Текст книги "За городской стеной"
Автор книги: Мелвин Брэгг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)
Глава 42
Из-за дождя работу пришлось прекратить, и рабочие расселись на полу в хибарке в ожидании, когда десятник отпустит их по домам. Сегодня работать больше не придется. Всего в хибарке размером не больше десяти квадратных футов их набилось восемь человек; исходивший от их отсыревшей одежды удушливый запах пота смешивался с табачным дымом и клубами пара, вырывавшимися из носика чайника, погружая комнату во мглу, под стать дождевой мгле за окошками, плакавшими изнутри и покрытыми струйками дождя снаружи.
Ричард был доволен уже тем, что сидит, прислонившись спиной к стене. На нем была та самая куртка, в которой он впервые появился в Кроссбридже – тогда прекрасно сидевший модный предмет одежды, теперь пропыленные лохмотья, – и через нее твердое дерево больно давило на позвонки. Его чувства почти полностью ограничивались телесными ощущениями. У него не было сил попросить у кого-нибудь лист газеты или достать сигарету. Словно одеревенение, напавшее на него после первых нескольких дней работы и прихваченное сырой погодой, прочно засело в суставах, запечатанное там почти беспрерывно моросящим дождем. Бедренные кости болезненно вклинивались в тазовые и мучительно ныли, когда он ходил, или сидел, или делал что бы то ни было, так же как и плечи, руки, живот и икры; работа вконец изматывала его. Еще в самом начале он простудился, и, поскольку простуду всегда рассматривал как некое досадное, но не заслуживающее внимания неудобство, которое никак не могло помешать его планам, он и на этот раз не обратил на нее внимания. Но эта простуда привязалась к нему и давала себя знать то надсадным кашлем, то холодным, липким потом по ночам, то какими-то покалываниями в голове и груди; она туманила мысля, давила на них, принуждала сосредоточивать все внимание на том, чем он был занят в данный момент, потому что стоило ему это внимание чуточку ослабить, и все начинало валиться у него из рук. Он боялся поддаться простуде и засесть дома на несколько дней, – боялся, зная, что, не походив на работу некоторое время, он уже не сможет снова взяться за нее, и что тогда? Поэтому он продолжал тянуть лямку. Сперва ему казалось нелепым, что в его годы можно настолько уставать от такой работы; ведь совсем недавно он мог, ни разу не передохнув, подняться на вершину Нокмиртона, а после этого ему обязательно нужно было еще заняться вечером каким-нибудь физическим трудом. Очевидно, думал он, закалка приобретается не так – прежней тренировки только на то и хватало, чтобы сохранить известную подвижность. Когда дело дошло до настоящей физической работы, оказалось, что вся его закалка ни черта не стоит.
Уволившись из школы и решив подыскать работу неподалеку от Кроссбриджа, он и правда вряд ли мог рассчитывать на что-нибудь другое. Пойти батраком на ферму было бы слишком уж глупо: он почти ничего не смыслил в сельском хозяйстве, а по возрасту его никто не взял бы на зарплату подростка, для того же, чтобы выполнять Мужскую работу, ему надо было, учиться и учиться. На это желания у него не было. Не было у него желания работать и на строительстве муниципальных дорог – в этом случае его гоняли бы с места на место по всей округе, а он не хотел уезжать далеко от дома. Кроме того, работа на каменном карьере была временная, и это привлекало его. Подсознательно он всегда помнил, что, как только карьер будет выработан, работы прекратятся, выпотрошенный кратер зарастет травой, и дело с концом. Здесь обычно заканчивали сезон люди, не задерживающиеся подолгу на постоянной работе и не желающие надрываться на сдельной работе, строя дороги. Только несколько человек: бурильщики, десятник, двое подрывников работали здесь давно. Остальной состав, включая Ричарда, который пришел последним, был текучий. Ричард работал на погрузке, ворочал каменные глыбы и укладывал их на машины. Руки у него покрылись мозолями, кожа во многих местах была содрана; теперь они загрубели, но продолжали болеть, особенно два пальца, где кожа была сорвана почти до мяса.
Поначалу над ним подшучивали, подвергали его всяким испытаниям, но ничем плохим это не кончилось. Вывести его из себя оказалось делом трудным отчасти потому, что он ни разу не попытался объяснить или как-то оправдать свое решение, отчасти потому, что он был молчалив и не выставлял себя борцом за права Простого Человека, главным же образом потому, что он не стеснялся своего решения. Ему не казалось, что это шаг вниз по социальной лестнице, что это поза (хотя такое обвинение не исключалось и у него не было ни возможности, ни желания опровергнуть его, позой это все-таки не было), не старался он и что-то доказать своим поступком. Он просто хотел жить в своем коттедже, не мог бросить его теперь, сразу после смерти Эгнис; кто-то должен же был остаться; ему хотелось – теперь уже смутно и без особой надежды, – имея перед глазами все, что окружало ее, попытаться понять, в чем была ее сущность. Ну и потом, он хотел зарабатывать деньги на работе, которая не вносила бы дополнительных сложностей в его жизнь, как это получилось с преподаванием.
Но чего он не учел, так это мучительной боли в каждой мышце, в каждом суставе, – боли, от которой собственное тело начинало казаться плохо пригнанной, неснимаемой броней, мешающей каждому движению.
– Конец работе, – сказал десятник. – Сегодня вряд ли прояснится.
Рабочие повставали, побросав на полу свои кружки и окурки, все поворачивались вяло – хоть бы один сделал бодрое, энергичное движение, – и одежда у всех была такая отсыревшая и пропыленная, что они вполне могли сойти за каторжан. Ричард уверял себя, что ему нравится их общество, однако даже в такой толпе он не мог отделаться от чувства одиночества.
Выйдя из хибарки, он пошел за своим велосипедом. Дождь еще припустил.
– Эй! – крикнул Боб, высовываясь из окошка машины – безбожно разбитого «эльвиса», который он купил за десятку у какого-то студента. – Эй, Дик, давай сюда! Уж до церкви-то мы тебя подбросим.
– У меня велосипед.
– Сунь его в багажник.
– Спасибо!
Длинная приземистая машина покатила по дороге, которая вела от карьера к неширокому грунтовому шоссе, их было пятеро, и машина, подпрыгивая на ухабах, вместе с влагой вытряхивала из их одежды острый запах пота. Запах был скорее приятен.
Вокруг все развезло от дождя. Дорога вилась среди гор, их мокрые склоны застыли в угрюмом молчании, которое нарушалось лишь несмелыми шажками какой-нибудь овцы. То, что при солнце или в бурю поражало размахом или величавостью запустения, теперь, в эту мокрядь, выглядело просто жалко – так, кусок неказистой сельской местности. Под упорно моросящим дождем горы, даже сам Нокмиртон, потеряли свою грандиозность и таинственность и превратились в жалкие мокрые холмы. Пока они тряслись по разъезженной бурой дороге, им не встретилось ни души. Наконец они выехали на шоссе, оно не блестело, как под проливным дождем, а покорно и тускло воспринимало сеющийся дождик, и случайная ферма или несколько сгруппировавшихся вместе коттеджей, попадавшиеся им на пути, выглядели понуро и убого. Дома из синевато-серого сланца, без единого ласкающего глаз яркого мазка – суровый и мрачный серый цвет, суровый и негостеприимный. Он смотрел в окно и не видел ничего – совсем ничего – такого, в чем можно было бы обнаружить какую-то прелесть, что захотелось бы узнать поближе; не было вокруг и ничего особенно давящего, такого, что могло бы окончательно отвратить вас. Все представлялось изнурительным, скучным, безысходным.
– Ну как, Дик, надумал играть с нами? – спросил Боб.
– Нет. Боюсь, что не смогу, – ответил Ричард, – я уже лет десять не играл в футбол. Да и прежде звезд с неба не хватал.
– Ты с тех пор малость подрос.
– Он с бабой спал. Это ведь тоже помогает.
– Сколько раз в неделю? А, Дик?
– Она только на субботу и воскресенье приезжает. К понедельнику он еле на карачках ползает.
– В этой команде и не надо звезд с неба хватать, – сказал Боб. – Мы же это так, чтобы размяться немного. В общем, ничего серьезного. И матчи все дружеские. Ну а потом, конечно, выпивон.
– Он о своих субботах печется, Боб. Не дави на парня. Ему субботы редко выпадают.
– Ничего, успеет после того, как пивные закроются.
– Я слыхал, она из тех, что рано в постель укладываются…
– Надо же, черт возьми! Хотел бы я, чтобы и моя так. А то колбасится внизу, пока я не усну, ожидаючи.
– Может, ей того только и надо, дурак!
– Нет, спасибо, Боб, – сказал Ричард, – спасибо за предложение.
– Ты все-таки еще подумай, – сказал Боб уже серьезно. Ричард интересовал его, он покровительствовал ему и был слегка задет тем, что, выступая в роли покровителя, не встречает настоящей покладистости в человеке, который, казалось бы, должен был легко войти в роль покровительствуемого. – Спорт пошел бы тебе только на пользу, Дик. И ребята в команде есть хорошие.
– Ну, все мы ребята хорошие.
– Едешь сегодня в Эннердэйль?
– А что там?
– Да, кажется, Джонни Джексон. Точно, он.
– Может, и съезжу.
Значит, это только он так устал!
Они высадили его у церкви, и, сев на велосипед, он покатил к коттеджам. Коротенькое расстояние. Одна сторона деревенского треугольника; и вдруг он вспомнил, как шел по этой дороге вслед за Дженис после костров… Как давно это было! Он шел тогда быстрее, чем ехал сейчас на велосипеде: от езды в набитой машине все тело у него затекло, и ему была отвратительна собственная немощность. Переднее колесо вильнуло и заехало на обочину. На подъеме, где Дженис так и не убавила тогда шаг, чтобы не дать ему догнать себя, он чуть было не соскочил с велосипеда и не повел его. С дедом его как-то раз было, что он бежал через весь город, толкая перед собой велосипед, – просто не мог остановиться в спешке, чтобы вскочить на него, боялся время потерять.
Когда он подъехал к своему коттеджу, на двери вышла миссис Джексон.
– Я у вас очаг разожгла, – сказала она, – думаю, вернется насквозь мокрый. Я только что заварила свежего чая. Выпьете?
– Нет, спасибо. Лучше я пойду переоденусь.
– Ну, как знаете.
– Спасибо.
Он прислонил велосипед к стене.
– А я утром Паулу видела, – сказала она. – Что ни день, то хорошеет. «Здравствуйте, тетя. – Это она мне говорит. – Здравствуйте, тетя!» – «Меня зовут миссис Джексон», – говорю я ей. «Мизи Зексон, – повторяет она, – здравствуйте, мизи Зексон». Славная девчонка! Дженис приедет сегодня?
– Думаю, что да.
– Приятно будет повидать ее. Крайний коттедж до сих пор еще пустует. Мне тут одной совсем скучно становится. Я уж сказала мистеру Джексону, если кто-нибудь не въедет в самом скором времени, то я за то, чтобы нам съезжать. Жутко как-то жить здесь одним. Взять хотя бы тот коттедж, который вы прежде занимали, – его ведь так никто и не снял. Я сказала мистеру Джексону, если никто в нем скоро не поселится, он пойдет на снос. Там ведь уже все стекла повыбивали. И я знаю кто, прекрасно знаю. Младшенький Билли Менна. Вот уж бандит растет. На днях его поймали, когда он сворачивал шею цыпленку. А когда его спросили, зачем это он, он ответил: «Чтоб посмотреть, что будет». Что будет! Я б ему показала, что бывает. Скрутила б ему немного шею, чтобы почувствовал, что бывает. Дрянь эдакая! У Дженис это последний год, так, что ли?
– Да.
– Кто-то говорил мне, будто она собирается еще какие-то экзамены держать. И чего это все с ума посходили с экзаменами, просто не представляю. А вы? Впрочем, вы-то, конечно, представляете, вы ж и сами все их сдавали. Теперь без экзаменов никуда не сунешься. А? Слава богу, я и без этого прожила. Мне всего этого никогда б не одолеть. Старая тупица, вот я кто! Я и в школе тупицей слыла. Вечно в углу стояла в бумажном колпаке – знаете, высокие такие колпаки, вроде трубочки для мороженого. Прости господи! Да я б теперь ни за чем не поспела. Только уж вы, пожалуйста, не проболтайтесь никому, что я в школе в тупицах ходила. Как-то само с языка сорвалось. Верно, оттого, что целый день сама с собой разговариваю.
Я гуляла сама с собой,
Я говорила сама с собой
И сама сказала себе:
«Рассчитывай на себя,
Береги себя,
Потому что никто не подумает о тебе».
Я ответила себе
И сказала себе
В этом своем ответе:
«Рассчитывай на себя
Или не рассчитывай на себя —
Ничего ты не изменишь на свете!»
Это мать моя частенько певала. Вот мотива никак не вспомню. Может, все-таки зайдете на чашку чаю?
– Спасибо, зайду.
– Ну вот и отлично. За очагом смотреть не надо, сам будет гореть. Я его хорошо засыпала. Заходите, заходите! Садитесь! Я только что сдобные булочки испекла. Может, скушаете? Уиф был охотник до моих булочек. Угощу его, бывало, булочкой, он и растает. Все так и живет у брата? Никогда не видела его брата. Знаете, у меня в голове не укладывается, чтобы Уиф Бити мог жить где-нибудь еще, кроме этого коттеджа. Он ведь уже жил тут, когда мы сюда переехали. По-моему, оставался бы он лучше здесь. Я б у него убирала. Мне это и нетрудно совсем. Я б и у вас убирала, если бы вы мне разрешили. Все занятие. Вы, наверное, уедете, когда Дженис кончит?
– Да. Возможно.
– Ну еще бы! «И остался он один-одинешенек». Эдвин процветает, да? Я всегда знала, что этот парень далеко пойдет. Вы видели… впрочем, конечно, видели, ведь вы же теперь с ним приятели, а собственно, почему бы и нет? Я говорю о его новом гараже, знаете, как его все хвалят! Он взял к себе сына миссис Паркс. Эдвин еще разбогатеет, помяните мое слово. Но он не изменился, совсем не изменился, верно? Я хочу сказать, у него никогда не была душа нараспашку, а мысли свои он больше при себе держал, но и не заносился никогда. И до сих пор не занесся. Когда я прохожу мимо, он всегда рукой мне помашет. Я думала, он поселится в одном из этих коттеджей, но нет, ему, видите ли, больше нравится жить в одной комнате, в бывшем директорском кабинете. Чудак какой! Я, говорит, ем свой хлеб с каменной плиты, под которой погребены знания. Он ведь тоже очень способный был, Эдвин-то, и, хоть через «одиннадцать плюс» не перескочил, пошел-то ух как далеко. Непонятно мне, как это он тогда провалился. Вам не кажется, что выдерживают этот экзамен часто совсем не те, кому следует? Я хочу сказать, Эдвину-то нужно было учиться дальше. Хоть он и без того преуспевает недурно, лучше, чем многие другие, – она прикрыла рот ладонью, – ой, я ведь без намеков, Ричард, я вовсе не вас имела в виду. Всякий знает, что вы там только временно. Очень уж вы все близко к сердцу принимаете. Нельзя так легко падать духом. Что кончено, то кончено! Нельзя нянчиться со своим горем до бесконечности. Это и по отношению к себе нехорошо. Пора бы вам подумать о том, чтобы снова в школу вернуться, хотя и то сказать, преподавание теперь уже совсем не то, что было прежде. Я так считаю, что вам надо бы вернуться на телевидение или работать в газете – ну, как ваш знакомый, мистер Хилл; вот у кого хорошая жизнь, все время с интересными людьми встречается. На каменоломне интересных людей не повстречаешь; я ничего не хочу о них дурного сказать, но все же люди разные бывают, и вы совсем не такой человек, чтобы работать там. У вас же ум в голове есть. А много ли ума нужно, чтобы камни ворочать? Вот я и думаю про себя: «Он просто выжидает. Ему на долю выпало тяжкое испытание – собственно, если уж на то пошло, не одно, а целая куча, – вот он и старается, раны свои залечивает». Только, господи боже, Ричард, другие-то прошли через испытания и почище! Утешайтесь этим. Вспомните, и вам легче станет. Ведь хуже бывает. Ну ладно, надо еще чаю заварить для мистера Джексона – у него какой-то пришибленный вид последнее время, вы заметили? Пришибленный! Беспокоит он меня что-то.
Он пошел к себе в коттедж уже не такой понурый, как прежде. Уголь в камине спекся в маленькую пирамидку, и требовалась большая ловкость, чтобы подковырнуть ее кочергой и пустить в середину воздуха, а затем искусно обложить ее свежим углем так, чтобы не заглушить огня. Он проделал все это весьма тщательно, подождал, чтобы огонек занялся, и пошел переодеваться, побуждаемый к тому какой-то неуловимой интонацией в голосе миссис Джексон. Хорошо бы искупаться, но, поскольку очаг не топился весь день, воду нельзя было назвать даже тепловатой.
Дженис, как всегда, опаздывала – ей жаль было поступиться двумя лишними часами в Каркастере, и потому, вместо того чтобы выезжать в пять часов автобусом, который довозил ее до самой дорожки, сворачивавшей к коттеджам, она предпочитала ехать последним автобусом и потом тащиться пешком две мили от его конечной остановки. Есть ему не хотелось, но, испытывая беспокойство и подстегиваемый им, поскольку это была первая искра, высеченная из промокшей глины его сознания, он принялся за поиски – не чего-то определенного, а так, вдруг да наткнется на что-то, от чего станет легче. Он хотел было сходить за Паулой, но Дженис предпочитала забирать ее в субботу утром, говоря, что приезжает обычно в пятницу слишком усталая и раздраженная, чтобы еще возиться с ней, тем более что девочка все равно к тому времени бывает уже в постели. Паула успела стать ему чужой за то время, что не жила у него под боком, более чужой, казалось, чем другие дети, с которыми он сталкивался в деревне. И не потому, что она была каким-то необычным ребенком, просто ему было стыдно перед ней, как было бы стыдно перед взрослым человеком, по отношению к которому он поступил дурно, – стыд приводил к тому, что он держал себя с ней неестественно, а это не могло не сбивать ее с толку и не вызывать ответной натянутости.
Он пожалел, что уничтожил все свои заметки: имея их перед собой, он видел бы по крайней мере человека, с которым ему нужно бороться. Один блокнот все же уцелел от огня, и в нем он обнаружил несколько исписанных страничек. Главным образом это были перечни. Перечень того, что он хотел бы сделать, чем хотел бы стать. С самых первых дней в Кроссбриджа. Длинный список книг – бодрые галочки против первых шести и дальше никаких пометок. Список всего, что он считал важным в жизни. Он смотрел на него с тем же чувством, какое испытываешь при воспоминании о позабытом намерении, когда-то непоколебимом, а теперь чуждом. Простейшие правила. Никаких новых идей. Вера в Нагорную проповедь: вот только уверовав наконец, он выяснил, что неспособен найти применение этой веры к жизни. Итак, снова слова. Жизнь, с такой любовью расписанная по параграфам, что-то да значила – даже если вся весомость этих записей заключалась в словах; теперь она оказалась списанной в утиль.
Одна запись больно кольнула его. Он прочитал:
«…Перед тобой стою я! Что я еще могу! Помоги мне, господи!
Лютер! Найти в себе мужество сказать эти слова! Я мог бы произнести их только в кавычках».
Он швырнул и эту записную книжку в огонь вместе с чистыми листками и бил ее кочергой, пока она не превратилась в коричневато-серый пепел. Дженис должна была появиться с минуты на минуту. Он поставил чайник на огонь. За долгое время он впервые делал какие-то приготовления к ее приезду. Открыл пачку печенья, которую, она привезла на прошлой неделе, и выложил его на тарелочку. Поставил на стол две чашки с блюдцами, сахар, молоко, нашел остатки шоколадного кекса, подаренного ему миссис Джексон, и нарезал ровными кусочками. Как это она напевала?
Я ответила себе
И сказала себе
В этом своем ответе:
«Рассчитывай на себя
Или не рассчитывай на себя —
Ничего ты не изменишь на свете!»
Глава 43
Прежде всего он должен сказать ей – не мямля, без всяких там колебаний, таящих в себе трусость, – о роли, которую, по его мнению, он сыграл в смерти ее матери. Он уже намекал на это, и довольно прозрачно, но, поскольку ему было важно не оправдаться, а выяснить ее отношение к этому, необходимо было снова начать этот разговор и довести его до конца. Потому что признание, сделанное Эдвину и приведшее к тяготившему его панибратству, так что теперь Эдвин приветствовал его, как будто они были заговорщиками – только, мол, он, Эдвин, стреляный воробей, а Ричард еще новичок, – это признание не достигло цели. Собственно, точно определить свою цель он и не мог, чувствуя, что поймет ее по-настоящему, лишь вплотную приблизившись к ней. Иногда ему казалось, что вопрос просто в том, что ему нужно облегчить душу – что ж, может, это и неплохо, да только принесет ли исповедь желанное облегчение; а потом ему начинало казаться, что дело, скорее, в стремлении быть искренним до конца, что существуют вещи, которые необходимо высказать и понять раз и навсегда, иначе мысли о них остаются неприкаянными или просто оседают в душе, как поселенцы без права гражданства.
Поэтому он тщательно подавил раздражение, которое начинало душить его теперь каждый раз при появлении Дженис, опасаясь в то же время, как бы не переборщить с гостеприимством, – одним словом, приготовился к игре. Их встречи вообще больше всего напоминали игру в теннис: подача мяча, ответный удар, линии четко обозначены, корт разбит на пустыре, и, если случалось, что мяч вылетал за пределы корта, они делали вид, что это так, пустяки, бросали игру на время, а затем начинали снова.
Она рассказала ему о митинге «Любовь объединяет», на который поехал Дэвид. Он лениво осведомился, как поживает Дэвид. Она сообщила ему, что Дэвид скоро возвращается в Лондон. Он нашел, что это, пожалуй, к лучшему. Она сказала, что закончила свое конкурсное эссе. Он спросил, хорошо ли оно получилось.
Он сказал ей, что у Паулы насморк. Она проявила приличествующую случаю озабоченность. Он сообщил ей, что подумывает начать играть в футбол. Она одобрила его намерение. Он рассказал ей анекдот, который слышал от Боба. Она посмеялась.
Он спросил ее, как она собирается провести каникулы. Она сказала, что еще не решила. Он настаивал на ответе: ведь и ему нужно наметить свои планы. Мяч, подлетев свечкой, ударился о землю, принеся с собой уклончивый ответ. Он сказал, что должен это знать. Она парировала ловким ударом в дальний угол, и вернуть мяч ему не удалось. Он сказал, что она должна приехать домой. Она ответила, что поступит так, как сочтет нужным. До чего типично! Совершенно верно! Отвратительно! Очень может быть! А Паула? Да, Паула. Так как же? Да вот так.
Ричард замолчал. Так или иначе, но он должен сказать ей. После паузы, обычной в супружеской перепалке, когда каждый словно набирает воздуха, когда каждому кажется, будто другой образумился, раскаялся даже, а на деле это совсем не так и затишье, распаленное неприязненным молчанием, может перейти в настоящую ссору, он заговорил снова.
И тут же осекся.
Затем ринулся вперед очертя голову.
– Я должен поговорить с тобой о твоей матери, – сказал он, и при первых же словах уверенность в себе, которую он почувствовал при ее появлении – ведь они одного поля ягода, оба молодые, во всем приблизительно равные, – уверенность эта словно испарилась, и он вдруг отчетливо увидел ее, элегантную, прекрасно владеющую собой молодую женщину, и себя, человека, теряющего душевное равновесие и готового покориться обстоятельствам. Будто Эгнис воскресла и разъединила их или, может, ее незримое присутствие заставило их отбросить притворство и выявить то, что составляло их сущность; словно соскочила с них благодатная мишура внешней приязни и остались они без покровов: Дженис – сосуд непреклонной воли, Ричард – человек, потерявший надежду, запутавшийся в себе.
– А нужно ли это?
– Да.
– Ну, что тебя гложет? Ты… говоришь о ней больше, чем я. Как будто она… да, как будто она твоя мать. Извини, пожалуйста. Я не могу смотреть спокойно, когда у тебя делается такой вид… как бы это сказать?.. Неистовый, что ли. Да, именно. Неистовый вид.
– Ты тратишь ужасно много слов. Почему? Ты что, боишься того, что можешь услышать от меня?
– Да я и так знаю. Знаю, что мама встретила тебя с какой-то особой. – Маргарет, так, кажется, ее звали – и зовут? Я нашла имя и адрес на бумажке, когда делала уборку. И ты считаешь, что это каким-то образом способствовало маминой смерти. Знаешь, я предпочитаю не говорить об этом. Исповедь требует духовника, а я, увы, для этой роли не гожусь.
– Извини. Я забыл о твоих чувствах. Не нужно было мне поднимать этот вопрос.
– Но ты уже поднял. И хотя ты не имел этого в виду, я чувствую укор, когда ты говоришь о «моих чувствах». Я прекрасно знаю, что, по общему мнению, мне их недостает. Отец так уверен в этом, что не ответил на три моих последних письма. Я пишу ему два раза в неделю. В последнем письме он просит, чтобы я не утруждалась приезжать к нему. Он, мол, знает, что для меня это слишком сложно. Тебе и Пауле он, конечно, шлет большой привет.
– Извини!
– Не извиняйся! Все это пустое. Истина старая, но тем не менее истина. Пустое все!
– Значит, ты не хочешь знать. Ну что ж, хорошо.
– Понимаешь, Ричард, это не имеет значения. Просто не имеет значения. Так же как и почти все остальное, над чем ты любишь размышлять часами. Все это впустую. Почему ты не посмотришь правде в глаза? Ничего ты не разрешишь. Потому что загадок-то нет… Воображать, что есть какой-то секрет Жизни, который ты можешь открыть, – боюсь, что это самонадеянно и глупо. Не такая теперь жизнь – да и была ли она вообще когда-нибудь такой? Ты то, что называется «старомодный», и это тебе скорее льстит, но какой ты там старомодный! Стоит тебе загореться чем-то, как ты тут же должен это опорочить – как и все мы. Только ты предпочитаешь думать, что поступаешь так в поисках какого-то абсолюта или первопричины – в общем, некоего подобия Грааля. Но я-то думаю, что поступаешь ты так исключительно из упрямства. Тебе почти ничего не нравится из того, что ты видишь вокруг. Во всем ты усматриваешь признаки морального разложения – и ты недалек от истины – и не замечаешь почти ничего помимо, потому что в твоих глазах разложение – это все семь смертных грехов, вместе взятых, тогда как на деле это только лишь желание отщипнуть себе лакомый кусочек… и ты тут же кидаешься искать чего-то другого, чего-нибудь старенького и испытанного, потому что то, что Ново, растленно, и доверия у тебя к нему нет. Услышав вдруг старый мотивчик, ты сразу же понимаешь, что он фальшив, но предпочитаешь делать вид, будто он тебе нравится, лишь бы не соблазнится какой-нибудь новой мелодией. В этом-то в есть твое упрямство. Но ведь, право же, все это так неважно. Ты должен решить, что ты будешь делать, и делать это. Остальной приложится. А если не приложатся, значит, по всей вероятности, и прикладываться-то нечему и, значит, ты ничего не потерял, болтаясь здесь без толку.
– Так, по-твоему, я болтаюсь здесь без толку?
– А как же прикажешь это называть?
Ричард кивнул. У него не было сил продолжать этот разговор. Дженис одним прикосновением своих легких сухих ладоней укротила его возбуждение, заставила замолчать, утихомирила. То, что это оказалось так просто, что это вообще оказалось возможно, прежде смутило бы его. Но сейчас он, по-видимому, совсем выдохся; он не мог возражать ей, зная, что это поведет к спору, которого хватит на несколько часов, и – еще того хуже – к ссоре, а это придаст ей еще больше выдержки, находчивости и четкости, а его окончательно собьет с толку, раздражит, утомит.
– Ну а теперь я тебе скажу, что думаю я, – неожиданно сказала она. – По-моему, ты мог бы сам сказать мне, что спутался с какой-то особой. Я предпочла бы услышать это от тебя, чем узнать самой.
– Но это же не так. Ничего… не было.
– Ты б хоть не врал.
– Но это правда. Ничего не было. Совсем ничего.
Она посмотрела на него, увидела, что он говорит правду, и расхохоталась. Ее смех возник вдруг, убив все остальные звуки, он существовал словно сам по себе, резкий и неприятный. Выражение ее глаз, однако, не было неприятным. А зубы посверкивали, лицо чуть подергивалось, казалось, если она сейчас не остановится, оно исказится мукой. Она смеялась вовсе не из желания обидеть его.
Внезапно он подумал, что все это дурной сон. Зачем он здесь, в грязных сапогах, с ноющими от усталости плечами? Не должно этого быть! Должна быть уютно-безалаберная квартирка в Лондоне, куда поминутно кто-нибудь заскакивает, последний фильм, самые последние известия, положение на любовных фронтах, дешевый малайский ресторанчик, сладкое пресыщение барами и телевизионными программами, раскиданные повсюду иллюстрированные журналы и полусекретные «прожекты». Кому-то перепадет дотация от БИК [7]7
Британский институт кинематографии.
[Закрыть]… читал фельетон Тэда? Не лучше, чем то, что он писал в Оксфорде… а ты слышал, он выставил свою кандидатуру в парламент? Надоедливое, крикливое, озадаченное, сволочное, беспокойное, бездумное, расчетливое, обманутое, вынашивающее злобу, хвастливое, лишенное предрассудков общество не юнцов уже, только что покинувших стены университета, а молодых людей, умудренных несколькими годами работы, наращивающих силы перед преграждающей им путь плотиной старшего поколения, напирающих на стену, через которую они неизбежно просочатся, потому что развалины эти так или иначе будут принадлежать им. Теперь – увы, слишком поздно – все это казалось не столь уж непривлекательным. Было там известное чувство локтя, какая-то серьезность, от которых он слишком легко отмахнулся. Были люди, достаточно похожие на него, находясь среди которых он мог не испытывать ненужного напряжения от сознания, что он не такой, как все, не то что здесь, в Кроссбридже; жизнь, может, и не очень хорошая, но и не такая уж плохая. Во всяком случае, с тем миром он был связан органически.
Итак, картины жизни, которую он бросил, от которой отказался, наконец-то поплыли перед его мысленным взором, они манили, не вызывали неприятных чувств. Но ведь именно все это, вместе взятое, и выпихнуло его в Кроссбридж. Тем хуже для него, если жизнь, которую он так решительно отверг, была всего лишь милым попурри.
Дженис перемыла посуду и вернулась в кухню, на ходу вынимая шпильки из волос, готовясь ко сну. Она тряхнула головой, и волосы упали ей на лицо и на плечи. Подошла к зеркалу и внимательно посмотрела на себя.
– Наверное, мне скоро придется завести очки, – сказала она.
Ричард встал. Он обнял ее за талию, привлек к себе и уткнулся лицом в волосы, рассыпавшиеся по плечу. Она посмотрела на их отражение в зеркале. Сквозь одежду он чувствовал твердые контуры ее тела; его руки, лежавшие у нее на животе, стали подбираться к груди. Тепло, исходившее от нее, сразу же приободрило его. Нет, только Дженис нужна ему. Если они могут разделять радость любви – прижимая ее к себе, он думал лишь об этом, да и о чем другом мог он думать, – значит, не все еще потеряно, значит, есть, есть еще надежда, что эта постоянная потребность побольнее цапнуть друг друга когда-нибудь исчезнет и их совместная жизнь станет сносной. Не взаимной поддержки он искал – хотя она сюда входила, не трогательной заботы друг о друге – хотя не исключалось и это, нет, главное, была страсть, которую он мог разделять с Дженис, и только с ней, страсть, которая не поддается определению и может быть лишь познана, высший дар, не требующий объяснений, – да и что тут объяснять! В этом таилась подлинная надежда. Он поцеловал Дженис в шею, чувствуя, как щекочут ему губы прядки ее волос, как разливается слабость по всему телу, проникаясь надеждой, что неподатливая внешняя оболочка наконец вручит ему этот дар и расцветет пышным цветом его любовь к Дженис, давно уже томящаяся ожиданием. Так же, как томился сейчас он сам желанием обладать ею. Обладать ею всегда, оберегать ее, быть с ней терпеливым, быть ее другом, снисходительным, великодушным, всегда готовым помочь, любящим, доверчивым, – но это было немыслимо, совершенно немыслимо, пока она целует его через силу, пока воспринимает само действие как нечто совершенно ненужное и секунды, ушедшие на него, зря потерянными…