Текст книги "Тезей (другой вариант перевода)"
Автор книги: Мэри Рено
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)
И он прочел это на моем лице. Глаза наши встретились, пытаясь говорить друг другу... У меня на языке вертелось: "Будь после полуночи на моем корабле, и с рассветом мы исчезнем отсюда; я стоял на том месте, где ты стоишь сейчас, – и ничего, смотри, я свободен... В человеке есть нечто большее, чем мясо, зерно и вино, которые питают его; как оно называется, я не знаю, но кто-то из богов должен знать..." Но в глазах его не было ничего такого, чему я мог бы сказать всё это: он был землепоклонник, и древняя змея уже плясала перед душой его.
Так что мы просто выпили. Он пил много, и я этому не удивлялся; а говорить нам, по сути дела, было не о чем, не мог я ему ничего сказать... Так что и не знаю, знал ли он, что мне жаль его; а если знал – утешало его это или злило?..
Когда мы покончили с едой, царица пригласила нас рассказывать. Ариадна поведала, как пал Лабиринт, как мне было предупреждение, и кто я такой. Когда заговорила обо мне – покраснела, а мне захотелось чтоб скорей настала ночь... Но я все-таки заметил, что царица пожалела Владычицу; когда услышала, что та собирается в Эллинское царство, где правят мужчины. А что до царя – он слушал, широко раскрыв свои темные глаза, в которых отражались огни светильников; и я видел, что если б это было сказание о титанах или о древней любви богов – ему было бы всё равно, потому что он в последний раз смотрел на ночь, на пир, на свет факелов...
Ариадна закончила свой рассказ, и царица пригласила меня рассказать о себе.
– Увы!.. – вздохнула она, когда я закончил тоже. – Кого можно назвать счастливым, пока он не дожил до конца дней своих? На вашу долю, Госпожа, выпало столько бед!.. – Потом вспомнила и, поклонившись в мою сторону добавила: – И однако в конце концов парки смягчились над вами.
Я поклонился в ответ, Ариадна улыбнулась всем вокруг... Но я вдруг вспомнил, как она мне говорила на Крите: "Ты варвар, мне няня говорила, что вы едите плохих детей..." Вспомнил и подумал: "Она всегда будет видеть меня, в сердце своем, бычьим прыгуном с материка? Даже когда стану царем – и тогда тоже?"
А царица всё говорила:
– ...вы должны собраться с духом и забыть свои горести. Вы и ваш муж и ваши люди – вы обязательно должны остаться на наш завтрашний праздник и почтить бога, приносящего людям радость.
Когда она это говорила, я, по счастью, не смотрел на юношу рядом со мной; но больше всего мне хотелось убраться оттуда с первым рассветом. Пытался поймать взгляд Ариадны, – но она уже благодарила. К тому же, снаружи поднимался ветерок, который завтра мог запереть нас в порту; если, оскорбив этих людей, мы не сможем тотчас же исчезнуть – невеселая получится история... И вообще, теперь, когда Крит пал, времена пойдут сложные и друзья могут понадобиться... Надо было соглашаться, и мне удалось сделать вид что я рад приглашению.
Когда замолк арфист, царица пожелала нам приятного отдыха и поднялась со своего кресла. Царь тоже пожелал мне доброй ночи и встал... Снова встретились наши глаза, и сердце у меня едва не разорвалось от тех слов, что надо было сказать ему, – но в тот же миг куда-то пропали эти слова, так я ничего и не сказал. А когда они подошли к лестнице, она взяла его за руку.
Столы убрали, и мужчинам постелили в Зале. Женщин увели в другое место, к огорчению тех, кто успел стать любовниками за время нашей свободы. Теламон и Нефела были в их числе... Но из того, что я слышал о завтрашних обрядах, это был только пост перед пиром. Нам с Ариадной отвели прекрасный покой на царском этаже; это была наша первая ночь на настоящей постели, потому я не стал много говорить о задержке, хоть ветер и стих. Сказал только, что дома было бы еще лучше. Она ответила: "Конечно, но жалко было бы пропустить праздник. Я же никогда не видела, как его устраивают здесь". Раз никто не сказал ей того, что знал я, – я тоже не стал говорить. Скоро мы уснули.
На другое утро, совсем еще рано, нас разбудило пение. Мы оделись, присоединились к остальным, и пошли с народом вниз к морю. Вокруг уже плясали, и из рук в руки передавались кувшины с неразбавленным вином, темным и крепким, сладким как спелые гроздья... Народ нас приветствовал, огонь вина и смеха перекинулся и на нас; и мы начали чувствовать то единение с праздником, что дарит людям Вакх.
Все смотрели в море, и вскоре раздались восторженные крики навстречу парусу... Корабль обогнул мыс и подходил к священному островку, у самого берега; и в это время женщины начали исчезать. Наксийки забирали с собой и наших девушек, и Ариадну тоже увели от меня... но я не видел в этом никакой беды, зная с каким почтением к ней относятся.
Корабль приближался. Он был сплошь увит зелеными ветвями и гирляндами; мачта, весла и форштевень были позолочены; парус – алый... На палубе распевал хор юных девушек, с бубнами, флейтами и кимвалами; а на носу корабля стоял вчерашний царь, опоясан шкурой молодого оленя, увенчан плющом и побегами винограда. Он был очень пьян, – от вина и от бога, – и когда он махал рукой толпе, я увидел в его затененных глазах сумасшедшую радость.
На священном островке его ждала его свита и повозка. Они пошли по воде навстречу кораблю и подвели его к острову, а потом под грохот музыки подняли царя на берег. Вскоре повозка поехала через пролив, воды там было по колено... Мужчины, ряженные в леопардовые шкуры и в бычьи рога, тащили ее за веревку; а вокруг них плясали другие – и огромные фаллосы из кожи, подвязанные у них в паху, болтались в такт их прыжкам. Они пели, кривлялись, выкрикивали в толпу непристойные шутки... Золоченая повозка двигалась за ними следом, а вокруг нее шли женщины.
Они били в кимвалы, размахивали длинными гирляндами из цветов или священными тирсами на высоких шестах, плясали и пели... Песня была дикая, и слова трудно было понять, потому что менады были уже в масках. Гладкие плечи, руки в гирляндах, пляшущие груди – а над всем этим львиные, волчьи, рысьи головы... и только темные критские волосы вьются, распущенные, из-под звериных морд... Я подумал, что в этой толпе не найдешь даже собственную сестру свою или жену. Царь стоял на золоченой колеснице, нетрезво покачивался на неровностях дороги и смеялся дикими глазами. Время от времени он набирал горсть зерна из корзины, что стояла за ним, и швырял зерно на людей вокруг, или взмахивал золотым своим кубком чтобы обрызгать их вином... А те рвались поближе, чтобы благословение упало и на них; женщины кричали:
"Эвой! Эвой!"...
Мужчины, тянувшие повозку, закричали, побежали, потащили ее к дороге в горы. Когда они пробегали мимо, царь размахивал своим кубком; и я услышал, что он поет.
Толпа потекла от берега в сторону гор... Я чувствовал себя своим здесь, заодно со всеми, – такова магия этого бога, – но ждал Ариадну. Обряды на острове кончились, она должна была вернуться; я хотел идти наверх вместе с ней, и с ней разделить и безумие и любовь... Колесница и музыка ушли уже далеко вперед, а она все не появлялась, меня начало грызть нетерпение; но я еще ждал, я не хотел, чтобы она там носилась одна... Женщин нельзя попрекать тем, что они делают в безумии Вакха; единственный способ удержать свою девушку – это быть с ней самому...
Несколько парней задержались – плясали под двойную флейту, – я тоже с ними подурачился, пока они не закричали "В горы, в горы!.." – и не убежали вслед остальным... Она так и не пришла. Несколько женщин шли через брод с островка, но это были либо старухи, либо беременные, почти на сносях... Я спросил одну, не видела ли ее. "Как же, – говорит, – видела, конечно, видела. Она с царицей и с менадами бога провожает..."
Если у тебя дыхалка не в порядке, то с быками долго не протянешь; потому толпу я нагнал скоро. Пока был один на дороге – зол был и встревожен; но тут несколько Журавлей пили и плясали в цветущем фруктовом саду, увидали меня, начали зазывать к себе – и я снова растворился в празднике. А хуторяне вынесли в честь бога свое лучшее вино, и было бы просто неприлично удрать от них... Вскоре мы все-таки пошли дальше, наверх, к козьим пастбищам в высокие горы. А у самых их вершин был снег.
Мы ушли далеко, много выше возделанных земель. Там был чебрец, и вереск, и гладкие серые валуны, отмытые дождями и нагретые солнцем; и на них грелись юркие ящерицы... С этих гор, с такой высоты, море и небо сливаются; вокруг тебя – одна бездна мерцающей сини, и серые острова плывут в ней словно облака. Вместе с другими упал я на упругий мох и катался по нему, смеялся, пел и пил... У нас появился откуда-то большой кувшин, расписанный сплетенными лозами и морской травой... Мы с Аминтором и еще один парень из Наксоса целились винной струей друг другу в открытый рот, захлебывались, плевались... – очень было весело. Потом наксиец посмотрел мимо нас, вскочил и бросился бежать. Смотрю – погнался за девушкой...
Часть женщин начала отходить от свиты менад на первых холмах. Те, кого безумие охватило не до конца, – те оставили таинство остальным, сбросили свои звериные маски и бродили – еще полубезумные, полусонные, – предаваясь любви.
"Теперь-то, – думаю, – я ее найду наверняка: она всего лишь гостья, долг вежливости она уже выполнила, а дальше рада будет от них уйти..." И пошел наверх со всеми. Я был уже полон вином и един со всем праздником, и тяжесть прошлого вечера исчезла... Это было их дело; от нас, чужеземцев, ничего здесь не требовалось, кроме веселья. Далеко-далеко, где-то за гребнем, слышались тонкие крики, похожие на крики птиц... Это были менады, еще не покинувшие царя, но это было далеко. Скоро я найду свою девушку... Или, на худой конец, не свою – все равно найду..." Так я подумал, а мы с песнями шли к снегу.
Шли шеренгой, взявшись под руки, пели, кричали, передавали по шеренге вино; я и какой-то миноец – рядом шел – уперлись друг в друга голова к голове, горланили друг другу в ухо наши биографии, клялись в вечной дружбе... Скоро дошли до первого снега; он лежал во впадинах, словно белые лужи и озера среди зелено-бурых горных трав, сочных от влаги... Все бросились на колени – остужать снегом лица, разгоряченные подъемом и вином.
Поднявшись на ноги, я увидел, что снежники над нами истоптаны. Там были следы множества людей, раздавленная виноградная лоза, поломанная флейта... Колесницу наверно оставили ниже, там где земля каменистой стала. Чуть в стороне лежало что-то красное, я решил что это шарф, девушка потеряла, но подошел поближе – олень. Вернее – то, что от него осталось; а осталось столько, что трудно было понять, что это такое, но чуть дальше лежала его голова. Я остолбенел на миг; кровь уже не плясала во мне – остудило ее, заморозило зрелище это; и вот я стоял и смотрел.
Но тут что-то холодное ударило меня сзади в шею – я обернулся. Прямо надо мной, в небольшой ложбине склона, был сосновый лесок, оттуда донесся смех и меж стволов мелькнула девичья фигура. Я вытащил снежок, что запутался в волосах, потом крикнул – и погнался за ней.
Сосны были могучие, а под ними мягкий сухой ковер из опавшей хвои; она с визгом лавировала между сосен, наверно испуганная слегка... Я поймал ее на краю небольшой ложбинки, и мы скатились, сплетясь, на дно. Это была девушка из Наксоса, с длинными терновыми глазами, курносая... Не знаю, как долго мы с ней там были: у Диониса время особенное, не такое как у людей. Потом я услышал, что кто-то хихикает рядом, увидел еще одну девчушку, – она подглядывала за нами сверху, – полез наверх, чтобы наказать ее за это... В конце концов мы очутились там все трое – и опять потеряли счет времени. Всё напряжение покинуло меня: не было ни прежнего сознания опасности, ни ярости боев, ни забот о царстве... Единственным благом казалось слиться вот с этой живой горой, с ее птицами, с козами ее и волками, со змеями ее, что грелись на солнце, и с цветами, – слиться, и пить крепкий мед из ее щедрой груди, и жить каждый миг лишь тем дыханием, которое пришло к тебе вот сейчас, и не заботиться о следующем.
Мы лежали в полусне, глядели на ветви, что качались над нами на синем фоне неба, слушали их тихий шелест – и тут ветер донес издалека высокий, дикий, будто птичий крик. Он долго взвивался всё выше и выше – и оборвался тишиной. Но к этому времени уже весь лес шумел шепотом, поцелуями, вскриками, вздохами... – они быстро заполнили тишину; и я тоже потянулся к девушке, что была рядом. Не было смысла об этом думать: эллин ничего не может сказать человеку с такими глазами, как у него.
Волшебное время Диониса незаметно уходило, и вот уже солнце по дороге домой закрыло золотом горы... Самые трезвые закричали, что если мы не пойдем вниз, то ночь захватит нас на горе, – и мы пошли вниз. Шли под огромным небом, что ярким желтым куполом висело над пурпурными островами; шли, распевая старинные песни, барабаня в дно пустых кувшинов и не выпуская из рук девушек наших... Потом начались хутора, и девушки исчезли.
Внизу, в Наксосе, уже горели лампы. Опьянение вытекло вместе с потом от долгой ходьбы, тело было полно приятной молодой усталостью, и глаза слипались... Я посмотрел вниз, на Дворец сиявший факелами, и подумал, что когда встречу там Ариадну – не стану ни о чем ее спрашивать и отвечать на вопросы не стану, и тогда мы останемся друзьями. Сейчас она, наверно, уже в ванне... Мне и самому стало радостно от мысли о горячей воде и благовонном масле.
Когда начались сумерки и закат тронул снизу пламенем вечерние облака, мы были на сельской дороге, что вилась среди оливковых рощ. Девушки разошлись по домам, песни затихали; мы шли по двое, по трое... Вдруг юноша, что шел рядом, потянул меня за руку и свернул с дороги в поле; и повсюду вокруг мужчины отходили в тень. Я оглянулся и увидел что-то непонятное: по склону медленно опускалось белое порхание, словно духи бесплотные шли по извилистой дороге, полускрытые оливами.
Мужчины уселись на землю – там, где она не была засеяна ячменем, возле деревьев... Я посмотрел на того, кто увел меня, – он только ответил шепотом: "Лучше с ними не встречаться".
Я тоже сел и ждал, но смотрел в сумерках на дорогу; никто же не сказал, что смотреть запрещено. И вскоре они появились, шатаясь, спотыкаясь, будто во сне брели; на некоторых еще были маски, и морды рысей и леопардов свирепо глядели широко раскрытыми глазами с расслабленных вялых тел; другие маски висели на развязанных шнурах, и тогда были видны лица: обвисшие от усталости губы, полузакрытые глаза... Безвольные руки тащили следом по земле флейты и кимвалы... Длинные волосы свисали на грудь, спутанные с вереском, слипшиеся от засохшей крови.
И все они были запятнаны этой кровью, – шли пятнистые, как леопарды, на обнаженных руках, на груди, на одежде... На ногах она была припудрена светлой пылью, но руки!.. Кисти рук едва не по локоть были черны у всех, пальцы склеивались, а на шестах тирсов, что тащились за ними будто копья раненых воинов, – шесты были сплошь заляпаны кровавыми отпечатками. Я зажал себе рот рукой и отвел глаза. Наксиец был прав: мало было бы радости увидеть их еще ближе.
Казалось, они шли довольно долго. Я слышал шарканье шагов, слышал как они спотыкались о камни на дороге, охали, хватались друг за дружку чтобы не упасть... Потом все эти звуки стали вроде бы удаляться – я обернулся. Они растворились в сумерках у поворота дороги; вроде бы всё – можно идти... Подымаюсь, – но тут на дороге послышались колеса, и я решил еще подождать.
Это была та самая позолоченная колесница, но теперь ее везли пустую. Она была очень легкая, и ее свободно тянули два человека, каждый по свою сторону дышла. Они сняли с голов тяжелые бычьи рога, но оставались еще в своих леопардовых шкурах; а больше на них ничего не было. Брели неторопливо, иногда перекидывались парой слов друг с другом – словно мужики после долгого дня пахоты... Два черноволосых наксийца: юноша и бородатый.
Колесница проехала, за ней никто не шел. Это был конец, я собрался идти, и тут, – уже поднявшись на ноги, – заглянул в колесницу сзади. На платформе лежало тело. Оно безвольно покачивалось на неровностях дороги... и я увидел изорванную синюю юбку и маленькую изящную ступню, розовую у пальцев и на пятке.
Выбежал из-за деревьев, схватился за поручни колесницы... Они почувствовали толчок и обернулись, остановившись. Молодой сказал: "Это ты зря, чужеземец. Это не к добру..." Старший добавил: "Оставь ее в покое до утра. В храме она будет в безопасности".
– Подождите! – говорю. – К добру или нет – я должен ее увидеть. Что с ней сделали? Она мертва?
Они переглянулись изумленно:
– Мертва?.. С какой стати? Нет, конечно! – это младший.
Но тут заговорил старший:
– Послушай, человек, от нашего вина никому вреда не бывало. Оно и вообще отменно, а на сегодня мы бережем самое лучшее – ничего ей не сделается. Оставь ее, ее сон нельзя тревожить. Пока она не проснется – она все еще невеста бога.
По тому, как он говорил, я понял что это жрец. И догадался, – не знаю как и почему, – что там, на горе, она отдалась ему. Я отвернулся от него и нагнулся к ней.
Она свернулась калачиком на боку, возле головных уборов с рогами, что сняли с себя мужчины. Волосы были спутаны, как у спящего ребенка, только кончики прядей были тверды и остры... Шелковистые веки закрывали глаза покойно и мирно, и мягко румянились щеки под черными густыми ресницами... По ним я ее и узнал; по ним – да еще по нежной груди, что покоилась на согнутой руке. Губ ее я не видел – нижняя часть лица вся была вымазана кровью... Дышала она тяжело, рот был открыт, и даже зубы были покрыты коркой засохшей крови; и ее затхлая вонь смешалась с запахом вина, когда я наклонился ниже.
Чуть погодя я тронул ее плечо, обнаженное порванным платьем... Она вздохнула, пробормотала что-то, – я не расслышал, – веки ее дрогнули... И распрямила, расправила руку.
До сих пор кулачок был прижат к груди, как у ребенка, что взял с собой в постель игрушку. Теперь она старалась разжать его, а кровь склеила пальцы, и это не получалось... Но наконец она раскрыла ладонь – и я увидел, что там было.
Почти год сидел я у арены на Крите и наблюдал Бычью Пляску, если не плясал сам; я видел смерть Сина-Сосняка и не ударил лицом в грязь...
Но тут я отвернулся, привалился к оливе – и едва само сердце не изрыгнул наружу!.. Меня выворачивало наизнанку, я дрожал от прохлады вечерней, зубы стучали, из глаз лились потоки слез... Долго!..
Потом почувствовал руку на плече, это был бородатый жрец. Он был хорошо сложен, смуглый, темноглазый; тело покрыто ссадинами и шрамами от беготни по горам, и сплошь в винных пятнах... Он смотрел на меня печально, как вчера я смотрел на царя: смотрел – и не знал, что сказать мне. Наши глаза встретились – так люди в море встречаются взглядом: они бы окликнули друг друга, но знают что ветер унесет слова. Я понял, что он увидел мое состояние, – и отвернулся.
Потом раздался какой-то шум; я обернулся – молодой уходил с дышлом на плече и уводил колесницу. Я сделал несколько шагов следом; в животе было холодно, ноги свинцовые... Жрец шел рядом, не пытался меня задержать... Но когда я остановился – он встал напротив, вытянул руку и сказал: "Иди с миром, эллинский гость. Для человека – несчастье увидеть таинство, которого он не понимает. Отдавать себя без вопросов, не требовать лишнего знания – в этом мудрость богов. И она это понимает, она нашей крови".
Я вспомнил многое: окровавленные бычьи рога на арене, тот ее голос в горящем Лабиринте... В первую нашу ночь она мне сказала, что она критянка, совсем критянка. Но не только это – она еще и дочь Пасифаи!..
Колесница укатилась уже за поворот дороги и мерцала сквозь оливы... Подымалась яркая весенняя луна, и всё вокруг стало бледным и ясным, а листья бросали черные тени... Пятнистая шкура и запачканное тело жреца сливались с деревом, на которое он опирался, глядя на меня; он думал о чем-то своем, не знаю о чем, – а я о своем.
Бледнело закатное небо, лик луны подымался над морем, и белая дорожка сверкала меж качавшихся ветвей... Я видел эту луну, яркий свет ее... – но вокруг всё вроде поменялось: словно стоял я не здесь, а на высокой платформе и смотрел на тень громадной скалы, что закрыла равнину; а ясное, сверкающее звездами небо обнимало янтарные горы, и высокая крепость тоже сияла, сама, словно ее камни дышали светом.
"Воистину не к добру я посмотрел на нее – слишком рано и слишком близко. Меня ждет теперь не только холодная постель, но и холодная тень над судьбой, над всей жизнью моей, – мертвый Минос в царстве Гадеса не простит мне того, что я теперь должен сделать... Тем хуже для меня, – но лучше для твердыни Эрехтея, которая долго стояла до меня и долго простоит после: я не стану возвращаться к тому свету с полными руками тьмы, даже если эта тьма от кого-то из богов" – так я подумал тогда. Посмотрел на жреца... Тот тоже повернулся лицом к луне, и луна отблескивала в его открытых глазах; а сам он был неподвижен, будто дерево, будто змея на камне. Он был похож на человека, что знает магию земную и мог бы пророчествовать в безумии пляски...
И тогда я подумал о Лабиринте, о великом Лабиринте простоявшем тысячу лет, и вспомнил слова Миноса, что голос бога уже не звал их больше в последнее время. "Всё меняется, – подумал я. – Меняется всё, кроме вечноживущих богов. Впрочем, кто знает?.. Быть может, через тысячу веков и сами они, в небесном доме своем за облаками, услышат голос, что зовет царей? Услышат – и отдадут свое бессмертье, – ведь дар богов должен быть больше дара людей! – и отдадут свое бессмертье, и вся их мощь и слава поднимутся как дым к другому, высшему небу; перейдут к другому, более великому богу... Это как бы вознесение из смерти в жизнь, если такая вещь может случиться. Но здесь – здесь это падение из жизни в смерть: безумие без оракула, кровь без уха чуткого к божьему зову, без согласия освобождающего душу... Да, это воистину смерть!.."
И еще вспомнилась комнатка за храмом, где она назвала меня варваром. И будто снова ее пальцы тронули мне грудь, и голос прошептал: "Я так тебя люблю – это даже выдержать невозможно!" И я представил себе, как завтра утром она проснется в такой же комнатке, – отмытая от крови, наверно забывшая всё, что сегодня было, – проснется и будет искать меня рядом... Но колесница уже скрылась из виду, и даже шума колес уже не было слышно.
Я снова обернулся к жрецу – он смотрел на меня.
– Не к добру я сделал, – сказал я. – Наверно это не понравилось богу, ведь сегодня его праздник... Наверно, мне лучше уйти отсюда поскорее.
– Ты почтил его, – говорит, – а незнание чужестранца он простит. Но лучше не задерживаться слишком долго, ты прав.
Я посмотрел на дорогу, пустынную, бледную в лунном свете...
– А царственная жрица, призванная к вашему таинству, – ее будут чтить здесь, на острове?
– Не бойся, – говорит. – Ее будут чтить.
– Так ты скажешь вашей царице, почему мы ушли вот так, ночью, не поблагодарив ее и не попрощавшись?
– Да, – сказал он. – Она поймет. Я скажу утром, сейчас она слишком утомлена.
Мы оба замолчали. Я искал в себе слова для другой – это было гораздо нужнее, – но там нечего было сказать.
Наконец он заговорил:
– Не горюй, чужеземец, забудь об этом. Боги многолики – и часто ведут не туда, куда бы самим нам хотелось... Так и теперь.
Он отделился от дерева, и пошел прочь через рощу, и растворился вскоре в мерцании теней – и больше я его не видел.
Поле под оливами было пустынно, мои приятели давно уже ушли; я пошел в одиночестве по дороге и вскоре добрался до спящей гавани. Пост возле корабля был на месте, и кое-кто даже держался на ногах, а часть команды тоже пришла спать на берег... Ночной ветерок с юга был достаточен, чтобы наполнить парус, так что если грести народ не сможет – не беда... Я сказал им, что оставаться опасно, что они должны срочно разыскать остальных и привести к кораблю. Они заторопились; в чужой стране не трудно пробудить в людях страх.
Ушли; я вызвал помощника кормчего и послал его за матросами... И на какое-то время остался у моря один. А завтра она будет смотреть на море со священного островка, будет отыскивать в синеве наш парус!.. И будет думать, быть может, что какая-нибудь женщина на празднике заставила меня изменить ей; или что я вообще никогда ее не любил, а только использовал, чтобы вырваться с Крита... Да, так она может подумать. Но правда – правда не лучше для нее.
Я расхаживал взад-вперед; под ногами хрустели ракушки, шелестели слабые волны, набегая на берег, доносилось вялое пение ночной стражи... И вдруг услышал плач, увидел бледную тень, что брела вдоль воды. Это была Хриза. Ее золотые волосы, распущенные на плечах, серебрились в лунном свете, а лицо было закрыто ладонями, и она плакала. Я взял ее руки – на них не было пятен, кроме как от пыли и слез...
Я говорил ей – пусть успокоится, пусть не плачет, чего бы ей не пришлось насмотреться сегодня; мол, лучше не вспоминать о том, что было совершено в безумье божьем, потому что это таинство эллинам трудно постигнуть... "Ночью мы уходим отсюда, – говорю. – К утру уже будем на Делосе..." Она смотрела на меня, будто не понимала. Моя Хриза!.. Безоглядно храбрая на арене, тот единственный человек, кто смог удержать меня от безумия, – что с ней?.. Она проглотила слезы, поправила волосы и вытерла глаза. "Я знаю, Тезей, знаю. Это все безумье божье – завтра он забудет... Он забудет, одна я буду помнить!.." Тут я ничем не мог помочь. Я мог бы ей сказать, что всё проходит, но в то время еще сам этого не знал.
Начали появляться плясуны, бежавшие к кораблю; факел часового освещал их лица, и Аминтор был один из первых. У него уже рот был открыт – спросить меня, – но тут он глянул на нас еще раз, разглядел Хризу и подался назад. Я увидел, что он боится ее, смотрит застенчиво, виновато... Но глаза их встретились – и он бросился к ней, схватил за руку, и пальцы их словно сами собой сплелись в тугой узел; тот, что ювелиры делают на кольцах.
Я не стал им ничего говорить, – они бы всё равно не услышали, – сказал только, чтобы помогли поскорее собрать остальных; нам, мол, в полночь надо отойти. Они умчались в сторону Наксоса, где уже гасили лампы на ночь; умчались, так и не расцепив пальцев.
На море лежала мерцающая лунная дорожка, и ее прерывала темная тень священный островок Диониса. Виднелась крыша храма с критскими рогами, и одно маленькое окошко было освещено. Это ей оставили лампу, подумал я; оставили, чтобы не испугалась, проснувшись в чужом незнакомом месте.
Уже миновала полночь, и мы уходили в пролив, а окошко все еще светилось... И лампа горела и горела, пока ее не скрыла линия моря, горела, верно охраняя ее сон, в то время как я уходил.
2
Мы подходили к Делосу на рассвете; а пришли – солнце стояло как раз над священной горой.
В ясный день на Делосе даже камни, кажется, сверкают искрами серебра, сполохами и бликами излучают свет. Под поцелуями бога вода и воздух чисты как хрусталь... Идешь вдоль берега – на дне каждый камушек виден; а когда смотришь в сторону лестницы, что ведет в священную пещеру, – чудится, что можно сосчитать все цветы на горе. С вершины горы, что над святилищем, подымался в сапфировое небо дымок утренней жертвы...
Всё вокруг дышало радостью; а мы, эллины, были здесь уже дома, – хоть наша нога впервые ступила на землю Делоса, – и так были потрясены, что даже плакать не могли. Пока я шел к озеру и к священной роще, – вверх по искрящейся мощеной дорожке, – пронзительный солнечный свет, казалось, смывал с меня и подземную темень Наксоса, и кровавые сполохи Крита... Здесь всё было прозрачно, чисто и светло; и мощь бога, секреты таинства его таились не во тьме, а в свете – в свете, нестерпимом для людских глаз.
До нашей жертвы – те из нас, на ком была кровь, попросили очистить их; чтобы ни один гневный дух не вошел в наш дом вслед за нами. Мы омылись в озере, что глядит в небо круглым голубым глазом, потом поднялись на гору Кифнос... И там, – где вокруг под нами повсюду смеялось синее море, – там Аполлон очистил нас, а Мстительниц отослал восвояси.
Когда обряд был закончен и мы шли по лестнице вниз от храма, я вспомнил того арфиста, что пел в Трезене, а потом переделал таинство в Элевсине. Я повернулся к жрецу, что шел рядом со мной, и спросил, появлялся ли он на Делосе с тех пор.
Жрец сказал, они слышали, что певец мертв. Он погиб у себя на родине, во Фракии, где служил у алтаря Аполлона. Старая вера очень сильна в тех краях, юношей он сам пел в древних обрядах; и жрицы были очень недовольны, когда он построил на горе храм Убийце Змей. Но когда он вернулся туда из Элевсина, – то ли великая слава затмила разум ему, то ли на самом деле увидел он сон от бога, – во всяком случае, он вышел навстречу менадам во время их зимнего праздника и попытался усмирить их безумие песней своей. Все знают, чем это кончилось.
Но теперь, когда он умер, вокруг его имени растут и множатся песни и легенды: как громадные камни подымались под звуки его голоса и сами укладывались в стены и башни, как змея Аполлона лизнула ему уши и он стал понимать птичий язык... "Говорят, Темная Мать любила его, когда он был молод. И вот она наложила печать на уста его и показала ему свои тайны подземные. Он перешел реку крови, и реку плача, но не захотел испить из потока Леты, и семь лет пронеслись над ним словно день. А когда стало подходить назначенное время и она должна была отпустить его назад в верхний мир – искушала его, чтоб он заговорил, пока он был еще в ее власти; но он не захотел нарушить печать молчания, не захотел отведать ни яблок, ни гранатов ее, – что связывают человека навечно, – не захотел, потому что был предан Аполлону и богам света. Так что ей пришлось его освободить. И всю дорогу до выхода из ее мрачной пещеры она шла за ним и слушала его игру и умоляла, рыдая: "Оглянись! Оглянись!" Но он так и не оглянулся ни разу, пока не вышел на солнечный свет, – и она ушла под землю, оплакивая свои утраченные тайны и погибшую любовь. Так говорят теперь", – рассказывал жрец.
– Он сам об этом не рассказывал, – сказал я. – Это правда?
– Правда бывает разная, – ответил жрец. – По-своему это правда, конечно.
Мы спустились с холма в рощу и принесли нашу жертву на алтаре, сплетенном из рогов. Все Журавли стояли вокруг меня, и я подумал, что скоро мы рассеемся по домам своим и распустятся узы, соединявшие нас; уж никогда больше не будем мы частями единого тела, как это бывало на арене... Нельзя было наше драгоценное товарищество просто взять и выбросить в реку времени; вот теперь, пока оно еще жило, надо было посвятить его и отдать, как отдают уходящую жизнь... И я сказал: