричал: "Ура!" – остальные подхватили... До чего ж я любил его в такие минуты!.. Он был надменен, резок, несдержан, – но честь свою берег пуще жизни. Его легче было б на куски разорвать, чем заставить нарушить клятву.
На другое утро вместе с утренней кашей мы прикончили еду, что везли с собой из Афин. Оборвалась последняя ниточка, что связывала нас с домом; у каждого из нас оставались теперь лишь его товарищи: мы сами.
2
Море вокруг Крита темно-темно-синее. Такое темное – почти до черноты. И пустынное, дикое, бурное... Ни один из нас не бывал еще на такой воде, чтоб не видно было берегов. Вот там воистину становишься песчинкой на божьей ладони – но, кроме нас, никто вроде этого не чувствовал. Дородная жрица вышивала, матросы драили корабль, солдаты натирали маслом свои черные тела, капитан сидел, а мальчишка полировал его золоченый нагрудник и шлем, гравированный цветами лилий...
К вечеру подул встречный ветер – парус убрали, гребцы взялись за весла. Корабль закачало, и к ужину никто из нас есть уже не хотел, кроме Менестия. Кое-кто запихал в себя понемногу еды, но еще до темноты все всё отдали назад. Полегли мы на палубу и об одном мечтали – умереть бы поскорей!..
"Если и завтра будет так же, – думаю, – нам конец". Гелика стонала, стала зеленая, как утиное яйцо... У меня у самого всё тело липло холодным потом, а под ложечкой было так противно – я пополз к борту: меня рвало.
Полегчало маленько, я огляделся. Окаймленное пурпуром солнце опускалось в море, сверкавшее как эмаль; на востоке, сквозь разрывы в тучах, проглядывали первые звезды... Я простер руки к Посейдону, но он не послал знака. Быть может, его там не было в тот момент: качал землю где-нибудь в другом месте?.. Но повсюду вокруг нас я ощущал другую силу – тайную, непостижимую... Она могла приблизить или отринуть, могла одарить счастьем или раздавить отчаянием – но не терпела вопросов. Не знаю почему, но я знал это. Мимо пролетели две чайки... Одна гналась за другой с диким криком, а первая – будто стонала в скорби...
Ослабевший, похолодевший, я ухватился за поручни, чтобы не упасть. И начал молиться: "Мать Моря, пенорожденная Пелида, владычица голубей, здесь твое царство. Не оставь нас, когда мы будем на Крите! Сейчас у меня нет жертвы для тебя, но клянусь: если вернусь в Афины – у тебя и твоих голубей будет свой храм на Акрополе".
Я снова опустился на палубу, закутался в одеяло с головой... Тошнота как-то прошла, уснул. Проснулся – звезды уже бледнели. И – ветер поменялся или мы сменили курс, но нам дуло в корму. Корабль легко скользил под парусом, гребцы спали, растянувшись как измотанные псы... Журавли все проснулись и жадно накинулись на вчерашний ужин.
А днем мы увидели впереди высокий берег Крита. Громадные желтые скалы вздымались отвесно, из-за них не было видно земли – сурово он выглядел, этот берег.
Большой парус убрали, вместо него подняли другой. Все корабли царского флота на Крите имели парадные паруса, их берегли и ставили лишь при входе в порт. Наш был темносиний с красным гербом; на гербе – обнаженный воин с бычьей головой.
Афиняне смотрели на него окаменевшими глазами. Нефела – она всегда готова была заплакать, если что-то ее касалось, – Нефела заскулила:
– О! Ты обманул нас, Тезей! Это все-таки чудовище!
– А ну утихни! – говорю.
Нехорошо сказал, но уж больно она меня раздражала. Однако грубость мужская ей нравилась; так что она и впрямь утихла, даже вытерла слезы.
– Слушай, – говорю, – дурочка, это же изображение бога! Земного Змея рисуют с человечьей головой, а ты когда-нибудь видала таких?
Ребята рассмеялись, мне и самому стало легче.
– Когда подойдем к молу, – говорю, – приготовьтесь...
Береговые утесы прорезало устье реки, а подошли ближе – показался порт, Амнис. Он был больше Афин; и потому мы решили, что это Кносс, столица Крита. Солдаты выстроились на передней палубе, капитан стоял на своем мостике в золоченом шлеме и с копьем в руке, – завитый, надушенный, натертый маслом, даже к нам на заднюю палубу долетал его аромат!
Тент наш убрали, чтобы нас было видно... Мы подходили к молу, а на нем были люди, много.
Я тогда ничего еще не знал – но от их вида я растерялся. Еще не было видно лиц – но было что-то в том, как они стояли и смотрели; в том, как ходили по молу... Казалось, этих людей невозможно удивить: они просто не заметят – как конь, приученный к колеснице, не замечает шума, внимания не обращает... Они пришли не рассматривать нас, а так – глянуть мельком и пойти дальше. Женщины с зонтиками, завитые головки усыпаны каменьями, кивают друг другу, разговаривают небрежно; стройные полуобнаженные мужчины в позолоченных поясах, в ожерельях, у каждого за ухом цветок в волосах... Ведут на поводках пятнистых псов; таких же гордых и апатичных, как они сами... Даже рабочие в порту оглядывались на нас через плечо, между делом; им наплевать было на нас. Я прямо чувствовал, как гордость вытекает из меня; будто кровь из смертельной раны... Вот этих людей я хотел поразить?.. Я представил себе их презрительный смех – и закусил губу, до крови.
Оглянулся... Журавли тоже поняли. Они ждали, как уставший раб ждет вечернего отбоя, – ждали, что я признаю наше поражение. "Они правы, думаю, – мы обречены умереть, так хоть умрем достойно..." Да, так я подумал. Но потом пришла другая мысль. Вот мы уже на Крите – и у нас есть лишь один шанс попытаться спастись, иначе конец. А я взял на себя ответственность за этих людей – так пусть же хоть весь мир потешается надо мной, я это вынесу, но отступать нельзя, это предательство!..
Я хлопнул в ладоши и крикнул: "Запевай!"
Ребята начали собираться в круг. И по тому, кто из них поднялся первым, я узнал в тот миг лучших из них, самых стойких, самых надежных: Аминтор, Хриза, Меланто, Ирий, Иппий, Менестий, добрая дурнушка Феба... А Гелика уже была на месте – она одна из всех нас не дрогнула. Она стояла прямо. Гордо и независимо – не хуже тех критян, – и всё ее стройное тело дышало пренебрежением к чужеземцам. Она словно говорила им: "Вас ли мне стыдиться?! Мне аплодировали цари!.."
Это она нас спасла. До сих пор она только баловалась, лучшие свои номера берегла до представления, а тут выдала всё что умела. Мы шли мимо мола, но критяне, что были вокруг, нас уже не интересовали: все смотрели только на нее. Я подбросил ее вверх, как она меня учила, почувствовал ее сильные умные руки на своих плечах, когда она вышла в стойку...
Вокруг послышались возбужденные голоса, люди окликали друг друга... Я не мог оглянуться и посмотреть, но представил себе все эти презрительные взгляды... "Мы все в руке судьбы, – думал я, – вчера я царь, сегодня акробат... Но провалиться бы, уйти б на дно морское!.. Хоть бы отец никогда не узнал об этом..."
Гелика дала мне знак, что сейчас прыгнет; и когда я ловил ее – лицо ее оказалось против моего, и она мне подмигнула; весело так, задорно... Танец кончился.
Я оглянулся. Лукий на своем мостике весело махал рукой своим. Уж так он был собой доволен, что мне захотелось его пнуть, хоть я и понял, в чем дело: он гордился нами, он хвастался нами... Мы – выиграли!
Швартовались мы у высокого каменного причала. А за ним были дома, дома... Словно выстроились рядами башни – по четыре-пять этажей. На причале кишела толпа; все смуглые, быстроглазые... Среди них были и жрецы, я думал они пришли за нами, но они стояли и болтали друг с другом – просто пришли поглазеть, как и все. Они были в юбочках, в знак того что служат Богине и посвятили ей свое мужество: безбородые пухлые лица, тонкие голоса...
Нас вывели на пирс, и мы долго стояли там под жарким критским солнцем. Солдаты расположились вокруг, капитан небрежно облокотился на копье... Но никто не ограждал нас от толпы, и зеваки окружили нас роем. Женщины шушукались и хихикали, мужчины спорили... Впереди всех стояла кучка дешевых гнусных типов в фальшивых драгоценностях, вроде того с кем я схлестнулся в Трезене, но на этот раз я не мог погнать их с глаз долой. Это были игроки. Пришли заключать пари, ставить ставки на нашу жизнь.
Они расхаживали вокруг нас, торгуясь на смеси критского с изуродованным греческим, – так говорит в Кноссе подобная шантрапа, – потом подошли, стали ощупывать наши мускулы, подталкивали друг друга локтем, щипали девушкам бедра и грудь... Аминтор уже замахнулся на одного, но я схватил его за руку: это было ниже нашего достоинства вообще замечать их. Но они обращались с нами!.. У нас быка или коня, предназначенного богу, окружали почестями, лелеяли; а они здесь крутились вокруг нас, будто барышники на скотном дворе. К смерти я был готов, но неужто – думаю – придется уйти к богу с таким позором?! Уж лучше было бы прыгнуть в море, чем стать паяцем для этих подонков.
Вдруг за спиной взревел рог; я резко, прыжком, обернулся на звук... Каждый, кто был воином, сделал бы то же. Но там были все те же игроки: тыкали пальцами, выкрикивали ставки... Этот фокус они проделывали со всеми новыми плясунами: кто быстрей отреагирует, кто испугается... Хриза не плакала, но глаза были полны слез: она, наверно, в жизни не слыхала грубого слова до сих пор... Я взял ее за руку, но тут же про нас понесли какую-то похабщину – отпустил.
Какой-то вонючий тип ткнул меня в бок – он на самом деле был вонючий, гнусно от него пахло, – спросил как меня зовут. Я ему не ответил – он стал кричать, будто глухому идиоту: "Сколько тебе лет? Когда ты последний раз болел? Откуда у тебя эти шрамы?.." Я отвернулся от его зловонного дыхания и встретил взгляд Лукия. Тот пожал плечами, словно говорил: "Я не в ответе за этих мужланов. Но когда с тобой обращались учтиво – ты этого не ценил".
Но вот все головы в толпе повернулись. Я посмотрел, куда глядели все, вверх по крутой улице, – оттуда спускалось несколько носилок. Потом появились еще и еще, заполнили всю дорогу меж мусорных куч... Было видно, что Лукий очень доволен, и я понял – он нас держал здесь не для потехи этой черни.
Носилки приблизились. На передних, открытых, сидел в кресле мужчина, держал на коленях кота в бирюзовом ошейнике... За ним следовали две дамы; в закрытых носилках, но шторки отдернуты, и рабы бежали так, чтобы их хозяйки могли разговаривать друг с другом на ходу. Обе наклонились друг к другу и оживленно жестикулировали, а носильщики – они все маленькие были какие-то, носильщики с внутренней стороны аж гнулись, казалось у них плечи поломаются.
Люди на носилках были значительно крупнее, чем критяне вокруг, и более светлые. Тут уж я был уверен, что они из Дворца: я знал, что в роду Миноса эллинская кровь, и двор говорит по-гречески. Носилки опускали на землю – всё новые и новые, – слуги вынимали из них своих господ, мужчин и женщин; осторожно вынимали, будто драгоценные вазы; ставили на ноги, давали им в руки их собачек, их веера, зонтики... Казалось, каждый из них привез с собой какую-нибудь игрушку; у одного мужчины – у мужчины! – сидела на руках обезьянка, покрашенная в синий цвет... И при этом – хотите верьте, хотите нет, – ни у кого из всех этих людей, – а они ежедневно бывали у царя, сидели за столом его, ели его мясо, пили его вино, – ни у одного из них не было оружия, ни один не носил меча!
Они целовались при встрече, касались руками – и все разговаривали разом, высокими чистыми голосами, какие бывают у придворных. Язык у них был очень чистый, только чуть слишком мягко они говорили, для нашего уха. И слов у них было больше, чем у нас: они все время говорили о том, кто что думает там или чувствует... Но в основном их можно было понять. Женщины называли друг друга такими детскими именами, какие у нас в ходу только для грудных младенцев; а мужчины всех их называли "дорогая" – его жена это была или нет – без разницы; и вообще этого нельзя было понять... Я вот видел, как одна и та же женщина целовалась с тремя мужчинами при встрече. До того это меня в тот раз поразило – до сих пор помню.
Лукия они приветствовали радостно, но без особого почтения; заметно было, что он слишком похож на коренного критянина. Однако и ему досталось несколько поцелуев. Какая-то женщина с парой маленьких попугаев на плече сказала ему: "Видите, дорогой мой, насколько мы вам верим! Проделать этот путь в полуденную жару – за один лишь слух, что вы привезли что-то новенькое!" Подошел мужчина – тот, с котом в ошейнике. "Надеюсь, ваши лебеди не окажутся гусями", – говорит. Подошла еще одна, – лицо старое, а волосы молодые, – я до тех пор не видел париков, вообще не знал что это такое, удивился... Она опиралась на руку молодого человека – сын то был или муж ее, не поймешь. "Ну-ка покажите, покажите!.. Мы самые первые сюда приехали и должны быть вознаграждены... Вот эта девушка? – она рассматривала Хризу, стоявшую возле меня. – Но она же совсем еще ребенок. Года через три – да. О, да!.. Года через три это была бы такая красавица – из-за нее бы города горели... Какая жалость, что она не доживет!" Хриза задрожала – я почувствовал это и мягко погладил ей руку. Молодой человек наклонился к старухе в парике и тихо сказал ей на ухо: "Они понимают вас". Она отодвинулась и подняла брови, словно возмущенная нашим нахальством. "Ну полно, дорогуша! – говорит. – Ведь они же в конце концов варвары. У них не может быть таких чувств, как у нас!"
Тем временем человек с котом говорил с Лукием, и я услышал их разговор.
– ... ну разумеется, но это на самом деле что-то значит?.. Ведь эти цари тамошние размножаются, как кролики; я уверен, что у него полсотни сыновей...
– Но этот законный, – ответил Лукий, – больше того, он наследник... Нет-нет, никаких сомнений... Вам надо было бы увидеть ту сцену, увидеть и услышать. Но самое главное – он пошел добровольно. Насколько я понял, это жертва Посейдону.
– Послушайте, так это правда, что на материке цари до сих пор приносят себя в жертву?! – это спросила женщина. Молодая, глаза как у лани, громадные, и казались еще больше от краски. – Это как в старых песнях?.. Как это должно быть прекрасно – быть мужчиной, путешествовать, своими глазами видеть все эти первобытные дикие места!.. Покажите мне принца!
Ее друг поднес ей к губам павлиний веер и прошептал: "Вы сами его сразу отличите". Они оба искоса глянули на меня из-под подсиненных век и отвели глаза.
Я заметил, что все эти дамы смотрели на девушек и говорили о них так, словно те были уже мертвы, а к нам, к мужчинам, относились как-то по-другому. В тот первый день я удивился, почему это.
С прибытием важных господ толпа вокруг расступилась и притихла. Теперь нас рассматривали эти – без гнусных похотливых шуток, но холодно и бесстрастно, будто мы лошади. Проходя мимо меня, двое разговаривали:
– Не понимаю, зачем Лукий устроил этот спектакль. Если бы он помолчал до торгов, у него самого был бы шанс...
– Никоим образом, – ответил другой, – знатоков у нас предостаточно. А Лукию, по-видимому, нравится, чтобы о нем говорили. Иначе он продал бы свои новости, и мы все знаем кому.
Первый оглянулся и понизил голос:
– Из Малого Дворца никого... Если он узнает последним – Лукий будет весьма огорчен.
Другой без слова поднял брови и показал глазами.
Я проследил его взгляд.
Подъезжал еще один. Не на носилках, а на чем-то вроде телеги. Ее тащили два громадных вола, рога темно-красные с позолоченными концами... Под балдахином из тисненой кожи, что висел на четырех угловых стойках, было кресло, похожее на трон, и в нем сидел человек.
Он был очень смуглый; кожа не красноватая, как у коренных критян, а зеленовато-бурая, похожая на цвет спелой маслины. И грузен он был – как вол. Шея не тоньше головы, так что лишь сине-черная борода отчеркивала лицо. Жесткие черные кудри блестели маслом над низким лбом; широкий нос, вывороченные черные ноздри... Если бы не толстые мясистые губы, можно было б сказать – звериное лицо, морда скотская. Только рот у него выдавал, что этот человек умеет чувствовать и мыслить; а глаза – глаза были абсолютно непроницаемы. Они просто смотрели, не выдавая ни чувств, ни мыслей, ни намерений своего хозяина: он сделает всё, что захочет, и этого никогда не угадаешь заранее. Эти глаза напоминали мне что-то давнишнее, но я не мог вспомнить что.
Телега подъехала, и слуга, что вел быков, остановил их. Придворные учтиво приветствовали, приложив ко лбу кончики пальцев, – тот человек едва шевельнул в ответ рукой, грубо и небрежно. Он не спустился вниз, а поманил Лукий подошел к нему, поклонился... Я едва слышал, но слышал их голоса.
– Послушай, Лукий, я надеюсь, ты доставил себе сегодня достаточно удовольствия. Но если ты хотел доставить удовольствие мне – ты даже больший дурак, чем кажешься с виду.
Скажи это вождь среди воинов – ничего особенного. Но здесь – после всех утонченных манер и учтивых разговоров, – здесь будто дикий зверь ворвался в толпу людей, которые его боялись. Все отодвинулись и отвернулись, чтобы можно было сделать вид, что не слышали.
Лукий оправдывался:
– Мой господин, здесь никто ничего не знает. Это представление в гавани, этот танец – люди думают, что я их научил, – но этот танец ребята затеяли сами. Я никому не стал этого говорить – хранил правду для вас. Так что все это гораздо значительнее, чем все думают.
Тот кивнул небрежно, вроде сказал: "Ну что ж, быть может ты и не врешь". Кивнул и стал разглядывать нас по очереди, а Лукий что-то шептал ему на ухо.
Аминтор – он стоял возле меня, – Аминтор спросил:
– Как ты думаешь, это сам Минос?
Я глянул на того еще раз и поднял брови.
– Он? – говорю. – Ни в коем случае. Род Миноса эллинский, а кроме того – какой же это царь?!
Мы так долго простояли там среди толпы, так долго они говорили о нас, как о животных, неспособных их понять, – я совсем забыл, что они могут понять нас. А они, разумеется, поняли; поняли все. Стало тихо-тихо, все разговоры вмиг смолкли... Царедворцы стояли такие растерянные, словно я бросил молнию среди них, а они должны сделать вид, что не заметили... И тот человек тоже услышал.
Его глаза остановились на мне. Большие, мутные, слегка навыкате... Я вспомнил, где я видел такие глаза: так смотрел на меня бык в Трезене, перед тем как опускал голову и бросался вперед.
"Что с ними? – думаю. – Отчего эта суматоха тихая? Или этот малый царь, или нет. Так что теперь?.. Но что я натворил!.. Та старуха, дома, не зря обругала меня выскочкой: я хотел сделать так, чтобы тут о нас заговорили, – а что из этого вышло? Этот скот наверняка берет здесь всё, что захочет; теперь он хочет забрать нас, а худшего хозяина во всем Кноссе не сыскать, уж это точно. Человек предполагает... Вот к чему самонадеянность приводит, лучше б я оставил всё как есть, на волю бога... Но что теперь делать? Как выкрутиться из этой истории?"
И тут он сошел со своего трона. По его телу я думал, что он будет локтей четырех ростом, но он оказался со среднего эллина, настолько коротки были толстые уродливые ноги. Когда он подошел поближе, я покрылся гусиной кожей: что-то такое было в нем – не уродство, не злобный вид, – что-то другое, отвратительное и противоестественное, – не знаю как объяснить, но чувствовал.