355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мэри Рено » Тезей (другой вариант перевода) » Текст книги (страница 32)
Тезей (другой вариант перевода)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:55

Текст книги "Тезей (другой вариант перевода)"


Автор книги: Мэри Рено


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 42 страниц)

– Бой закончен, Ипполита, а ты жива. Сдержишь ты свое слово?

Стало уже гораздо темнее, но я видел, как она вглядывается в небо, словно прося совета. Не было совета: с горного хребта спустились тучи, и тонкий серп молодой луны спрятался за них.

Мои воины тихо переговаривались... Временами от амазонок доносился быстрый шепот... Было тихо. Вдруг она рванулась вверх; но не яростно, а так, будто хочет очнуться от непонятного, страшного сна... Я прижал ее к земле:

– Ну так как же?

Она выдохнула шепотом:

– Да будет так.

Я отпустил ее, встал и помог ей подняться, сняв щит с ее руки... Едва встав на ноги, она качнулась, – закружилась голова, – я поднял ее на руки, и голова ее поникла мне на плечо. Она лежала тихо, а я уносил ее с поля – и знал, что руки мои рождены ее носить; что я ее судьба, я ее дом.

2

Они дали мне коня для нее, я вел его в поводу. Позади, на Девичьем Утесе, звучал плач, – с флейтами, с приглушенными барабанами, – это была похоронная песнь по павшему, по погибшему царю... Я заглянул ей в лицо, но она смотрела прямо в ночь перед собой, неподвижными глазами.

Мы подошли к деревушке, которую миновали днем, и нашли ее опустевшей: все жители бежали при звуках боя в какую-то крепость в горах. Чтобы не ломать себе шеи на горной тропе в темноте, мы остались там до рассвета. Я приказал своим людям брать не больше, чем необходимо для ужина; мы ведь не истмийские бандиты, чтобы грабить бедняков, а там даже в доме старейшины была лишь одна комната и одна кровать. Я устроил ее в этом доме, зажег лампу... Она выглядела смертельно уставшей, и под глазами черные круги ничего удивительного... после заплыва, и охоты, и боя...

Принес ей ужин, что сумел найти: немного скверного вина и сыру, ячменный хлеб с медом... Она поглядела на еду, как необъезженный жеребенок в загоне: глядит на кусок соли – и боится веревки в другой руке. Но я стоял рядом спокойно, тоже как в загоне, и она вскоре взяла всё, кивнув мне в знак благодарности. С тех пор как мы покинули святилище, она молчала.

Есть много она не могла, но вина выпила. Тем временем я пошарил в пристройке для слуг, нашел там соломенную постель и затащил ее в дом. Мне не хотелось, чтобы мои люди это видели: они решили бы, что я околдован, или стали бы смеяться надо мной... Бросив солому на пол возле двери, я оглянулся и увидел, что она внимательно следит за мной. И почувствовал, о чем она думает, как чувствовал во время боя: жизнь на привязи не для нее, бесчестья она не переживет – найдет какой-нибудь выход... И, однако, видно было, что она старается судить обо мне справедливо, не поддаваясь страху перед мужчиной; в этой светловолосой девочке на самом деле жил царь.

"Какова она? – думал я. – Где была ребенком? Ведь не родилась же она в этих горах, словно лиса или птица... Эти дикарские обряды, эта суровость как глубоко всё это въелось ей в душу? Львица благородна, но надо быть сумасшедшим, чтобы лезть в ее логово... Она дала мне обет перед боем, но ее обычаи – связывают они ее? Она вообще-то поняла, что обещала, – на чужом-то языке?.. Она горда – предложила факелы, чтоб осветить площадку; она верна стояла обнаженной перед воинами, чтоб спасти подругу... Но львица – гордая, верная львица, готовая погибнуть за своих детей, – это же смерть для человека! Зачем боги ее послали мне – наполнить жизнь мою или оборвать? Не одно, так другое, уж это точно... Ну что ж, надо идти судьбе навстречу; поживем – увидим..."

Она сидела на краю кровати, рядом стояла чаша и хлебный поднос. Когда я забирал посуду – смотрела на меня неотрывно, и в неподвижности ее я чувствовал, что вся она напряжена, как загнанная кошка... Я заговорил мягко, медленно, давая ей время понять меня: "Мне надо ненадолго выйти. Проследить за порядком в лагере, выставить часовых. Никто сюда не войдет, но нехорошо быть безоружным среди чужих. Возьми". Отцепил свой меч и вложил ей в руки.

Она изумленно посмотрела сначала на меч, потом на меня – взяла. Я не шелохнулся, хоть вспомнилось Таинство, девушка с кинжалами, что бросилась на меня... В свете лампы – глядящая на меч невероятно большими глазами – она была прекрасна, как бывают прекрасны смертельные создания: рыси, или волки, или горные духи, что заманивают людей в пропасть... Я стоял перед ней с пустыми руками. Она вытащила меч из ножен до половины, потрогала пальцами лезвие, погладила чеканку, щупая работу...

– Это был меч моего отца, и деда тоже, – сказал я. – Но мой критский оружейник сделает для тебя такой же.

Волосы у нее снова были заплетены в тугую косу, – они распускают их только для танца, – но надо лбом оставались свободными, как у ребенка. Когда она склонилась над мечом, коса ее упала вперед; она потянула ее – впервые я увидел этот ее жест – и впилась в меня горящими глазами: боялась какого-то подвоха.

– Что ты удивляешься? – сказал я. – Я делаю только то, что обещал тебе. А почему – я уже говорил...

И оставил ее с мечом на коленях. Склонив голову набок, она рассматривала насечку и тянула себя за волосы.

Когда я расставил охрану, ко мне подошел слуга и спросил, пойдет ли девушка за водой и будет ли мыть меня, – словно она была обычной пленницей! Я посоветовал ему не совать нос куда не следует, и сам набрал горячей воды для нее; а вымылся у колодца. Но я видел, что мои люди смотрят на меня, все, – кто украдкой, а кто с нескрываемым любопытством. Если я не проведу ночь возле нее – подумают, что я не в своем уме... или, чего доброго, что испугался...

Постучался и открыл дверь. Она оставила лампу зажженной, и я увидел, как ее голая рука скользнула с кровати на пол и ухватилась за меч. На ней была льняная рубашка, верхняя одежда висела на спинке кровати, – значит, поверила мне; но не могла теперь понять, почему я вернулся. Тело ее напряглось, глаза сузились, – если ей суждено умереть, она собиралась спуститься к Реке вместе со своим врагом, как и подобает воину. Тем больше чести ей!..

– Это я, – говорю. – А ты что не спишь? У тебя был трудный день... Я лягу здесь, возле двери, чтоб никто не мог войти. Это лучше всего в такой компании.

Посмотрел на тени, окружившие ее большие яркие глаза... Судьба влекла ее чересчур быстро; оторванная от своих, от всего что знала, она могла теперь рассчитывать только на меня.

– До утра оставь меч у себя, – говорю. – У меня есть копье.

Я снял свои кожаные доспехи, нагнулся погасить лампу – и тут она заговорила. Голос был низкий, хриплый, приглушенный – совсем не такой, как перед нашим боем. Я хотел подойти к ней, но глаза у нее были, как у дикой кошки в дупле, потому остановился и спросил:

– О чем ты? Я тебя не слышу.

Она выпростала руку из-под одеяла и показала на мою рану, которой я не успел заняться.

– Мыть!.. – говорит. И тыча большим пальцем вниз, несколько раз повторила: – Плохо, плохо...

Я сказал, что рана подсохла и ее можно промыть завтра в море, но она показала на флягу с вином: "Хорошо!.." Настолько перегружена была она в тот день, что забыла слова. Я подумал: "Бедная девочка! Каждый знает, какова участь пленницы, если умрет тот человек, что ее захватил". Чтобы немного успокоить ее, промыл рану, хоть она саднила от вина и закровоточила снова.

– Смотри, – говорю, – всё чисто.

Она подняла голову с груботканой подушки и что-то пробормотала.

– Доброй ночи, Ипполита. Ты мой почетный гость, священный перед богами. Будь благословен твой сон.

Постоял момент возле нее... Хотелось погладить ей голову: она должна быть мягкой как у ребенка, волосы вон какие шелковые!.. Но это могло испугать ее, потому я улыбнулся и пошел назад к лампе. И тогда услышал ее голос из-под одеяла: "Доброй ночи!"

Ощущение счастья не давало мне уснуть, блохи в тюфяке – тоже... Я мечтал, конечно, о грядущей любви; но уже то время – просто быть рядом с ней, – даже это казалось драгоценным. Должно быть, кто-то из богов предупредил меня, что времени у нас не так уж много.

Снаружи была деревенская площадь, – земля утоптана, – часовые развели там костер и поддерживали его всю ночь; его свет проникал через дверные щели и маленькое окошко и освещал комнату почти так же ярко, как лампа перед тем. Она повернулась на бок, увидела что я смотрю на нее, и снова отвернулась, лицом к стене, – но вскоре задремала и наконец заснула по-настоящему. Она устала, и была молода... Понемногу ее ровное дыхание убаюкало и меня, я тоже задремал; ведь и у меня был нелегкий день позади.

Проснулся от скребущего звука возле стены. Стенка была тонкая плетеные прутья обмазаны саманом... Крыс я терпеть не могу, – они приходят на поле боя за объедками коршунов и собак, – с первым же звуком их возни я просыпаюсь мигом... Костер на улице догорал, низким красным пламенем, должно быть уже подступало утро. Я еще сонный был, подумал: "Ладно, пусть копошится, раз мой пес в Афинах..." Но со стены, возле ее кровати, упал кусок штукатурки, образовалось отверстие, и в нем показалась рука.

Я подумал сначала, что кто-то из моих набрался наглости подглядывать через дырку, – и потихоньку потянулся за копьем, – но тут разглядел, что эта рука тоньше мужской и в рукаве из вышитой кожи. Рука потянулась вниз и коснулась ее плеча... Я лежал не двигаясь, и смотрел из-под прикрытых век.

Она проснулась толчком, не сразу сообразив, где находится; потом увидела, оглянулась на меня... Но я затаился вовремя. Она взяла руку в свои ладони, прижала к щеке и сидела так, свернувшись у стены. Голова ее выступала из тени, возле ключиц, на слабый свет костра; и лицо было таким юным, таким растерянным... И все-таки казалось, что она больше утешает сама, чем принимает утешение.

Рука сильно сжала ее ладони и ускользнула назад в стену... А когда появилась снова – в ней был кинжал. Она смотрела на кинжал не двигаясь, – я тоже, – он был похож на кинжалы Таинства: короткий, тонкий, острый как игла... За стеной чуть помедлили, потом заскребли в стенку, – я догадался, что охрана где-то рядом, потому шептаться им нельзя, – при этом звуке она взяла кинжал, погладила руку и поцеловала ее... Рука исчезла.

Она встала на кровати на колени, прижалась глазом к отверстию в стене, – наверно слишком поздно, потому что тотчас отодвинулась и села, скрестив под собой ноги, держа оружие в руке. Ее рубашонка оставляла открытыми руки до плеч и длинные стройные ноги; она дрожала в предрассветном холоде, и свет мерцал на клинке. Попробовала острие на пальце, положила кинжал на одеяло, какое-то время сидела неподвижно, обхватив грудь руками... И смотрела на пол возле кровати. Не двигаясь, я не мог увидеть этого места, – но помнил, что туда она положила меч.

Но вот она воздела руки в молитве и подняла лицо к луне – луны не было, были только стропила, покрытые пылью. Взяла кинжал, соскользнула с кровати и бесшумно пошла ко мне.

Теперь она увидела бы, что я смотрю, потому пришлось закрыть глаза. Я слышал ее легкое дыхание, ощущал запах теплой рубашки и волос... Будь на ее месте любая другая женщина – рассмеялся бы, вскочил и поладил бы с ней; но здесь я этого не мог: лежал, будто связанный богом. Я не знал, что возложено на нее этим кинжалом, – ведь она уже больше не царь, быть может их законы сильнее клятвы, которую она дала мне, – не знал, но всё равно не мог этого сделать. Я слушал удары своего сердца и ее дыхание, и вспоминал, как ее дротик пробил мой щит... "Если так – это будет мгновенно", думаю... Ожидание казалось бесконечным, сердце мое стучало: "Знать!.. Знать!.. Знать!.."

Она низко наклонилась надо мной, коротко резко вздохнула... "Она готова", думаю... И в этот миг что-то коснулось меня: не рука и не бронза капля теплой влаги упала мне на лицо.

Ушла, я слышал ее мягкие скользящие шаги... Забормотав, будто во сне, я перевернулся и лег так, что мог видеть ее краем глаза.

В костре на улице кто-то сдвинул поленья, из него взметнулся столб пламени... Свет заблестел на ее слезах; а она стояла, давясь рыданиями, стараясь не издать ни звука. Тыльная сторона руки, с кинжалом, была прижата к губам; грудь судорожно вздымалась под тонкой сорочкой... Когда она подняла подол, чтобы вытереть глаза, – я этого почти не заметил, настолько мне было жаль ее. Хотел заговорить – но вспомнил ее гордость и испугался, что она не простит мне своего стыда.

Вскоре она затихла. Руки повисли вдоль тела; стояла прямо, как копье, глядя перед собой... Потом медленно подняла кинжал, словно посвящая его небу... Губы ее зашевелились, руки задвигались, плетя какой-то тонкий узор... Я смотрел, не понимая, и вдруг вспомнил: это был Танец. Вот она снова подняла кинжал, пальцы побелели на рукояти, клинок навис над грудью...

На арене жизнь моя зависела от быстроты, но никогда в жизни я не двигался так быстро. Я не успел заметить, как это получилось, – но уже был там: одной рукой обхватил ее за плечи, а другой поймал за кисть.

Забрал у нее кинжал, швырнул его в угол, – а ее увел от окна; взял ладонями за плечи, чтобы не дать себе забыться. Она дрожала как тронутая струна и старалась заглушить слезы, словно они были чем-то противоестественным...

– Не надо, малыш, – сказал я. – Всё прошло. Успокойся.

Теперь она уже совершенно не могла говорить на чужом языке. Глаза ее пытливо вглядывались мне в лицо, задавая вопрос, которого сама она ни за что бы не задала, из гордости, даже если бы знала слова...

– Пойдем, – говорю, – а то простудишься. – Усадил ее на край кровати, закутал в одеяло; потом подошел к оконцу и крикнул часовому: – Принесите мне огня!

Тот вздрогнул от неожиданности, у костра заговорили потихоньку... Я повернулся к ней:

– Ведь ты – воин; ты знаешь, как часто человек отдает жизнь за мелочь. Зачем? Уж лучше за что-то великое!

– Ты победил в бою... – Пальцы ее мяли одеяло, она сидела опустив голову, так что я ее едва слышал. – Ты сражался честно, поэтому...

Часовой постучался и закашлял под дверью: он принес огонь, в большой глиняной миске... Я забрал у него миску прямо в дверях и поставил возле ее ног на земляной пол. Она сидела, глядя в огонь, и когда я сел рядом – не обернулась.

– Я побуду с тобой до света, чтобы никто больше не потревожил тебя. Спи, если хочешь.

Она молчала, глядя на уголья.

– Не отчаивайся, – говорю. – Ты можешь гордиться собой, ведь ты сдержала свою клятву.

Она покачала головой и прошептала что-то. Я знал, что это значило: "Но я нарушила другую".

– Мы всего лишь смертные, – сказал я, – и делаем лишь то, что в наших силах. Было бы совсем худо, если бы боги стали ненадежнее людей.

Она не ответила, но теперь я видел, – я ведь совсем рядом был, – она просто не могла говорить. Каким бы там воином она ни была – ей сейчас надо выплакаться... Это было яснее ясного, потому я обнял ее за плечи и сказал тихо:

– Ну что ты?

Тут ее прорвало. Ее приучили, что плакать стыдно, и поначалу слезы ранили ее, прорываясь наружу; но вскоре они облегчили ей сердце, и она лежала у меня на руках – отрешенная, расслабленная, доверчивая как ребенок... Но она не была ребенком – она была женщиной восемнадцати лет, здоровой, сильной, с горячей кровью... А когда мужчина и женщина рождены друг для друга, – как были мы с нею, – они никуда от этого не денутся. Мы понимали друг друга без слов, как это было в нашем бою; и любовь пришла к нам – как роды, что знают свое время лучше всех тех, кто ждет их. И хотя она знала меньше любой девчонки, слышавшей женскую болтовню, – одного меня ей хватило, чтобы знать больше всех.

А моя жизнь словно ушла из меня и зажила в ней, а ведь раньше со всеми женщинами я бывал сам по себе... И хотя всё, чему я с ними научился, – я думал, что это много, – хотя всё это стало лишним, но ее доверчивость была мне новой школой – и этого было достаточно.

К рассвету мы забыли, что оба говорили не на своем языке; забыли нужду в словах. Когда стража на улице заспорила, можно ли им будить меня, – она знала, о чем они говорят, по моей улыбке... Мы с головой спрятались под одеяло и дождались, чтобы они взглянули в замочную скважину и ушли... И пока не раздались голоса скороходов, которых Пириф послал с кораблей, чтоб узнать, жив ли я, – я не выходил к людям, словно чужой миру смертных.

3

Проливы Геллы прошли как сон. Даже боевые схватки казались какими-то нереальными... Вообще всё было сном, от которого мы просыпались только друг для друга. Мне было безразлично, что думали об этом мои люди; а они были достаточно умны, чтобы ничего мне не говорить... Пока они оказывали ей почтение, я был ими вполне доволен.

Когда я привез ее вниз в лагерь – Пириф закатил глаза в небо. Он уже не чаял меня увидеть и был очень рад мне, так что повел себя как надо. Она была горда, и ей было отчего смущаться – поначалу он ранил ее своей грубостью... Но доблесть покоряла его всегда, – в женщинах тоже, – и когда мы выяснили, что она знает военные обычаи всех народов побережья до дальнего пролива, тут он заговорил с ней по-другому. На военных советах они оказывали друг другу уважение, скоро оно перешло в симпатию... Она не подходила под его понятия о женщине; если бы она была юношей – он приспособился бы к этому проще; и половину времени тех первых дней он обращался с ней как с мальчиком из какого-нибудь царского дома, по которому я схожу с ума. Но она ничего не знала о таких вещах и просто чувствовала его расположение... И вскоре он уже обучал ее пиратскому жаргону.

Среди прочего она предупредила, что племена, спокойно пропустившие нас раньше, на обратном пути, когда пойдем с добычей, будут нападать. Мы соответственно приготовились. Когда я вспоминаю теперь эти битвы, они сверкают в моей памяти как баллады арфистов... Она была рядом со мной, и потому я не мог сделать ни одного неверного движения в бою. Любители мальчиков могут сказать, что там то же самое; но, по-моему, легче, когда на тебя снизу вверх смотрит парнишка, которого ты сам научил всему что он может, которому помогаешь, когда ему трудно... А мы двое сражались как один. Мы еще открывали друг друга, а война – для тех, кто понимает, – проявляет человека; так что в боях мы узнали друг о друге не меньше, чем в любви. Когда тебя любят за то, как ты держишься перед лицом смерти, когда тебя любит за это женщина, которая не стала бы приукрашивать свое мнение о тебе, – это здорово. Ее лицо было чистым в бою, как во время жертвоприношения Богине; но не кровь она посвящала ей, не смерть врага свою верность и доблесть, и победу над страхом и болью... Так на львином лице не увидишь жестокости.

Мы сражались в гуще галер, выходивших нам навстречу; и у источников чистой воды на горных склонах; и в бухте, куда зашли конопатить днища кораблей, а фракийцы, раскрашенные темно-синим, напали на нас нагишом из-за песчаных дюн и колючих зарослей тамариска... По ночам мы разъединяли объятия, чтобы схватить щит и копье, но зато иногда днем, после очередного боя, уходили от всех, даже не смыв с себя крови и пыли, и любили друг друга в зарослях папоротника или среди дюн; и если уйти было некуда – нам очень этого не хватало.

Мои люди находили это странным и заподозрили неладное. Это характерно для низких людей: им нравится лишь то, что они знают; шаг в сторону – и им мерещится черный холод хаоса... Они с первого дня были уверены, что я постараюсь ее обломать и не почувствую себя полноценным мужчиной, пока не сделаю из нее такую же домашнюю бабу, как все прочие. Ну, что касается до моего мужества – я считал, что оно уже не нуждается в подтверждениях, так что эти заботы мог оставить другим; а до всего остального – кто же стрижет своего сокола и запихивает в курятник!.. Для нее я был мужчиной и так.

Пириф, который был умнее всех прочих, все-таки удивлялся вслух: как это я, – при том, как я к ней отношусь, – как это я позволяю ей рисковать в боях. Я сказал, что слишком долго объяснять. Ведь, кроме всего прочего, я нанес ей первое поражение... И как наши тела знали, не спрашивая, что нужно другому, – так же знали и души: радостно было чувствовать, как к ней возвращается ее гордость... Однако он бы этого не понял; тем меньше могли понять мои болваны-копейщики. Если бы я оторвал кричащую девушку от домашнего алтаря и изнасиловал бы на глазах у ее матери – вот это, для большинства из них, было бы делом естественным; а теперь я начал находить знаки от дурного глаза, нарисованные мелом на скамьях. Они думали, она заколдовала меня; Пириф сказал, это потому, что когда мы деремся рядом – ни на ней, ни на мне не бывает и царапины, а амазонки известны своим колдовством против ран... Тут я оборвал разговор: если кто из них и видел Таинство – я вовсе не хотел об этом знать.

Мы вышли в эллинские моря в чудесную солнечную погоду. И теперь целыми днями сидели на площадке у грифона, взявшись за руки; глядели на берега и острова и учились говорить словами. Ее язык, и мой, и береговых людей, чтоб связать наши, – поначалу у нас получалось не слишком гладко, но это нас устраивало. Однажды я спросил:

– Когда я назвал свое имя, ты знала его?

– О да!.. Арфисты приходят к нам каждый год...

Я знаю этих арфистов, и решил – она ожидала увидеть гиганта, а между нами всего-то вершок разницы... Потому спросил еще:

– А я оказался таким, как ты думала?

– Да, – говорит, – как бычьи плясуны на картинах: легкий и быстрый... Но у тебя волосы были собраны под шлемом, мне не хватало твоих длинных волос. – Она тронула мои волосы, лежавшие у нее на плече, потом сказала: – В Вечер Новой Луны я видела знамение: падающую звезду. И когда ты пришел, я подумала: "Она падала для меня. Я должна умереть; но с честью, от руки великого воина, мое имя вставят в Зимнюю Песню..." Я чувствовала перемену, конец.

– А потом?

– Когда ты бросил меня и забрал мой меч – это была смерть. Я очнулась вся пустая... Думала: "Вот она выдала меня из Руки Своей, хоть я выполняла Ее законы. Теперь я ничто..."

– Так всегда бывает, когда протягиваешь руку судьбе. Я чувствовал то же самое на корабле, который шел на Крит.

Она попросила меня рассказать о бычьей арене... О кинжале в стене мы не говорили: я знал, что она разорвана надвое и рана еще не заросла. Но чуть погодя она сказала мне:

– На Девичьем Утесе, если Лунная Дева пошла с мужчиной, – она должна броситься со скалы. Это закон.

– Девичий Утес далеко, – говорю, – а мужчина близко...

– Иди еще ближе!

Мы прижались друг к другу плечами... О, хоть бы стало темно!.. Не так-то просто побыть вдвоем на боевом корабле.

Вот так оно и было с нами, когда наши корабли достигли Фессалии. Мы ехали верхом вдоль реки по дороге к дворцу Пирифа – он поравнялся со мной:

– Послушай, Тезей. Ты смотришь, наверно, славный сон, хоть мне он спать не мешает. Вернешься в Афины – тебе придется пробудиться от него... Так, пожалуй, останься-ка в моем охотничьем домике, чтобы проснуться попозже. Смотри, вон видно крышу под тем склоном горы.

Я отослал на корабле всех своих людей, кроме личного слуги и восьмерых воинов. И полмесяца мы оставались там, среди просторных горных лесов, в бревенчатом лапифском доме с крашеной дверью. Там был сосновый стол, такой старый, что руки сидевших отшлифовали его, и круглый каменный очаг с бронзовой жаровней для холодных горных ночей, и резная красная кровать. По вечерам мы снимали с нее медвежьи шкуры и бросали их на пол к огню... Пириф прислал наверх конюха, егеря и старуху-повариху; мы для всех находили поручения вне дома, чтоб остаться наедине.

Спали мы не больше соловьев. Еще затемно поднимались, съедали по куску хлеба, обмакнув в вино, и под бледнеющими звездами ехали в горы. Иногда на уединенных вершинах встречали испуганного кентавра, который бросался бежать от нас... Мы окликали их со знаком мира, которому научил нас Пириф, и тогда они останавливались и разглядывали нас из-под низких тяжелых бровей, или даже показывали где есть дичь... За это мы оставляли им в награду ломоть мяса. Когда нам хватало, чтобы прокормить всех своих, – больше мы не убивали; но и богам отдавали их долю, – мою Аполлону, а ее Артемиде, – вот так и пошел обычай двойного приношения, который вы теперь встретите во всех моих царствах. А потом, когда солнце начинало пригревать, мы сидели где-нибудь на скале или на открытой лужайке и учили друг друга нашим языкам; или молчали, чтобы птицы и маленькие зверюшки подходили к нам совсем близко; или смотрели на конские табуны, что ползали по долине внизу будто скопища муравьев... Или спали, чтобы подкрепиться к ночи; или, не дожидаясь этой ночи, сплетались в объятьях – и ничего уже не видели вокруг, кроме какой-нибудь травинки или улитки, что случайно оказалась возле глаз.

Ей нравились крупные фессалийские кони, о которых раньше она только слышала; и скоро она уже управлялась с ними не хуже лапифского мальчишки... Но наверху, в горах, мы ездили на маленьких лошадках со зрячими ногами, какие были у кентавров и каких она знала дома. Ей было всего девять лет, когда ее посвятили Богине. Отец ее был вождем племени внутри Колхиды, горного народа; и ей помнилось – родители вроде обещали отдать ее, если у них будет сын. С тех пор как они отдали свой долг, она их никогда больше не видела и помнила смутно. Самое сильное воспоминание об отце – как он затемнял весь дверной проем, когда пригибался, чтобы войти в дом; а мать лежала в постели с новорожденным мальчиком... Она молча смотрела на их радость и знала, что они не жалеют о цене. Ее отослали к подножию горы, в лагерь, где маленьких девочек обучали и закаляли, как мальчишек, до тех пор как смогут носить оружие. "Однажды, – сказала она, – Боевая Жрица увидела, что я плачу. Я думала, она меня побьет; она всегда била трусов... Но она рассмеялась, взяла меня на руки и сказала, что я стану лучшим мужчиной, чем мой брат. С тех пор я никогда больше не плакала, до того дня".

Однажды я спросил, что делают Девы, когда стареют. Она ответила, что некоторые становятся пророчицами и почтенными прорицательницами; другие могут служить, если хотят, в святилище Артемиды внизу, на равнине; но многие предпочитают умереть. Иногда бросаются с утеса, но большинство убивает себя в священном трансе, когда танцуют при Таинстве. "Я бы тоже так сделала. Я настроилась на то, что никогда не позволю себе иссохнуть, одеревенеть и стать живым мертвецом. Но теперь я этого не боюсь, раз мы будем вместе". Она не спросила, как другие, буду ли я ее любить до тех пор.

Однажды к нам подошел кентавр с подношением из дикого меда – больше у них ничего нет, что можно дарить, – и знаками попросил нас убить зверя, который уносил их детей. Мы обшаривали лес в поисках волка, но в чаще такой раздался рев!.. Я кинулся к ней – это был огромный леопард, и она шла на него с копьем. И прежде чем я успел броситься на помощь, закричала так же яростно, как и сам зверь: "Не трогай! Он мой!.." Нелегко было оставить ее один на один с ним; она потом это поняла и извинилась, – но всё равно была переполнена своим триумфом. И при этом могла свистом подозвать себе на руку птицу, приводила в дом всякое зверье: подбитого голубя, например, или лисенка, которого она кормила, пока мать не пришла за ним... Меня он укусил, а она делала с ним что хотела, как со щенком.

Она все время приставала ко мне, чтоб я научил ее бороться. Чтобы подразнить ее, я отвечал, что это моя тайна, но однажды рассмеялся и говорю: "Ладно, найди где-нибудь местечко помягче, где падать. Не хочу я, чтоб ты вся была в синяках и ссадинах, а без этого, девонька, не научишься..."

Мы нашли ложбинку в сосновом бору, всю заполненную опавшей хвоей, и вышли на нее, как полагается, раздетые до пояса. Она была так же быстра, как и я, силы тоже хватало... Ни один из нас не мог застать другого врасплох, слишком хорошо мы друг друга понимали, – но она училась быстро, и ей понравилось. Сказала, что это похоже на игру львов.

Получилось так, что она меня повалила, я увлек ее за собой, мы покатились по упругому хвойному ковру, не торопясь подниматься снова... Она вдруг перестала смеяться и отодвинулась: "На нас смотрят..."

Я оглянулся. Там, покашливая и теребя бороду, стоял афинский вельможа, которого я оставил судьей, отправляясь в плавание.

Я поднялся и пошел к нему, удивляясь, какие скверные новости могли заставить его самолично ехать так далеко, вместо того чтобы послать гонца. Восстание в Мегаре? Или Паллантиды высадились с моря? Когда он приветствовал меня, – как-то суетливо, и глядя мимо, – я уже понял, в чем дело, но не подал виду.

– Ну, что случилось? – спрашиваю.

Он выдал какую-то историю, заранее отрепетированную, о том и о том, всё такие дела, которые могли бы уладить несколько копейщиков или он сам своим приговором... Сказал, что какой-то корабль принес слух, будто я болен... Но все его уловки были видны насквозь: мои люди начали болтать. "О да, Тезей был в порядке на пути туда; он разграбил Колхиду и наполнил их руки добычей; всё было прекрасно, пока амазонка не зачаровала его скифской магией, украв душу из его груди взамен на заговор против оружия; и тогда он бросил свой флот, как вожак стаи уходит на след волчицы в полнолуние и носится с ней по лесам, сойдя с ума..." – что-нибудь в этом роде.

Я не стал унижаться, читая ему вслух его мысли. Сказал, что если уж в Афинах нет никого, кто мог бы управиться даже с такими мелочами, пока я в отлучке, – придется ехать самому и разбираться на месте. Я видел, что выбора не было: время игр отошло... Если слухи разойдутся и пересекут границы – эти идиоты накличут беду, которой боятся: кто-нибудь из врагов решит, что пришел его час.

Я обернулся поговорить с ней – ее не было. Ушла так, что я не услышал ни шороха... Так это было тогда – и потом нередко – если она думала, что мешает мне, то исчезала как олень в чаще. И возвращалась так же незаметно, никогда, из любви и гордости, не говоря об этом.

Моя бородатая нянька приехал не один. Наверху, чуть подальше, сидели еще трое таких же, жаждавших увидеть, во что я превратился с тех пор как заколдован. Лучший из них – думаю он на самом деле боялся за меня – отдал мне таблички, перевязанные шнурком, от Аминтора. Когда уезжал, я оставил его командующим армией; он от них не зависел и мог поступать, как ему вздумается... Ему вздумалось написать мне на древнекритском языке. Мы-то освоили его в Бычьем Дворе, но для этого надо было пожить на Крите. По унылым мордам моих придворных было видно, что в таблички они заглядывали. После приветствий записка гласила: "Здесь нет ничего такого, с чем мы не могли бы управиться. Возвращайся когда захочешь. Я видел твое сердце на Бычьей Арене, государь, но то не была судьба. Мы все, кто помнит, будем приветствовать доблестную и достойную".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю