Текст книги "Тезей (другой вариант перевода)"
Автор книги: Мэри Рено
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 42 страниц)
– Пока мы еще здесь – давайте станцуем наш танец. Перед богом и для него.
И вот мы позвали музыкантов – и исполнили для Него наш Танец Журавля, что впервые связал нас и превратил в команду. Жрецы, увидев что девушки становятся в один круг с мужчинами, начали было нас упрекать; но когда я рассказал им, почему это так, – тут все согласились, что не может быть ничего постыдного в действе, так благословенном богами. И снова над нами пролетали с криками чайки, вокруг неисчислимыми улыбками смеялось море... Зеленый дерн у озера был нашей палубой, а вместо мачты – священная пальма, за которую держалась Лета в трудах своих, когда рождался бог... И вот мы сплетали и разворачивали свой хоровод у священной воды – и у каждого в памяти всплывало всё, что мы сделали вместе. Когда танец кончился – глаза у многих были влажные... Только Аминтор и Хриза отражали делосское солнце как люди, которым не о чем жалеть: они не потеряли ни колоска, и всю свою жатву везут домой.
На другой день, когда мы выгребли из пролива, то встретили в море такой отличный ветер, что он донес нас до самого Кеоса; и в ясном вечернем свете мы увидели низкое серое облако над самой линией неба – это были вершины гор Аттики.
И тогда, от нетерпения, мы не стали огибать остров, чтобы зайти в порт, а нашли закрытый пляж и там разбили свой лагерь. Нас теперь было меньше; по всем Кикладам мы оставили бычьих плясунов, когда проходили вблизи их домов. Ирий пошутил, что Журавли теперь – как лучшие друзья на пиру: те, что остаются поболтать, когда остальные уже разошлись.
Мы поели уже, и костер наш рассыпался, наступила ночь... И тут Аминтор протянул руку и воскликнул: "Тезей! Смотри!" Далеко на севере, – где в темноте сходились море и небо, – там что-то слабо мерцало, и было это "что-то" слишком низким и слишком красным для звезды.
– Первый свет дома нашего, – сказал Теламон, а Менестей добавил: – Это сигнальный костер. Он должен быть на Сунийском мысе.
Мы все показывали друг другу этот огонек и воздымали руки в благодарность богам... Но надо было и поспать – все улеглись. Ночь была спокойная, только шелест волн нарушал тишину, да тонко звенели кузнечики... И тут я впервые почувствовал, что Крит наконец сваливается с меня. Я снова был в Аттике – ездил по равнинам и горам этой страны, разговаривал с ее людьми, сражался в гуще ее воинов, лазал по ее скалам... Я лежал, глядя на усыпанное звездами небо, и думал о возвращении, о том, что предстоит.
Думал, что необходимо собрать флот, чтобы навести порядок на Крите... И поскорее, не то Крит станет почище Истма... Пытался представить себе, сколько кораблей успел построить отец, если брат Гелики донес до него мое послание... Если другие эллинские цари не решались принять участие в походе против Крита, пока Минос был владыкой островов, – нельзя было их в этом упрекать всерьез. И я думал, что бы я сам стал делать на его месте. "Конечно, построил бы собственные корабли и ждал бы с богами удачного дня. И послал бы в Трезену – там бы наверняка помогли... Но я молод, а отец устал от долгих войн своих и смут; они сделали его осторожным..." – так думал я. И еще думал об Аттике, – о вечно враждующих кланах и деревнях ее, – и гадал, сумею ли когда-нибудь уговорить его попробовать мой план насчет трех сословий...
Потом поднялся со своего ложа и встал у воды, глядя на север. Огонь еще горел, – даже ярче чем прежде, наверно часовой как раз подкармливал его, – и тут я понял, что это маяк моего отца! Быть может, он горел там каждую ночь, с тех пор как меня увезли, а может, до них уже дошли какие-то слухи с Крита?.. Я представил себе, как он стоит на крепости и смотрит на это же самое пламя, – и у меня заныло в груди; как в то утро, когда он подарил мне колесницу.
Я думал о нашем прощании, когда меня увозили на Крит... И будто снова рука его легла мне на плечо, и в ушах прозвучали его прощальные слова: "Когда придет тот день – пусть парус твоего корабля будет белым. Это послужит мне вестью от бога".
"Что он имел в виду? Он рано постарел, он имел в виду больше, чем мог сказать перед народом... Весть, сказал он, весть от бога. Он, значит, собирался принять за божий знак мой белый парус? Но раз так, – если я выкрашу парус, – мне уже не увидеть его в живых!.." – так я подумал.
Мне стало страшно, сердце колотилось... Не было уверенности в намерениях его; не был уверен, что он их изменил... Ведь он – уставший человек; как угадать, что у него на уме?..
С травы на берегу доносился храп моих спящих товарищей, кто-то вздохнул, шептались двое любовников... Эх, мне бы их бессонницу!.. А передо мной был трудный выбор, и никто не мог мне помочь.
Я сдавил себе ладонями глаза и держал так, пока не вспыхнули под веками красные и зеленые цветы. Потом снова посмотрел туда и опять увидел свет сигнального костра – и меня осенила мысль. Сбросил одежду, вошел в холодное весеннее море, оттолкнулся от берега... "Отец Посейдон! Я был в руке твоей, и ты всегда направлял меня верно. Пошли же знак мне, поменять парус или оставить? Если ты будешь молчать – сделаю, как он просил, и выкрашу парус белым".
Небо было ясное, но тихий ветерок рябил воду. Когда я выплыл из-за тени берега – волны стали покачивать меня вверх-вниз, а иногда небольшой гребень и перехлестывал через меня... Я повернулся на спину, – полежать на воде, – и в этот миг накатила волна побольше остальных и накрыла меня с головой. От неожиданности я захлебнулся, начал барахтаться – и тонуть; море сомкнулось надо мной... И тогда я четко услышал в ушах божий знак.
Я прекратил борьбу – и вода вытолкнула меня на поверхность. Поплыл назад к земле, на сердце было спокойно: я переложил выбор на бога, и он ясно ответил, что делать, – сомнений больше не было, он принял на себя эту тяжесть.
Так я думал тогда, так я и теперь говорю в сердце своем, когда в великие дни жертвоприношений стою перед богами на Высокой Крепости священной твердыне Эрехтея, – стою и приношу им жертвы от лица народа моего. Великий Отец Коней, что приходил к зачатию моему, Сотрясатель Земли, который поддерживал меня всегда и сохранил народ мой даже в ужаснейшем гневе своем, – он никогда не толкнул бы меня во зло. Я представлял себе, что отец немного погорюет, – но тем радостнее будет неожиданная встреча... Откуда я мог знать, что он так тяжко обвинит себя? Что даже не дождется, пока корабль зайдет в порт, чтобы убедиться, правду ли сказал тот парус?
А может быть, дело и не в том? В обычной человеческой скорби он, наверно, ушел бы, как все уходят: упал бы на меч или принял бы крепкого мака, что уносит жизнь во сне... Разве нет?.. А он ведь прыгнул с того самого балкона над скалой, с которого я однажды оттаскивал его, с самого края. Наверно, бог на самом деле послал ему знак, такой же громкий и ясный, как и мне: ведь мы оба были в руке Посейдона, это ему предстояло выбирать...
Человек, рожденный женщиной, не в силах избежать своей судьбы. И потому лучше не вопрошать Бессмертных и не растрачивать попусту сердце свое в печали, когда они скажут слово свое... Положен предел нашему знанию; и мудрость в том, чтобы не пытаться проникнуть за него. Люди – всего только люди.
Книга вторая
БЫК ИЗ МОРЯ
1
МАРАФОН
1
Дельфины так и прыгали вокруг, когда я – вместе с товарищами по арене входил под парусом в Пирей. Наши одежды и волосы еще пахли гарью спаленного Лабиринта.
Я спрыгнул на берег, набрал полные горсти родной земли – она прилипла к ладоням, будто ласкала меня... И лишь потом заметил людей вокруг; они не приветствовали нас, а глазели издали и звали друг друга посмотреть на чужеземцев-критян.
Оглядел своих ребят – и понял, как выгляжу я сам, бычий плясун. Гладко выбритый; тонкий как хлыст от непрерывной тренировки; шелковая юбочка, вышитая павлиньими хвостами, стянута в талии широким золоченым поясом; веки до сих пор темны от краски – ничего эллинского во мне, кроме льняных волос. Ожерелья мои и браслеты – не царские драгоценности, а дорогие безделушки Бычьего Двора...
Арена въедалась в душу накрепко. Нога моя уже ступила на землю Аттики а я всё еще был Тезей-афинянин, из Журавлей, первый среди бычьих прыгунов. Они там рисовали меня на стенах Лабиринта и вырезали из слоновой кости; украшали моими изображениями золотые браслеты; поэты клялись, что мы с ними переживем века в балладах, сочиненных в мою честь... Я всё еще гордился этим – но пора было снова становиться сыном своего отца.
Вокруг нас поднялся шум: толпа разглядела наконец, кто мы такие. Люди роились около нас, передавая новость к Афинам и к Скале; таращили глаза на царского сына, разряженного как фигляр... Женщины плакали от жалости, глядя на шрамы – следы скользящих ударов рогом... Такие шрамы были на каждом из нас; и люди думали, что это от плетей. По лицам моих ребят я видел, что они слегка обескуражены: на Крите каждый знал, что эти шрамы – наша гордость, знаки отточенного искусства...
Я вспомнил, как пели мрачные погребальные песни, когда я отплывал из Афин, как рыдали и рвали на себе волосы, как причитали по мне добровольному козлу отпущения... Слишком много было на душе – не высказать, – и всё это прорвалось из меня радостным смехом... Какая-то старушка поцеловала меня...
В Бычьем Дворе голоса моих ребят не замолкали весь день, они и теперь звенели вокруг:
– Смотрите, мы вернулись! Все вернулись!
– Смотрите, вот ваш сын...
– Нет, критяне за нами не гонятся! Миноса больше нет, Дом Секиры пал!
– О! Мы сражались там в великой битве после землетрясения, Тезей убил их принца Минотавра...
– Мы свободны! Не будет больше дани Криту!
Люди смотрели на нас изумленно и тихо переговаривались: новости оглушили их. Мир без Крита – такого не было под солнцем; чтобы обрадоваться, надо суметь в это поверить... Но вот уже юноши вскочили, запели пеан...
Я с улыбкой сказал своим: "Ужинаем дома!", а про себя думал: "Не надо, ребята, не говорите им слишком много. Вы уже сказали всё, что они могут понять..." Но они продолжали щебетать. Мой слух уже настроился на аттический лад, и теперь их говор звучал как птичий гомон:
– Мы Журавли, Журавли! Журавли – лучшая команда Бычьего Двора...
– Целый год на арене – и все живы!.. Это впервые за всю их историю, а ей уже шестьсот лет...
– Это Тезей сделал. Он тренировал нас...
– Тезей – величайший прыгун, какой только был на Крите во все времена...
– А здесь, в Афинах, вы слышали о Журавлях?.. Должны были!..
Родственники обнимали своих любимых, разглядывали их; отцы целовали мне руки, за то что вернул домой их детей; я что-то кому-то отвечал...
Как мы молились, как мы боролись в Бычьем Дворе, за то чтобы вырваться оттуда! А теперь – как трудно избавиться от него, как трудно отвыкнуть от жизни на остриях рогов, когда каждый твой день – последний, а вера в товарища – сильней любви!.. Осталась свежая рана.
Одна девушка говорила своему жениху, который едва ее узнал:
– Слушай, Рион, я теперь бычья прыгунья!.. Я могу сделать на рогах стойку, правда! Раз я даже перепрыгнула через быка... Посмотри – вот камень, мне его один князь подарил; я выиграла ему пари – вот он и подарил...
Я видел, как лицо его отупело от страха; видел, с каким недоумением встретились их глаза... В Бычьем Дворе не только славу – саму жизнь надо было заработать; я еще жил этим, для меня сухопарые атлеты моей команды были красивы, – но как не похожа была эта резкая поджарая смуглянка на молочно-дебелых афинских дев, как она проигрывала им в глазах этого сукновала!.. Я вспомнил всё, что пришлось пережить Журавлям, и готов был убить этого идиота и забрать ее себе, – но Лабиринт был обращен в пепел и руины, Журавли уже были не мои, моя власть над ними кончилась.
– Найдите мне черного тельца, – сказал я людям, – я должен принести жертву Посейдону, Сотрясателю Земли, в благодарность за возвращение наше. И пошлите гонца к отцу моему.
Бычок подошел смирно и наклонил голову, будто соглашаясь, – добрый знак, который порадовал народ... Даже после удара он почти не бился; но когда падал – глаза его упрекнули меня, как человеческие; это было странно после такой покорности. Я посвятил его богу и пролил на землю его кровь... А залив костер вином, вознес молитву:
– Отец Посейдон, Владыка Быков, мы плясали для тебя в святилище твоем и вложили жизни наши в руку твою. Ты вернул нас домой невредимыми. Будь же и ныне благосклонен к нам и укрепи стены домов наших. Что до меня – я возвращаюсь вновь в твердыню Эрехтея, дай же мне силы удержать ее. Благослови дом отца моего. И да будет так, по молитве нашей.
Все закричали "аминь", но этот крик смешался с гулом новых вестей. Мой гонец вернулся гораздо раньше, чем мог бы добраться до Крепости, и теперь медленно шел ко мне; а люди расступались, давая ему дорогу. Я понял, что известие – о чьей-то смерти... Он подошел, постоял немного молча... Не долго: ведь афинянин всегда хочет быть первым с новостью, как бы ни была она плоха.
Мне подвели коня... Несколько приближенных отца уже успели подъехать мне навстречу; когда мы поскакали из Пирея к замку – я слышал, как радостные клики затихают и сменяются причитаниями.
В проеме ворот, где слишком круто для лошади, толклась дворцовая челядь, чтобы поцеловать мои руки или кайму моей критской юбочки. Только что они считали меня мертвым, а себя – беспризорными; боялись, что станут нищими, а то и рабами, если Паллантиды снова нагрянут на страну, а они не успеют исчезнуть...
– Отведите меня к отцу, – сказал я.
– Я посмотрю, мой господин, успели ли женщины обмыть его, – ответил старейший из дворян. – Он был весь в крови.
Отец лежал в верхнем покое на своей огромной кровати из кедра, с красным покрывалом, подбитым волчьим мехом, – он всегда боялся холода... Его завернули в голубое с золотой каймой... Среди вопивших женщин, – они рвали на себе волосы и царапали груди, – среди них он лежал удивительно тихо. Одна сторона лица была белой, другая – сплошной синяк от ударов о камни; на макушке была вмятина, как чаша, но это было задрапировано тканью; а перебитые руки и ноги ему распрямили.
Глаза мои были сухи. Я прожил с ним меньше полугода до отъезда на Крит; еще не зная, кто я, он пытался меня отравить, в этой самой комнате... Я не хранил за это зла, – но он был мне совсем чужим, этот расквашенный мертвый старик. Старый дед, воспитавший меня – Питфей из Трезены, – тот был отцом моего детства и сердца моего, по нему я мог бы заплакать... Но кровь есть кровь, и того что начертано в ней – не вытравить...
Синяя сторона его лица выглядела сурово, а белая чуть заметно улыбалась... У ножки кровати, положив морду на лапы, лежал его белый пес и смотрел в одну точку пустым немигающим взглядом.
– Кто видел его смерть? – спросил я.
Уши пса дрогнули, хвост мягко стукнул по полу... Женщины глянули сквозь распущенные волосы, потом закричали пуще, а самые молодые обнажили груди и снова стали по ним колотить... Только старая Микала молча стояла на коленях подле кровати. Она, не мигая, посмотрела мне в глаза своими – черными, по-обезьяньи ввалившимися в сеть глубоких морщин... Я выдержал ее взгляд, хоть это было нелегко.
Придворный сказал:
– Его видела стража с северной стены и наблюдатель с крыши. Их показания совпадают, он был один. Стража видела, как он вышел на балкон над пропастью, встал прямо на балюстраду и поднял руки. А потом – прыгнул.
Я глянул на правую сторону его лица, потом на левую... Их показания не совпадали.
– Когда это было? – спросил я.
– Из Суния прискакал гонец с вестью, что мимо мыса проходит корабль. Он говорил, глядя в сторону, мимо меня. – Царь спросил: "Какой парус?" Гонец ответил: "Критский, мой господин, сине-черный, с быком". Он приказал накормить гонца и ушел к себе. Больше мы его не видели.
Было ясно, этот человек знал, о чем говорит. Потому я повысил голос, чтобы было слышно всем.
– Я всегда буду скорбеть об этом, – сказал я. – Теперь я вспоминаю, как он просил меня поднять белый парус, если буду возвращаться невредимым. С тех пор было столько всего – год с быками, землетрясение, восстание, война!.. Моя вина – я забыл!
Старый камергер, белый и безукоризненный, как шлифованное серебро, выскользнул из толпы. Некоторые колонны в царском доме не боятся землетрясений, в этом их предназначение...
– Мой господин, – сказал он, – не кори себя, он умер смертью Эрехтидов. Царь Пандион в свое время ушел из жизни так же, на том же самом месте; и царь Кекроп – с бастиона своего замка на Эвбее... Знак свыше был ему, не сомневайся, и твоя память промолчала лишь по воле богов. – Он улыбнулся мне серьезной серебряной улыбкой. – Бессмертные знают букет молодого вина, они не дадут перестояться божественному напитку.
При этих словах вокруг заговорили. Тихо и с подобающим приличием, – но в голосах слышалось ликование, как в криках бойцов при виде бреши, пробитой кем-то другим.
Сквозь причесанную бороду отца я видел его усмешку. Он правил смутным царством пятьдесят лет и кое-что понимал в людях. Он казался сейчас меньше, чем был, когда я уезжал; или, быть может, я подрос немного за это время?..
– Вы свободны, господа, – сказал я.
Они ушли. Женщины покосились на меня украдкой – я услал и их. Но они забыли старую Микалу, которая пыталась подняться с негнущихся колен, цепляясь за столбик кровати. Я подошел, поднял ее, и мы снова встретились взглядом.
Она неуклюже поклонилась и хотела уйти, но я взял ее за руку – мягкая дряблая кожа на хрупкой косточке – и спросил:
– Ты видела это, Микала?
Она еще больше сморщилась и стала вырываться, как пойманный ребенок. Косточка вертелась, а дряблая плоть была неподвижна в моей руке, и череп ее просвечивал розовой цыплячьей кожицей сквозь тонкие редкие волосы...
– Отвечай, он говорил с тобой?
Она замигала.
– Со мной?.. Мне никто ничего не говорит, в дни царя Кекропа мне уделяли больше внимания... Тот сказал мне, когда ему был зов. Кому бы еще он мог сказать? – в его постели была я... Он говорил: "Послушай, еще, вот опять, послушай Микала... Наклонись девочка, приложи ухо к моей голове... Ты услышишь, это как колокол – гудит...". Я наклонилась, раз ему так хотелось... Но он отодвинул меня рукой и поднялся обнаженный, и пошел – как будто задумался – прямо из постели – на северный бастион – и вниз... Без звука...
Она рассказывала эту историю уже шестьдесят лет, но я дослушал до конца.
– Ладно, – говорю, – это всё про Кекропа. Но здесь лежит мертвый Эгей, что сказал он?
Она пристально смотрела на меня. Старая колдунья, доживающая свой век; усохший младенец, из глаз которого глядел древний Змей Рода... Но вдруг снова заморгала, захныкала, что она всего лишь бедная старая рабыня и давно потеряла память...
– Микала, – сказал я, – ты меня знаешь? Брось меня дурачить!
Она вздрогнула – и вдруг заговорила, словно старая нянька с ребенком, что топнул на нее ножкой.
– О да, я знаю тебя! Юный Тезей, которого он зачал в Трезене на девчонке царя Питфея, шустрый малый, которому везде всё надо... Ты остался таким же чужим и чудным, как и рос, – словно любовник богатого вельможи или бродячий танцор!.. Ты с Крита прислал с шутом весть, что он должен послать корабли против царя Миноса и привезти вас домой. С этого всё и пошло. Немногие знали, что его гнетет, но я – я всё знаю.
– Ему надо было выступать, а не горевать, – сказал я. – Крит прогнил до основания, и я знал это. Я это и доказал, поэтому я здесь...
– А ему!.. Думаешь ему было легко поверить тебе? Ведь его собственные братья воевали с ним за престол. Лучше бы он поверил оракулу Аполлона, прежде чем распустить пояс твоей матери!.. Да, он выбрал жребий себе не по силам, бедняга.
Я отпустил ее. Она стояла, растирая руку, что-то ворчала про себя... Посмотрел на отца – из-под ткани на голове струйкой сочилась кровь.
Я отступил на шаг. И чуть не расплакался перед ней, как плачет ребенок своей няне: "Сделай, чтоб этого не было!" – но она отодвинулась, как змея уползает к своей норе при звуке шагов.
У нее были агатовые глаза – и вообще она была из древнего берегового народа, и знала земную магию и язык мертвых в обители тьмы... Я знал, чьей слугой была она, – не моей: Великая Мать всегда поблизости, там где мертвые.
Никто не станет лгать, когда слушают Дочери Ночи, и я сказал правду:
– Он всегда боялся меня. Когда я впервые пришел сюда победителем с Истма, он пытался меня убить. Из страха...
Она кивнула. Она и впрямь знала все.
– Но когда он узнал, что я его сын, мы поладили достойно: я побеждал в его войнах, он мне оказывал почести... Казалось, мы любим друг друга, как должно. Он пригласил меня сюда... Ты же видела нас по вечерам, когда мы говорили у огня.
Я снова повернулся к нему. Кровь больше не текла, но еще не засохла на щеке.
– Если б я хотел ему зла – стал бы я его спасать в бою?!.. Под Сунием мой щит закрыл его от копья... И все-таки он меня боялся. А каково мне было на Крите?.. Но я чувствовал, что он всё равно боится. Что ж, теперь у него была причина: он предал меня с кораблями, и это могло бы нас рассорить; на его месте я бы умер от стыда...
Сказав это, я испугался: не подобало говорить так при нем, и Дочери Ночи такие вещи слышат... Что-то холодное коснулось моей руки... Меня затрясло, – но это был нос того белого пса; он прижался к моему бедру, и живое тепло успокаивало.
– Прежде чем поднять парус, я молил Посейдона о знамении. Я хотел прийти к нему раньше, чем он узнает о моем возвращении. Чтобы доказать, что я пришел с миром, что нет во мне зла за то дело с кораблями, что я спокойно ждал бы своего времени править... Я молился, – и бог послал мне знак, о котором я просил.
Хранители Мертвых молча приняли мои слова. Слова... Слова не смывают крови – расплата впереди... Однако, хотел бы я успеть поговорить с ним как мужчина с мужчиной. Я боялся, он сделает это от страха, а он сделал – от горя; была в нем эта мягкость под всей его изворотливостью... И все-таки так ли это было? Ведь он был Царь. В горе или нет – он должен был назначить наследника, распорядиться государством – не оставлять хаос после себя... Уж он-то это знал!.. Быть может, правда, что бог позвал его?
Я взглянул на Микалу, но увидел всего лишь старуху-рабыню. И пожалел, что сказал так много.
Она подковыляла к покойнику, взяла полотенце, оставленное женщинами, вытерла ему лицо... Потом повернула кверху его ладонь – коченеющее тело двигалось неподатливо, – посмотрела, положила руку на место и взяла мою. Казалось, что ее рука холодна от прикосновения к мертвому. Пес заволновался; скуля, втиснулся между нами; она отогнала его и отряхнула платье.
– Да, да!.. Его жребий был слишком тяжек для него... – Гаснущее пламя блекло в ее водянистых глазах. – А ты, ты иди со своей судьбой, но не перешагивай черты. За чертой – тьма... Истина и смерть придут с севера с падающей звездой...
Она скрестила руки и закачалась, и голос ее стал пронзительным, как вопль по покойнику... Потом выпрямилась и резко крикнула:
– Не выпускай быка из моря!
Я ждал, но она умолкла. Глаза ее снова опустели... Я шагнул было к ней, но подумал: "Какой смысл? Всё равно ведь ничего не добьешься от нее..."
Отвернулся... И услышал рычание: пес дрожал, оскалив зубы и поджав хвост, шерсть у него на загривке стояла дыбом... Словно старые сухие листья, прошелестели шаги – она ушла.
Придворные ждали снаружи. Я вышел к ним, а собачий нос был прижат к моей руке: пес шел возле меня, и я не стал его прогонять.
2
Похороны были пышные. Я похоронил его на склоне холма Ареса, вместе с другими царями. Гробница была облицована шлифованным камнем, а шляпки гвоздей гроба – в форме цветов – позолочены; еда его и питье стояли в раскрашенных чашах на подставках из слоновой кости...
Я построил для него высокую, роскошную погребальную колесницу; и завернул его в громадный саван, затканный львами... С ним положили ларцы, покрытые эмалью, лучший меч его и лучший кинжал, и два тяжелых золотых кольца, и его парадное ожерелье... Когда над сводом насыпали курган, я заколол на его вершине восемь быков и боевого коня для него, чтобы ездить там, внизу... Пес Актис был со мной; но когда он заскулил при виде крови – я приказал увести его и вместо него убил двух гончих из Дворца. Если бы он горевал до конца, я отослал бы его вниз, к отцу; но он сам выбрал меня, по своей воле.
Кровь животных впитывалась в землю, и женщины затянули погребальную песню, прославляя и оплакивая его. Люди начали утаптывать могильный холм. Только узкий проход оставили в насыпи, чтобы он смог прийти на свои Погребальные Игры. Песнь возносилась и затихала; и люди раскачивались и топали в такт; и звуки двигали их, как двигают кровь удары сердца.
А я стоял, забрызганный кровью убитых зверей, и думал – что за человек он был? Ведь он получил мое донесение, что если он двинет флот против Крита, то рабы там восстанут, а мы, бычьи плясуны, захватим Лабиринт. Я предлагал ему победу и славу – и тысячелетние сокровища критской короны – он отказался! Вот этого я не мог понять и никогда не смогу: человек хочет – и не делает.
Как бы там ни было, он был мертв. Весь день, с утра до вечера, прибывали вожди Аттики: на поминальный пир и на завтрашние Игры. С крыши Дворца были видны отряды копейщиков, пробиравшиеся по холмам; а на равнине клубилась пыль под ногами пехотинцев и копытами коней, и развевались перья над шлемами колесничих... Они шли, вооруженные до зубов, и у них были на то причины. Эти аттические владыки никогда не знали общего закона. Иные были, как и мы, из победившего племени эллинов, пришедшего с севера на колесницах, – этих можно было узнать издали, потому что другие возницы уступали им дорогу... Но были и из берегового народа – из тех, кто смог удержаться в своих берлогах где-нибудь в горах или в ущелье, куда не залезешь, а потом сумел ужиться с победителями... Были пираты, чьи владения составляла гавань и несколько грядок на берегу, жившие своим старым промыслом... Были и люди, поднятые отцом и мною, которым мы дали наделы за помощь в войне с Паллантидами. Все они, вроде бы, должны были признавать меня Верховным Царем. По крайней мере настолько, чтобы воевать вместе со мной и не укрывать моих врагов. Некоторые платили дань – вином, скотом или рабами – царскому дому и его богам... Но они правили своими землями по обычаям своих предков и не терпели вмешательства. Поскольку обычаи соседей были разными и кровная вражда тянулась поколениями, эти щиты на дорогах были не только для красоты. Но мне довелось видеть с Лабиринта широкие мощеные дороги, пересекавшие Крит от моря до моря, где оружие можно было встретить только на караульных постах, – для меня эти банды, гордые собой, выглядели жалкими.
Я глянул вниз на отвесные стены Скалы. Неприступная твердыня! Она и только она сделала Верховным Царем моего деда, отца и меня самого. Если бы не Скала – я был бы не лучше любого из тех, внизу: вождем крохотной банды, владельцем нескольких лоз и олив... Может и корова была бы, если б соседи не угнали как-нибудь ночью...
Пошел в дом проведать Богиню крепости в ее новом святилище.
Она принадлежала Скале с незапамятных времен; но в дни моего деда Пандиона, – когда братья разделили царство, – Паллас захватил ее и увез в свои владения в Суний. Взяв ту крепость в отцовской войне, я привез ее назад. Я ей оказывал почтение: когда громили и грабили Суний – я заботился о ее жрицах, как о собственных сестрах, и к ее священному сокровищу никто не прикоснулся... Но она пробыла там слишком долго, – и теперь мы привязали ее к колонне ремнями из бычьей кожи, на всякий случай, чтоб ей не вздумалось улететь назад и оставить нас. Она была очень старая; лицо и обнаженные груди – деревянные – почернели, как уголь, от времени и масла... Руки ее были вытянуты вперед; вокруг правой извивалась золотая змея, а на левую был надет щит. Настоящий. Она всегда была вооружена, и когда я привез ее назад подарил ей новый шлем, чтоб она меня полюбила. Под ее святилищем – пещера Змея Рода, запретная для мужчин, но сама она дружит с нами: любит дерзких полководцев, и принцев храбрых в бою, и достойных наследников славы старинных семей.
Жрица говорила, что наш Змей по-прежнему дает добрые предзнаменования, – значит, Богине нравится ее новый дом. А чтобы не упустить какого-нибудь имени, к которому она привыкла, мы в своих гимнах зовем ее Афина-Паллада.
Наступила ночь, гости были накормлены и расположены на ночлег... Но у меня еще оставался долг перед отцом, пока земля не сомкнулась над ним навсегда. Большую часть ночи я бодрствовал вместе со стражей у его кургана: заботился о поминальном костре и возливал вино в жертву подземным богам. Пламя костра освещало длинную каменную лестницу, уходящую в курган, и крашеные косяки у входа в склеп, и новые бронзовые засовы, и змею Эрехтидов над дверьми... Но внутрь, за открытые двери, свет не проникал; и иногда, отвернувшись, я чувствовал спиной, что он стоит в тени за дверью и смотрит на свой погребальный обряд, как рисуют умерших на картинах.
Поздней ночью на небе показался полумесяц и осветил кладбище. Из темноты возникли тополя и кипарисы, тонкие и неподвижные как копья стражников; и старинные курганы; и стелы на них – с кабанами, львами и схватками колесниц; и столбы с обветшавшими трофеями, склоненные к востоку...
Поленья в костре рухнули, вверх рванулись снопы золотистых искр и языки пламени... Похолодало – это жизнь отливала от нас, живых. Ослабевшие от росы, подползали духи – погреться у огня, вкусить от приношений... В такие моменты, когда свежая кровь придает им сил, они могут говорить с людьми... Я повернулся к двери в глубине кургана – в сполохе блеснуло большое бронзовое кольцо... Но внутри всё было так же тихо и неподвижно.
"Что бы он сказал? – думал я. – Как там, в полях Гадеса, где нет ни восхода, ни заката, ни смены времен года?.. И люди там не меняются, ведь перемены – это жизнь... Те, кто только тени прошедшей жизни, – они должны сохранить свое земное обличье, во что бы ни превратились они, пока ходили под солнцем. Надо ли богам судить нас после? Пожалуй, жить с самим собой и вечно помнить – это достаточно суровый приговор... О Зевс и Аполлон, пусть я со славой уйду когда-нибудь в то царство теней! И когда я буду там – дайте мне услышать мое имя, оставшееся в мире живых. Смерть не властна над нами, пока певцы поют о нас, а дети помнят..."
Я обошел вокруг кургана, разогнал стражников, пристроившихся выпивать за деревом... Отец не скажет, что я пренебрег обрядом, принимая его наследство. Потом снова выложил костер и пролил масла на него, и подумал: "Когда-нибудь я буду лежать здесь, а мой сын будет делать всё это для меня".