355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мэри Рено » Тезей (другой вариант перевода) » Текст книги (страница 41)
Тезей (другой вариант перевода)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:55

Текст книги "Тезей (другой вариант перевода)"


Автор книги: Мэри Рено


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 42 страниц)

Я полагал – неважно, проглотят ли афиняне мою историю целиком. Вполне достаточно, если они будут знать, что я в отлучке по каким-то своим соображениям – и в свое время вернусь.

Девушки заботились обо мне от души. У них были добрые сердца; и я знал это, когда подарил им обеспеченную старость в этой тихой гавани, не подозревая, что она пригодится и мне самому. Они привели ко мне древнюю знахарку острова, и та каждый день растирала отнявшуюся половину тела вином и маслом, приговаривая, что без этого плоть мертвеет... Она знала старые легенды берегового народа, уходящие ко времени Титанов и первых людей на земле; и я, как маленький не отпускал ее, пока она мне что-нибудь не расскажет. Никогда в жизни не сидел я без дела, – разве что думал, что делать дальше, – и порой в те дни мне казалось, что день никогда не кончится... А потом он все-таки кончался, но начиналась такая же бесконечная ночь; и я лежал, глядя на звезды, и отсчитывал часы до утра...

Думал о своей жизни – о светлых и тягостных днях... О богах и о судьбе: как много в человеческой жизни и в душе заложено ими – и столько он сам для себя может сделать... Что, если бы Пириф не пришел ко мне, когда я уже собрался было на Крит? Каким человеком я стал бы? Какой сын не родился у меня на Крите в те годы, что появился Ипполит?.. Или что было бы, если бы Федра закричала: "Помогите!" – в другой день, когда у меня не было болезни землетрясения?.. Но я и сам немало сделал, чтобы стать как раз таким человеком, который услышал тогда ее крик. Судьба и воля, воля и судьба... они как земля и небо, что вместе растят зерно. И никто не знает, чей же вкус в хлебе.

Я пробыл там уже с месяц, а может, и больше, когда это случилось. Лежал я перед утром, без сна... Петухи уже пропели, и можно было различить кромку моря на светлеющем предрассветном небе... Мысли блуждали где-то далеко, – на бычьей арене или на какой-то старой войне, – и вдруг пол под моей постелью содрогнулся и с подставки возле меня упала чашка. Дом наполнился голосами разбуженных людей, они молились Сотрясателю Земли Посейдону... Вновь закричали петухи, я вспомнил, как беспокойны они были перед тем, как кричали все разом... Им бог послал свое предупреждение, а мне – нет.

Так я узнал, кто поразил меня и за что: он отверг своего сына, как я отверг своего.

Одна из женщин вошла посмотреть, не повредил ли мне толчок; подняла упавшую чашку, вышла... Когда все снова успокоились, я приподнялся немного на здоровой руке и посмотрел на стол в другом конце комнаты: там лежал нож, которым мне резали еду. Я подумал: если скатиться с кровати и потом по полу доползти, то наверняка смогу до него дотянуться. Земля слишком долго носила меня и устала от моей тяжести...

Чтобы повернуться, мне надо было переложить здоровой рукой неподвижную левую... И вот, принявшись за это дело, я увидел, что левая тоже двигается, вместе с правой. Чуть-чуть, едва заметно, но пальцы распрямлялись и сгибались, подчиняясь моей воле. Я ощупал их – они ощущали касание, хотя и слабо... Жизнь возвращалась в них.

Поднималось солнце... Я подумал об Афинах, обо всем, что я там построил... И хотя божьей благодати больше не было со мной – всё во мне кричало: "Это мое!"... И я остался жить. И ждать.

Проходили долгие месяцы; и медленно, мало-помалу в омертвевшие члены вползала жизнь, как впитывается сок в иссохшее дерево. Когда вернулось осязание и движение – еще долго мне пришлось ждать, пока в мышцах появилась хоть какая-то сила. Сначала я поднимался, опираясь на двух человек, потом на одного, потом – держась за стул; но и с этих пор прошел еще целый год, пока я смог ходить сам. Да и тогда одна нога волочилась, и это так и не прошло до конца.

Однажды весной я позвал женщин, чтобы они привели мне в порядок волосы и бороду, – и велел подать зеркало. Я был почти совсем седой и выглядел на десять лет старше... Левый угол рта и левый глаз были слегка скошены книзу, так что эта часть лица выглядела печальной, но, по-видимому, люди все-таки будут узнавать меня. Собравшись, я взял свой посох и вышел без чьей-либо помощи наружу, в солнечный день, – меня встретили ликованием.

В тот вечер я вызвал своего штурмана Идая:

– Готовься, – говорю, – скоро пойдем домой.

– И я так думаю, что пора, государь.

Я спросил, что он имеет в виду. Он сказал, что в Афинах что-то неладно, беспорядки какие-то вроде... Но, мол, люди, от которых он это слышал, безграмотные островитяне и ничего толком не знают.

Когда мои люди появлялись и исчезали в других местах, они мудро держались так близко к правде, как только могли: рассказывали, что они мои матросы и что я оставил их на острове содержать базу для кораблей. Частные владения мало кого интересуют, – потому никто их не трогал, – а они могли спрашивать, что обо мне слышно, и узнавать, что говорят.

Раньше Идай делал вид, что передает мне всё; но теперь сознался, что знал недобрые слухи об Афинах уже в течение года.

– Мой господин, ведь я тебя знаю. Ты делал бы слишком много или слишком мало, – но так или иначе ты навлек бы на себя смерть. Я готов держать ответ. Я делал как лучше.

Я уже почти забыл то время, когда другие решали, что для меня лучше; но слишком многим был ему обязан, чтобы рассердиться на него. Ему казалось, что он прав; и я до сих пор рад, что мы расстались друзьями.

Но когда я попал в Афины – не раз пожалел, что не умер там на острове от руки бога; говорят, второй удар убивает всегда... Пока я был там, и сидел возле окна, и глядел, как цикада обгрызает лист или ящерица ловит мух, – я думал, что несчастен. Но мысленно я владел плодами трудов всей моей жизни и был уверен, что когда придет время вернуться, найду свое царство в прежнем величии... Я и не подозревал тогда, насколько был богат.

Что за человек Менестей?.. Так Ипполит однажды спросил; он разглядел этого человека лучше чем я, но все-таки не до конца. Он был слишком простодушен, и видел в каждом человеке не его самого, а божье дитя, рвущееся на волю; он посвятил всего себя богам света – и никогда бы не смог постичь темные тайны того лабиринта запутанных страстей и побуждений, которые непонятны даже самим себе. Нет, даже он, будь он царем, не смог бы понять, с чем ему приходится иметь дело. Быть может, кто-нибудь из любивших его богов вступился бы за него... За меня не вступился ни один.

Я мог бы понять соперника, узурпатора... Тот захватил бы всё, что я создал, – и гордился бы этим; и его барды слагали бы песни о том, как он отобрал у царя Тезея великое царство для себя и для своих потомков... Такой человек ни за что не оставил бы меня в живых, – но сохранил бы всё, что я построил. А Менестей... Он похож на врача, который плачет над больным – и дает ему яд при этом, и убеждает себя, что это принесет пользу. В нем сидит другой человек, которому он подчиняется, хоть никогда не видел его лица.

Пока меня не было, власть постепенно перешла в его руки. Но я даже не уверен, что он интриговал как-то ради этого, – во всяком случае тот Менестей, которого Менестей знает... Он сам сказал бы, что учил людей быть свободными, верить в себя, высоко держать голову перед другими людьми и богами, не сносить обид... Быть может, он и на самом деле научил бы народ всему этому, если бы хотел не одной своей половиной. Быть может, Менестей хотел, чтобы люди его любили?.. Но сам он не любил никого; ни один человек его не интересовал, если только не служил поводом для драки. Вот если кто-то под его влиянием наживал себе сильных врагов, против которых сам Менестей был бессилен, – и увеличивал свои невзгоды и напасти вшестеро, и ненавидел уже шестерых, там где раньше был только один, – вот тогда Менестей начинал пылать к нему любовью и ставил себе в заслугу свою бескорыстную дружбу с ним. В свое время, когда мне надо было убрать такого дикого зверя, как Прокруст, я не шевельнулся прежде, чем мог быстро сокрушить его и освободить его пленников. А Менестей – если кто-то проявлял деспотизм – начинал размахивать своим негодованием и угрозами задолго до того, как мог что-либо сделать... Все могли любоваться, как он ненавидит зло и несправедливость; но тот человек впадал в бешенство и притеснял уже всех, кто только был в его власти, и зло множилось, – и у Менестея было тем больше оснований для его благородных воплей... Людей, делавших добро тихо и без злости, он считал трусливыми или продажными. Гнев был ему доступен; но пока человек не был обижен – он никогда не проявлял к нему ту доброту, которая могла бы предотвратить еще не нанесенную обиду.

Он ненавидел все обычаи, отжили они свой век или нет... Он ненавидел любое подчинение, даже хорошему закону. Ради того чтобы не позволить кому-то получить на крупицу больше, чем тот заслуживал, – он готов был выкорчевать всякое почтение на земле, всякую честь... Быть может, в основе всего этого была одна голая ненависть, и он рушил бы что угодно, что ни застал бы вокруг себя?.. На самом деле, ведь если бы он любил людей или справедливость, то мог бы и построить что-нибудь на тех развалинах, которыми себя окружил!

Прежде, когда я старался понять своих врагов, это было мне нужно, чтобы бороться с ними. Зачем это теперь, когда всё позади? Почему не удовольствоваться проклятием?.. Но пока человек – человек, он должен смотреть и думать; если не вперед, то назад... Мы рождаемся с вопросом "почему?" и умираем с ним же; такими нас создали боги...

Быть может, он хотел бы отравить или заколоть меня, если бы решился?.. Во Дворце было видно, что люди еще любят меня, так что он ненадолго смог бы меня пережить. Что это было – недостаток воли, желание хорошо о себе думать или коварство?.. Что это было, когда он оставил меня жить – и бороться с хаосом разваленного государства, гораздо худшим, чем был во времена моего отца? Он даже уехал, когда я изгнал его за никудышное управление, хоть и недалеко... Теперь не надо ехать далеко, чтобы покинуть царство Аттики.

Крит откололся два года назад, и больше того – там царствует Идоменей; пока я был болен, все на острове знали это, кроме меня... В Мегаре нашелся принц их древнего царского рода; и говорят, что теперь на Истме опять можно пройти лишь с отрядом не меньше чем в семьдесят копий... Только Элевсин придерживается своего Таинства в том виде, как создал его Орфей. Там наше дело переросло его или мою жизнь; и уничтожить его Менестею не по силам: для этого нужна не тьма, а новый, более яркий свет.

Тайна моей болезни сработала против меня. Несколько человек из берегового народа что-то узнали... Это были дикие, невежественные люди; они не знали, что эти новости можно продать, а пустили их летать по свету, словно пух чертополоха... Быть может, старая знахарка вплела мою историю в одну из своих сказок?.. Правда была перемешана с той ложью, которую распускал я сам: теперь говорили, что я ушел под землю, чтобы похитить священную жрицу, и был проклят Богиней, и провел там четыре года на волшебном кресле, к которому приросли мои руки и ноги... И что у меня теперь такая походка потому, что когда я в конце концов вырвался из этого кресла, куски моего мяса остались на нем... Из всего этого делали вывод, что боги покинули меня, что счастье мне изменило... – что ж, даже пропустив маяки, можно добраться до гавани.

Я виделся с Акамом... Он на Эвбее, у одного вождя, которому я доверяю; там он вполне в безопасности. В Афинах его не то чтобы не любят, но считают слишком критянином; а Менестей – тот из древнего аттического рода... По сути дела, Акама нельзя винить, что он не остановил Менестея; ведь когда тот принялся за свое дело, ему едва исполнилось пятнадцать... Акам был так потрясен переменой, происшедшей со мной, что всё его внимание было занято стараниями не показать этого; очень трудно было угадать, что он думает обо всем остальном. Но, похоже, он не только не ненавидит Менестея, а даже думает, что тот сделал всё что мог... Год за годом, пока он рос, его наследство всё уменьшалось, – но и его стремления, по-видимому, тоже. О матери его мы не говорили.

Он лучше всего себя чувствует среди таких же парней на Эвбее: пляшут, катаются верхом, предаются любви (девушки их не интересуют) – и счастливы... И он старается не отличаться от остальных. Могу представить себе, что, если Менестей поведет афинян на какую-нибудь чужую войну, от которой он должен был бы их оградить, Акам понесет свой щит под его командой и будет вполне доволен, если завоюет себе славу среди товарищей как рядовой боец. Однако он мой сын; и я видел, что бог коснулся его... Я верю, что когда-нибудь, когда Афинам придется туго, бог вновь заговорит и вернет им царя.

А я – я теперь не могу ни стоять на колеснице, ни даже поднять щит; пальцы левой руки так и не пришли в норму... Я отстоял Афинскую Скалу и отразил северные орды, я очистил Истм и изменил законы Элевсина, я убил Минотавра Астериона и раздвинул границы Аттики до острова Пелопа – не пристало мне беспомощно сидеть в доме моих отцов, чтобы рано или поздно услышать, как малые дети спрашивают: "Это он бы Тезеем когда-то?"

Менестей посеял – пусть он и пожинает. Но это мой народ, и прежде чем уйти, я хотел предостеречь их... Век за веком вздымались приливы в северных землях; такой прилив нахлынул в мои дни и снова нахлынет; я знаю, что нахлынет... Но лицо мое изменилось, и голос тоже, – люди меня не понимали; они думали, что я накликаю на город зло, что проклинаю их. Вот так я расстался с Афинами. Может быть, боги на самом деле справедливы; но был один только человек, который мог бы мне это доказать, – а он умер.

Я собирался плыть на Крит. Идоменей – это человек, которого я могу понять. Я был уверен, что укрепив свою власть, он теперь будет достаточно благороден; а я никогда не сделал ему ничего плохого, так что у него нет оснований меня позорить... Если бы я поселился в своем дворце на юге, чтобы скоротать там остаток дней, он наверно предоставил бы мне видимость царской власти, как я когда-то его отцу. Это было бы красиво с его стороны и ни в чем бы его не стесняло практически... А сидеть на террасе на Крите и следить, как наливаются виноградные гроздья, – не такое уж плохое занятие для того, кто ничего больше не может.

Так я отплыл с Эвбеи на Крит. Но ветер судьбы занес меня на Скирос.

На этом острове всегда ветры. По форме он похож на бычий лоб, и на одном из рогов – на высоком утесе – висит их крепость... Она так расположена для защиты от пиратов, таких, каким был и я. Правда, от меня Скирос не страдал: он прославился своими каменистыми полями и скудными запасами зерна в кувшинах – а я никогда не грабил бедняков. Царь Ликомед встретил меня так, как встретил бы и десять лет назад. Когда мы сидели за чашей вина, он рассказывал, что тоже частенько выходит в море на поиски удачи, если урожай оказывается плох... Я слышал об этом, хоть наши пути никогда не пересекались. Ликомед – из берегового народа. Чернобородый, с мрачноватыми глазами, из тех, что говорят не всё, что думают... Про него ходит слух, что его воспитали в храме на Наксосе и что он сын жрицы и бога... Об этом он не говорил. Мы обменялись старыми морскими историями; он рассказал мне, что и он, как Пириф, тоже в детстве был послан в горы к кентаврам... Сказал, что Старина еще живет в какой-то высокогорной пещере на Пелионе, народ его стал совсем малочислен, но школа его по-прежнему открыта – и один из его мальчишек, наследник Фтийского царя, как раз сейчас гостит на Скиросе. Его спрятали от какой-то ранней смерти, которую увидела в знамениях его мать-жрица: специально завезли на остров, чтобы он не смог удрать, потому что ранняя смерть должна принести за собой бессмертную славу, а мальчишка пошел бы на это с радостью...

Мы сидели у окна, и Ликомед показал его мне: он как раз поднимался по крутым ступеням, высеченным в скале. Обняв темноволосую подругу, он выходил вверх из вечерней тени в последнее ласковое пятно заходящего солнца, – сам живой и яркий, будто солнце, будто полдень... Тот бог, что послал ему эту пылающую гордость, не должен был добавлять еще и любви – ведь она сгорит в гордости... А его мать напрасно старалась: он носит свою судьбу в себе. Он не видел меня, но я успел заглянуть в его глаза.

Царь Ликомед стоял рядом со мной и тоже смотрел на него. И говорит:

– Должно быть, мальчик был где-то далеко, когда подошел твой корабль. Когда он узнает, кто приехал к нам, – вот будет для него праздник!.. Ради его отца я часто стараюсь удержать его от разных рискованных проделок, а он каждый раз отвечает: "Тезей бы это сделал!" Ты для него – идеал.

Он подозвал слугу:

– Пойди скажи принцу Ахиллу – пусть умоется, оденется во всё лучшее и поднимется к нам сюда.

Я сослался на усталость с дороги и сказал, что нам лучше было бы встретиться завтра. Ликомед отозвал слугу назад и больше не говорил об этом, а повел меня в мою комнату. Она возле вершины утеса... Весь замок встроен в утес, словно ласточкино гнездо. В свете заходящего солнца отсюда виден весь остров, а за ним – громадный простор моря.

– В ясную погоду, – сказал Ликомед, – видно Эвбею... Да вон та точка света – это, должно быть, костер часовых там. Но ведь ты привычен к высоте орлиного гнезда; я думаю, твоя Скала еще выше?

– Нет, – сказал я, – под твоей скалой гора, а под моей равнина, так что эта гораздо выше. Хотя если брать скалу саму по себе, по отвесу, то в ней, пожалуй, не так уж и много...

– Если мой дом понравится тебе, – сказал он, – будь как дома и живи сколько захочешь. Я буду рад.

Я на самом деле устал, так что лег сразу и отослал своих слуг... И пока не уснул – думал о том ярком легконогом мальчике, ждущем завтрашнего дня. Хорошо бы избавить его от этого, пусть бы он сохранил в душе того Тезея, который говорит в нем вместо бога; зачем подменять бога хромым стариком с перекошенным ртом?.. Я мог бы предостеречь его от него самого, но это его не изменит; человек, рожденный женщиной, не может избежать своей судьбы... Так какая нужда тревожить его короткое утро будущими горестями? Ведь он никогда не узнает тех горестей – он до них не доживет...

Тут меня сморила усталость, я заснул. И мне приснился Марафон.

Это было – словно меня разбудил шум битвы. Я вскочил с незастеленной кровати... Я был в домике старой Гекалины, снова молодой, и оружие было рядом; я схватил его и бросился наружу. Ярко сияло солнце, а к берегу подходил громадный флот чужеземных воинов. Это были не пираты, – слишком их было много, – это была война, и большая война: все мужчины Афин были стянуты сюда защищать свои поля. Как это часто бывает во сне, они были какие-то странные: у них были бронзовые шлемы с изогнутыми гребнями, как у удодов, и маленькие круглые щиты, разрисованные зверями и птицами... Но я узнал в них мой народ, и их было очень мало по сравнению с этой ордой – как нас во время нашествия скифов. Я подумал о городе, о женщинах и детях, ждущих там, – и забыл, что когда-то потерпел обиду от Афин. Я снова был царем.

В бой шла одна пехота. Не знаю, куда подевались колесницы. Тут один из вождей затянул пеан, они издали боевой клич и пошли бегом.

Я подумал: "Они знают, что я с ними! Марафон всегда приносил мне счастье, и теперь я – счастье Марафона". Я легко пробежал через войско в авангард, и когда дошел до цепей варваров – в руках у меня оказался священный топор Крита, которым я убил Минотавра... Я взмахнул им над головой – чужеземцы подались назад, и тут афиняне узнали меня и начали кричать мое имя... Враги бросились бежать к своим кораблям, карабкались на них, падали, тонули... Это была победа, полная и бесспорная. Мы издали победный клич – и мой собственный голос меня разбудил. Луна светила мне прямо в лицо; а я лежал у окна, выходящего на утесы Скироса. Тихой ночью звук летит далеко – даже на этой высоте я слышал шум моря.

Сон исчез. Но почему от него не осталось печали утраты?.. С этим плеском волн приходит надежда, как вода наполняет иссохший бассейн. Отсюда из окна мне видно море – гладкое как зеркало, распростертое под луной, – но шум его всё сильней... Так, значит, Эдип в Колоне сказал мне правду? Мощь возвращается?.. Боги послали меня провожатым ему; послали они теперь мне Ликомеда? "Если мой дом понравился тебе – будь как дома и живи сколько захочешь".

Да, шум растет... Не так торжественно и ликующе, как на Пниксе, но без сомнения, растет, ровно и сильно, и горечь растворяется в нем... Я не отдам свою жизнь чужим, как сделал это Эдип Фиванский. Пусть Отец Посейдон возьмет ее и сбережет для моего народа... А придет такое время, когда она будет нужна, – мой сон предсказал это!.. Во сне у них не было царя. Быть может, он не захочет принести себя в жертву?.. Они узнали меня и кричали мое имя, какой-то арфист донес его до них... Пока певцы поют и дети помнят – вовек я не исчезну со Скалы!..

Балкон прилеплен к отвесному обрыву, а за ним видно тропинку – лепится по утесу... Это подойдет. Если я уйду отсюда, могут сказать, что Ликомед меня убил. Конечно, неучтиво опозорить моего хозяина; но, кроме Акама, не осталось никого, кто мог бы требовать расплаты за мою кровь; а он – хоть и критянин наполовину – достаточно хорошо знает, как умирают Эрехтиды.

Тропу наверняка протоптали козы; этот мальчик, Ахилл, наверно лазал здесь, ради риска... Да, место конечно не для хромой ноги, но тем лучше: кроме тех, кто знает, – подумают, что несчастный случай...

Прилив подымается. И дышит море – спокойное, яркое, мощное... Сейчас бы плыть под луной – вперед и вперед... нырять с дельфинами, петь...

Вот шагнуть – и опять засвистит в ушах ветер!..

ОТ АВТОРА

Я приведу здесь вкратце миф о Тезее в том виде, в каком он дошел до греков классического периода. Но прежде мне кажется уместным объяснить, каким образом возникла эта книга.

Недавние открытия в Греции и на Крите позволяют предположить, что легендарный герой Тезей – это не сказочный персонаж, а реальный царь Афин, динамичный лидер, которого по его влиянию на забытую историю тех времен можно сравнить с Александром Македонским.

К классическому периоду легенда о Тезее уже обросла столь невероятными подробностями, что многие принимали ее попросту за сказку, а иные – вслед за Фрезером – за религиозный миф. Исследователи, обратившие внимание на замечательную устойчивость греческих преданий, не разделяли этого мнения. И когда сэр Артур Эванс обнаружил Кносский Дворец с его лабиринтовой сложностью, с его священными топорами, давшими имя самому дворцу, с многочисленными изображениями юношей и девушек, исполняющих Бычью Пляску, с печатями, на которых вырезан быкоголовый Минотавр, – когда это произошло, то рационалисты получили первое подтверждение своих догадок. Та часть истории, что казалась наиболее фантастической, увязалась с очевидными фактами; и стало заманчиво попытаться угадать, где еще под сказочным домыслом кроется историческая реальность давно минувших дней.

Для греков классического периода было аксиомой, что древние герои были людьми гигантского телосложения. Когда Кимон раскопал на Скиросе кости воина бронзового века, они были без колебаний определены как останки Тезея на основании одного лишь их размера. Но юноша, допущенный к Бычьей Пляске, мог быть лишь невысоким, изящным, сухим – такого телосложения требовала рискованная акробатика этого дела, такими изображены плясуны на критских фресках и в фигурках. И на самом деле, основные эпизоды его истории выявляют, что и Тезей был именно таким. Человек, который башней возвышается над всеми своими врагами, не нуждается в том чтобы развивать искусство борьбы. А Тезей всегда сражается с громадными, неуклюжими, зачастую чудовищными противниками – и всегда побеждает быстротой и смекалкой. Предание, что он соперничал в подвигах с Гераклом, вполне может быть отголоском какой-нибудь древней насмешки над чрезвычайно самоуверенным человеком небольшого росточка. Возьмите хотя бы Наполеона.

И если рассматривать миф о Тезее в этом свете – отчетливо выявляется вполне определенная личность. Это человек небольшого роста, но недюжинной силы, очень быстрый, храбрый и агрессивный, в высшей степени сексуальный, чрезвычайно гордый, но способный простить побежденного, – напоминающий Александра своим ранним развитием, даром вождя и романтическим представлением о судьбе.

В уравнительной моде наших дней можно было бы представить Тезея безымянным авантюристом, который добирается до Афин, преуспевая по дороге в грабежах на Истме, и принуждает афинского царя назначить его своим наследником. Но – помимо того что такой шаг был бы для Эгея равносилен самоубийству, не будь он защищен близким кровным родством, – добровольный отъезд Тезея на Крит характеризует его как человека, хорошо подготовленного к своей роли в типичной трагедии ахейского царства.

Книга построена на предположении, что в Микенской Греции существовали две формы "божественной" власти. Пеласги (береговой народ) и минойцы поклонялись Матери-Земле; их царь-супруг был подчиненной фигурой, и каждого царя в конце цикла земледельческих работ приносили в жертву, дабы обеспечить вечное обновление юности и оплодотворяющей силы спутника кормилицы-Земли. Хотя греческое завоевание и принесло на Крит наследственную власть, прежний культ сохранял значительные позиции. Ариадна была Верховной жрицей этого культа по праву рождения.

Предки Тезея, вторгшиеся в Грецию с севера, были уже патриархальны и считали своих царей прямыми посредниками между людьми и Богами Неба, которые давали жизнь злакам, ниспосылая дожди. Такого царя не приносили в жертву, но на нем лежала благородная ответственность: он должен был сам отдать свою жизнь в качестве величайшей жертвы, если авгуры требовали этого в критический для народа час.

Нет сомнений в том, что жертвоприношение царя иногда происходило по его собственному почину и практиковалось вплоть до исторических времен. Полуисторический Кодр сам организовал свою смерть в битве с дорийцами, потому что пифия предсказала их поражение в случае его гибели. Геродот рассказывает, что после такого же предсказания Леонид Спартанский занял Фермопильский проход, распустив своих союзников. Даже в 403 году до н. э. предсказатель освободительной армии Фразибула пообещал своим бойцам победу, если они пойдут в атаку, как только падет первый из них, и сам – возможно по праву своего наивысшего жреческого ранга – бросился на вражеские копья.

Будучи признан наследником царя Эгея, Тезей добровольно предложил себя в жертву, когда подошел срок платить дань Криту юношами и девушками. Как соглашается большинство исследователей, этим молодым людям выпадал жребий принимать участие в опасных играх бычьей вольтижировки, которая так часто встречается в минойском искусстве. Они становились "рабами бога", предназначенными для рискованной Бычьей Пляски, любимого зрелища той блестящей и легкомысленной цивилизации.

Кносские находки ясно показывают, что на древнем Крите бычья арена пользовалась не меньшей популярностью, чем в нынешней Испании. Отнюдь не исключено, что ведущий "тореро" – быть может, заслуживший себе славу не только Манолето, но и Нижинского – мог стать любовником принцессы и сыграть какую-то роль в падении режима. Археологи единодушны в том, что дворец горел, был разграблен и разрушен землетрясением; неясно только, происходило это одновременно или нет. О презрительных кличках, которые давались критским слугам, можно получить представление из расшифрованных надписей, сделанных линейным письмом "Б". Близ Тронного Зала была обнаружена небольшая жилая комната, в которой, по-видимому, царь проводил какое-то время, быть может по религиозным мотивам. В самом Фронном Зале сохранились свидетельства того, что церемония помазания была насильственно прервана.

Миф содержит множество невероятных подробностей, но если вдуматься это несущественные мелочи. Например, Тезей не мог привезти с собой из Афин юношей, переодетых в женское платье, поскольку плясуны были почти обнажены. Фем не менее, хитрость с дверью выглядит вполне правдоподобно. И с отравленным кубком – единственно неправдоподобно, что Эгей дал Тезею этот кубок во время пира. Вряд ли он пошел бы открыто на такое серьезное преступление, как убийство гостя. Но попытаться отравить такого соседа – с его славой молниеносного завоевателя – нет ничего естественней! Этот эпизод был наверно одним из любимых в греческом театре, с его неизбежным присутствием хора на сцене, от начала и до конца представления. Из театра толпа – теперь уже гостей – перебралась и в миф. Что же касается до его убежища в Фрезене, то тема наследника, спрятанного до тех пор, пока он сам себя не может защитить, – эта тема распространена во всем мире и является едва ли не самой ходовой в нынешних африканских сказках. Это тривиальная уловка всех ненадежных обществ; уловка настолько естественная, что ее используют даже животные. Имея дело с любым очень древним сказанием, полезно помнить, что у примитивных народов весьма развито чувство драмы, что они драматизируют свою жизнь. Мы себя обманем, если откажем в доверии таким событиям только потому, что нам, сегодняшним читателям, они покажутся слишком банальными.

Не знаю, предполагал ли кто-нибудь раньше, что у Тезея был дар предчувствовать землетрясения. Этот инстинкт хорошо развит у многих животных и птиц. Такой дар и сегодня был бы неоценим в любом городе, в любой деревне Греции; для людей Бронзового века он, безусловно, был бы даром божественным, так как других объяснений быть не могло. Милость и защита Сотрясателя Земли подчеркиваются по всему мифу о Фезее, и примечательно, что смертное проклятье – его дар Тезею – влекло за собой гигантскую волну. Страсть Посейдона к Пелопу (прадед Тезея по мифу) предполагает наследственную линию; а Пелопоннес – настолько сейсмический район, что все статуи в Олимпийском музее окружены ящиками с песком, чтобы не разбились, если упадут.

Нет никаких свидетельств того, что в Микенское время существовало слово "эллин", но я воспользовалась им, потому что для большинства читателей термин "ахеец" слишком узко локализован.

Амазонки классического мифа являются, по-видимому, продуктом смешения двух традиций. Я не вижу оснований сомневаться в правдивости рассказа Геродота о племени, в котором женщины – после истребления всех их мужчин предпочли создание своей собственной боевой общины тем мытарствам чужеземной неволи, которые так трогательно описаны гомеровским Гектором и которые так мало изменились даже в исторические времена. Однако я предпочла другую версию – отчасти потому, что это лучше объясняет роль амазонок в великом нашествии – и описала их как воинственных жриц Артемиды, вроде тех, что охраняли, как говорит Павсаний, ее храм в Эфесе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю