Текст книги "За городской стеной"
Автор книги: Мелвин Брэгг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
Глава 40
Похороны Эгнис были в конце августа. Хоронили ее на кладбище при церкви, и почти вся деревня пришла проводить ее. Маленькая церквушка была переполнена народом, и венков принесли столько, что ими покрыли две соседние могилы. На могиле поставили крест, Уиф сказал, что установит надгробный камень, как только сможет, и, хотя ему со всех сторон предлагали деньги на покупку памятника, он отказался принять их. Шторы были опущены во всех домах, мимо которых следовал катафалк, и фермеры отогнали свои тракторы подальше от дороги, по которой двигалась погребальная процессия.
Уиф не захотел оставаться в своем доме и собрался переселиться в другую деревню, к брату. Дженис возвращалась в Каркастер, подыскав в деревне надежную женщину, которая согласилась смотреть за Паулой в будние дня. Заботам этой же женщины поручался и Ричард, который отказался уезжать, уволился из школы и никому ничего не говорил о своих планах.
Когда гроб вынесли из церкви и провожающие повалили следом, казалось, будто все кладбище почернело. Ричард не мог смотреть на узенький короткий ящик. Гроб опустили в могилу, Уиф взял горсть земли и бросил на деревянную крышку. Потом наклонился, будто хотел в последний раз спуститься к своей жене, и Дженис удержала его, бережно прижав его голову к своему плечу. Ричард ощутил в руке комок мягкой сырой земли и, раскрошив, бросил его в могилу.
Часть третья
ПЛЯШИ ДО УПАДУ!
Влечения сердца не прямей, чем штопор,
Не лучше ль для человека – если б он вовсе не жил.
Ну, а родился – так следуй за всеми,
Участвуй в танце, пляши, покуда хватает сил!
Пляши, пляши – па танца несложны,
Мотив зажигателен – что еще надо?
Пляши, пока звезды не посыплются с неба,
Пляши, пляши, пляши до упаду!
Из «Эха смерти» У. X. Одена
Глава 41
Дженис посмотрела на лежащий перед ней чистый лист бумаги и снова взялась за ручку. Этим движением, однако, все и ограничилось: лишь только пальцы коснулись черной пластмассовой ручки, как всякое желание писать пропало. Со смерти матери она не написала еще ни строчки собственных мыслей, а теперь даже и от привычки, заставлявшей ее упорно работать над статьями, почти ничего не осталось. Она просидела за столом уже часа три, но так и не смогла выжать из себя ни слова.
Сама по себе такая бесплодность должна была бы казаться отрадной. Нельзя же до бесконечности продолжать «обычную» жизнь, как в первые месяцы после похорон, – добросовестность в этом случае граничила бы с бесчувственностью, переходила бы в элементарное равнодушие. Поэтому в глубине души она даже радовалась, что неспособна взяться за работу. Однако стоило ей, задумавшись, оторваться от себя, и эта радость осторожно протискивалась на первый план и представала в совсем ином обличии: все хорошо, все в порядке, она ведет себя, «как все». И тут же до сознания доходило, что лелеет она свое горе вовсе не по лежащей в основе его причине, а потому, что видит его благотворное воздействие на себя, и облегчение немедленно переставало быть облегчением. Новое проявление эгоизма – только и всего. Да и не так уж она стремилась быть как все.
Стоя у открытой могилы, она не пролила ни единой слезы. В этом не было ничего неожиданного. Она не испытывала ни малейшего желания плакать. Смотрела, как сыплется земля на гроб, постепенно покрывая полированное дерево, и видела, что для Уифа – а возможно, и для Ричарда – крышка гроба была слишком ненадежным заслоном, что они представляют себе, как земля сыплется прямо на лицо Эгнис, на ее тело, на ее смиренно сложенные руки. Для самой Дженис похороны были церемонией, в которой она принимала участие, не видя целого, связавшего воедино всех остальных ее участников. Все казалось разобщенным, далеким одно другому. Горе отца было его личным горем; были там и другие люди, безусловно опечаленные; глянцевитый лишайник расползался по стенам церкви; лопата одного из могильщиков валялась на уже выровненном холмике; шоферы машин, участвовавших в погребальном кортеже, стояли кучкой под платанами и курили. Вот, может, если бы Паула была здесь… она хотела взять с собой Паулу, хотела, чтобы Паула была на заупокойной службе, но Паулу оставили с кем-то из соседок.
Она не хотела ничего объяснять себе, не хотела копаться в себе – боясь того, что может обнаружить. Она давно решила, какой должна быть ее жизнь, и от этого решения не отступится; да, собственно, ничего другого ей и не оставалось – все прочее отодвинулось и было теперь далеко-далеко от нее. Если бы она могла перетащить в эту жизнь Ричарда, и отца, и Паулу, и кого-нибудь из прежних приятелей, она была бы довольна. Вне всякого сомнения. Она была одинока. Но она раз и навсегда решила, какой должна быть ее жизнь, и твердо знала еще с того вычеркнутого из жизни времени после родов, что не откажется от нее; одиночество или не одиночество, другой жизни она себе не мыслит.
Дэвид обещал приехать к завтраку – последнее время он ввел в систему приезжать к ней домой, прихватив бутылку вина и какой-нибудь паштет; она добавляла к этому хлеб и сыр – получалась пародия на французский пикник в провинциальном Каркастере. Сегодня она ждала его с нетерпением; ей всегда доставляли удовольствие его посещения, а последнее время особенно; его шутки – хоть они и были несколько утомительны, его напористость – хоть от нее порой становилось скучновато, и его вечная неугомонность и живость перестали раздражать ее. Он был так же далек ей, как и все, но по крайней мере с ним было весело. Напыщенная манера выражаться лишь маскировала желание веселиться и веселить, потребность дать выход своей энергии и расшевелить окружающих; даже сопротивляясь его натиску, Дженис понимала, что старается он для ее же блага. Сейчас, когда каждый желающий войти в ее мир непременно требовал, чтобы она раздвинула стенки этого мира или что-то в нем изменила по его усмотрению, было отрадно видеть человека, который хоть и давал мало, но и требовал взамен не больше. Иногда ей даже казалось, что Дэвид сознательно умаляет себя. Потому что давал-то он немало: при всем своем нахальстве он никогда не бывал груб и никогда не пытался под прикрытием красивых слов дать волю низменным инстинктам, чем грешили многие мужчины его склада; при всей своей словоохотливости он искал собеседников, а не только слушателей; при всем своем тщеславии он не просто хотел успеха, а всегда готов был помериться силами, чтобы завоевать его. Настаивая на чем-то, он тоном или словами неизменно давал понять, что все это несерьезно, оставляя тем самым лазейку собеседнику. Но самое главное, она чувствовала, что задыхается: в Каркастере – в обществе молодых людей, озабоченных мыслями о своем месте в жизни и верещавших под напором внешнего мира, а в Кроссбридже – в обществе Ричарда, снедаемого каким-то своим личным непонятным горем, которое представлялось ей попеременно то глупым и ненужным, то чересчур сложным – пока что она не хотела доискиваться правды, понимая, что это потребует напряжения всех ее душевных сил. Дэвид был отдушиной. Но такая переоценка далась ей не без труда.
Итак, она ждала его в настроении капризном и радостном. Она встала, отложив свою бесплодную работу – не такую уж важную, просто был объявлен конкурс на лучшее эссе в десять тысяч слов на тему «Литература и нравственность» с премией в двадцать пять фунтов, и ей захотелось победить в нем, – убрала книги и заметки, раскиданные по столу, расстелила чистую скатерть и, обнаружив, что у нее совсем мало хлеба, да и тот черствый, отправилась в булочную, оставив дверь незапертой.
Она шла по сонной улице, и несильный ветер путался в юбке, так что она липла к ногам. Солнце не обжигало ее кожу, а лишь нежно сгущало краски, и колючий воздух поздней осени не обветривал ее и не раскрашивал синим и красным. Она носила теперь короткую стрижку – для удобства, – но прядки надо лбом мягко приподнимались на ветру, а пшеничная масса волос у шеи вызывала у мужчин желание запустить пальцы в их золотистую гущу. Фигура у нее стала еще лучше – на смену угловатой худобе подростка пришла гибкая стройность женщины, навсегда распростившейся с детской пухлостью. Однако она вовсе не несла себя по улице, спокойно предоставляя встречным любоваться собой – что красота объясняет, но никто никогда не прощает, – и не жалась скромно к стенке, что обычно тоже вызывает интерес, часто неоправданный, – она просто шла, погруженная в свои мысли, почти не замечая, какое впечатление производит, вообще мало внимания обращая на то, что делается вокруг.
Дэвид уже ждал ее. Он успел накрыть на стол, и его присутствие придало комнате более уютный вид: на стуле лежало его пальто, он придвинул диванчик к окну и растянулся на нем с газетой в руках. Она даже не ожидала, что будет так рада его видеть, и они весело завтракали, столько смеялись за едой, что в конце концов уже не могли слова сказать без смеха, и каждый взрыв хохота был как точное попадание в нос корабля в ходе морских маневров, вслед за которым устанавливается тишина, нарушаемая лишь неуверенным плеском морской волны.
Он никогда не мог разобраться в ее настроении. Сегодняшнее безудержное веселье он объяснял тем, что она вновь сосредоточила свои мысли исключительно на себе. После смерти ее матери он стал относиться к ней с некоторой опаской. На его наметанный глаз, вернулась она в Каркастер после похорон вполне созревшей для того, чтобы «пойти в руки» к кому угодно, и он лично воздержался и не подхватил ее только из страха возможных осложнений, да еще потому, что момент был очень уж неподходящий. И тогда впервые за время знакомства с ней он почувствовал неприятный холодок. Она не возбуждала в нем прежнего непреодолимого желания, и впоследствии всякий раз, когда желание все-таки вспыхивало, воспоминание о том неприятном чувстве неизменно появлялось и гасило его. Это привело к тому, что ему стало гораздо проще бывать у нее, что он чувствовал себя с ней непринужденней; дело в том, что ему по-прежнему было приятно ее общество, хотя приезжал он теперь скорее потому, что его завораживало ее отношение к окружающему миру я поведение в отношении него, а вовсе не из желания испробовать свои чары на отнюдь не неприступной молоденькой женщине. В таком бесшабашном настроении, как сегодня, он еще никогда не видел ее и удвоил свою бдительность, подозревая, что какая-то невидимая стянутая пружина может развернуться внезапно и больно ударить по нему, если он не просто отзовется на ее настроение, а пойдет чуть дальше, что он иногда позволял себе прежде в тех случаях, когда она была настроена не столь вызывающе.
– Ну, как там Ричард? – спросил он, когда на столе остались одни объедки завтрака, а она сидела напротив него, жадными глотками приканчивая третью рюмку вина. Манеры оставляют желать лучшего, но хороша, подумал он.
– Ну, как там Ричард? – передразнила она. – Звучит, как позывные по радио. Ну, как там Ричард? – Она сказала это хрипло, поперхнулась и судорожно закашлялась, так что даже плеснула вино на платье. – Ничего! – отмахнулась она от него. – Ничего! – Она справилась с кашлем. – Что ж, придется мне отвечать так же, как вам приходится спрашивать. Ричард… – Она помолчала. – По прежнему «творит свою волю» – так, кажется, поется, вы должны бы знать? – изнуряет себя на каменном карьере до того, что по большей части не способен ни говорить, ни двигаться после работы, много пьет, насколько я могу судить, предается размышлениям еще больше, чем прежде, и с еще меньшими результатами и живет в хлеву. – Она замолчала, поняв, что хватила через край, но, радостно возбужденная непривычным отсутствием тормозов, закинула чепец за мельницу и легко и свободно продолжала выбалтывать свои секреты. – Со мной он почти не разговаривает. Иногда придет и усядется прямо в рабочей одежде… вы представить себе не можете, как он бывает грязен, и все бы ничего, если бы это была декоративная грязь, но это не так, а он отказывается умываться и переодеваться, хотя, как мне кажется, отнюдь не из снобистских фанаберий, а просто от усталости – и так и сидит весь вечер напролет, не читает, не слушает радио… у меня впечатление, что он готовится принять какое-то историческое решение… это становится совершенно невыносимым… а стоит мне спросить: «Случилось что-нибудь плохое?» как он набрасывается на меня: «Тебе-то что?»; «Почему именно плохое?»; «Что ты-то понимаешь в том, что хорошо и что плохо? О чем ТЫ вообще знаешь, кроме своих убогих честолюбивых замыслов?..»
– Похоже на то, что с ним все еще что-то неладное творится, – перебил ее Дэвид, не желая слушать дальнейших нападок на Ричарда; кроме всего прочего, ему был противен ее злобный тон. А ведь он понимал, что если она и любит кого-то, то только Ричарда, и ему было жаль ее, жаль, что несколько ударов судьбы привели к тому, что она все больше замыкается в себе и черствеет. – Я пытался поговорить с ним недели через три после похорон – вы знаете. Только мои речи не произвели на него ни малейшего впечатления. А я ведь правда старался. – Он улыбнулся. – Я старался втолковать ему, что работа в каменоломне – это чистейшей воды эксгибиционизм, но он и бровью не повел. Все, что он сказал мне в ответ, – это что не может больше преподавать, для того же, чтобы стать батраком, ему недостает знаний, а больше в Кроссбридже ему рассчитывать не на что. Но почему именно Кроссбридж?
– Почему? – переспросила Дженис слишком громко, пьяно. Дэвид заметил несоответствие между ритмом ее речи и жестами и подумал, что это несоответствие усугубляется ее отчаянными попытками скоординировать их. – Почему Кроссбридж? Как раз об этом я его и спрашиваю. Но он не хочет оттуда уезжать. И ведь там у него никого не осталось – разве что Эдвин. Мне говорили, будто он бывает у Эдвина в его новом гараже.
– Вы пытались вытащить его сюда?
– Да, – ответила она лаконично.
– Может, – неуверенно сказал Дэвид, – он не хочет оставлять без присмотра вашу дочку? Ведь она пока еще там?
– За ней прекрасно смотрят. Лучше, чем смотрела бы я. – Дженис взяла бутылку и вылила сохранившиеся на донышке остатки себе в рюмку. – Вы совсем как Ричард. Вам не хватает пороха прямо сказать, что я должна была бы сидеть дома и нянчить плоть от плоти своей, неотступно следя за ее развитием, как подобает Матери с большой буквы, – так, и только так! А я скажу вам, что воспитывать ребенка не обязательно должна мать, бывают матери, которые вовсе не отвечают требованиям. От меня, например, никакого толку не было бы. Вот так-то!
– Полностью с вами соглашаюсь.
– А что вам еще остается делать? – отрезала она.
– Да я, собственно, ничего и не собираюсь делать.
– Гм.
– Ну ладно, почудесил бы он какое-то время, но ведь надо же знать меру, а то можно и навсегда застрять. Хотя – насколько я могу судить – он что-то совсем соскочил с нарезок.
– С тех пор как женился? – спросила Дженис.
– Ну-ну! Не задирайтесь. – Дэвид улыбнулся и закинул руки за голову, при этом он незаметно высвободил часы из-под манжеты и с удовлетворением отметил, что время истекает. Он сам себе удивлялся – как нередко удивлялся в прошлом: зачем ему вздумалось добиваться этой женщины, которая сидела сейчас перед ним, распаленная, сверкая на него глазами, с лезущей вверх юбкой, потерявшая над собой, как ему казалось, всякий контроль, своим распутным видом способная отпугнуть любого. – Как бы то ни было, мне хотелось парню помочь. А он ни в какую. Такие-то дела. Забавно все-таки. Взять кого угодно из наших лондонских приятелей – все более или менее процветают, сеть достаточно велика, раз попав, не вывалишься. Всегда что-нибудь да подвернется. А вот Ричард выскочил.
– Мне казалось, вы ему в этом завидовали.
– Возможно, – ответил Дэвид. – Возможно. Но больше не завидую. Беда в том, что он вообразил, будто весь мир против него и, для того чтобы перетянуть этот мир на свою сторону, ему нужен волшебный ключик. А ключика-то нету! И как мир может быть против него, когда миру вовсе не до него? Он придумывает себе всех этих врагов, и противников, и обиды…
– Нет у него никаких обид. И без противников он обходится.
– Может, и так. – Дэвид зевнул. – Что-то меня развезло от вина. Ну, мне пора. Сегодня в Биттс-парке состоится сборище под лозунгом «Любовь объединяет». Мы будем давать репортаж о нем. Я знаком с парнем, который его организует, – то есть был когда-то знаков и вот решил отведать этого новейшего зелья, усыпляющего интеллект… или совесть. – Он встал. – Знаете, что мешает Ричарду жить? Его злосчастная совесть. Но только он зря. Все это дело прошлое. Теперь у нас так: вышел, сплясал свое – и привет!
Он улыбнулся и, не стирая с лица улыбки, протянул руку за пальто, обдумывая, как бы побыстрей убраться. Она явно ждала, что он попросит ее о новой встрече или поцелует на прощание, но он от этого улизнет… конечно, без неловкости не обойдется, но он отчетливо понимал, что если не будет действовать быстро и решительно, то непременно влипнет в историю.
– Можно, я с вами?
– Отчего же… но вряд ли вам там будет интересно. Ведь это совершенно то же самое, что Кастл-стрит воскресным вечером… толпы народа вокруг, наши операторы, которые все это снимают. Мне придется покрутиться там какое-то время… Нет, вам, я боюсь, там не понравится.
– Скажите, какая заботливость!
– Отнюдь! Поедем, если хотите.
– Нет уж, спасибо!
– Ну что ж, в таком случае я побежал. Я, кажется, говорил вам, что мне, по всей вероятности, придется скоро поехать в Лондон в связи с новым соглашением по поводу телепередач на заграницу. Теперь мне, наверное, придется все время порхать туда-сюда. Боюсь, что мы не сможем так часто видеться.
– Дэвид! Не будьте малодушны в придачу к глупости. Отчаливайте на свое мероприятие, как пай-мальчик, и очаровывайте там всех направо и налево.
– Дженис, бога ради!
– Да отчаливайте же! Извините! Но… в общем, вы молодец! Вы потрясающий молодец, Дэвид, – вот только что это вам дает? Мо-ло-дец! Мо-ло-дец! Мо-ло-дец! – Она закрыла руками уши и громко отбивала каблуком такт.
Он отворил дверь, и она остановилась. Глядя на нее, он почувствовал себя дураком. Уходить в такую минуту! Идиот! Вот только если бы она…
– Дженис!
– Все в порядке, Дэвид, Будьте здоровы! Пожалуйста… – Она запнулась. – Желаю… Пожалуйста! Ну, уходите же!
Когда она снова осталась одна, ей захотелось написать Ричарду. Она открыла папку с чистыми листками, начала писать и тут же разорвала первое письмо, затем второе, третье, четвертое. Встала и обошла всю свою квартирку с так и не прибранным столом. Как ужасно тесно, вот поедет она к Ричарду, сейчас, сию минуту, и скажет ему… что значит «скажет»? Что она сделает? Ну-ка, что сделает?
Самое разумное для нее было бы кинуться сейчас к Ричарду, сказать, что она любит его, развеять свой страх. Но ведь он в ту же секунду почует, что разум подсказал ей этот шаг, и это еще больше отдалит их друг от друга. Как-то раз он сказал, что соображения удобства скрепили их брак. Они оба, сказал он, вообразили, будто здорово придумали. Временное облегчение. Временная облицовка. А под ней незамазанные дыры.
«Дорогой Ричард, самый дорогой, любимый мой!
Я…»:
И не оставалось ничего, что бы не было отвергнуто ею, осквернено его неуместными подозрениями, оплевано во время их последних встреч: плоть к плоти, в холодной постели.
«Ричард!
Я…»
Хватит!
Если бы Дэвид просунул свою многоопытную ладонь ей между коленями, они, пожалуй, и раздвинулись бы сегодня. И единственно по той простой причине, что она позволила себе задуматься о своих прежних решениях, оживить горсть воспоминаний, которые можно раскалить до боли, но с тем же успехом можно и выкинуть из памяти. Если бы она оставила его у себя, это было бы добровольной расплатой за мысли, которым она дала волю и которые стали слишком мучительными. Такой путь вел к потере всего. А она не могла позволить себе потерять ни единой крохи из того, что имела, потому что тогда рухнуло бы все здание, которое она так старательно воздвигала.
Итак, она изорвала последние листки и умыла лицо. Села за стол и написала полторы страницы здравых рассуждений по поводу Литературы и Нравственности. Прикинула, как ей перестроить завтра свой день: это необходимо, чтобы успеть окончить статью к сроку, который она себе поставила. Собрала книги, которые надо было вернуть в библиотеку. Сожгла бумажки и объедки, оставшиеся от завтрака. Отметила по списку литературу, которую следовало заказать по ее теме. Написала записку лектору, благодаря его за полученное ею в числе полудюжины студентов приглашение присутствовать на неофициальном совещании по поводу учреждения общества эссеистов. Переоделась. Привела свой стол в такой вид, в каком, по ее мнению, ему надлежало быть всегда. Чернила на своем месте, перья на своем месте, лампа на своем месте. Вот так! Литература и Нравственность… следующая степень в каком-нибудь другом университете… и работа, работа, работа, которую она сможет регулировать, которой сможет наслаждаться, которая сделает ее независимой, благодаря которой она отличится – если захочет. А встретится какой-нибудь мужчина… что ж, она не видит необходимости всю жизнь оставаться неприступной карьеристкой, но она будет выбирать мужчину, она будет определять ход романа и его границы, решать момент, когда поставить точку. Вот так! Так оно должно быть. Любой другой вариант погубит ее или, вернее, то, чем она хотела стать, разрушит то, к чему она стремилась. А этого она не допустит.
Но Ричард, Ричард, может, он… она представила себе Ричарда. В субботу, как всегда, она увидит его. Нет никаких оснований, почему бы объяснению не сойти «удовлетворительно». Он переживет. А может, нет.
Сидя у себя в душной комнате, в облаках табачного дыма, который, путаясь в завитках волос, все еще вился вокруг ее головы, она вдруг увидела Ричарда – человека в грязных башмаках, вроде ее отца, только «вроде» здесь неуместно – какие могут быть сравнения там, где нет ничего общего, – сидящего молча… может, он молчит потому, что, для того чтобы разговаривать, нужна какая-то связь, а он понимает, что она изо всех сил старается избежать всяких связей… ах, отнюдь не ради позы она должна была оторвать всех их от себя: отца, мужа, дочь, любовников; все люди – подобно стульям у нее в комнате – были деревяшками, необходимым реквизитом, предметами, которые не имеют никакого отношения к водовороту ее мыслей, хотя – она заранее знала – очень скоро перед нею снова встанет необходимость обдумывать какие-то предложения, что-то решать, соглашаться на какие-то действия. Она представила себе Ричарда, но решительно подавила всякие чувства по отношению к нему. Ведь только коснись, и тут же установится контакт и вслед затем потеря контроля над собой и – для нее – всех возможностей.
И хватит с нее деревни! Деревня, где ты прячешься, как муравей в саду – вроде Уифа, неустанно приговаривающего: «Всю бы жизнь так!» Или стоишь на виду у всех, как Ричард, – засохшее дерево на лысой горе, мозолящее глаза, годное лишь служить ориентиром, дерево, не имеющее пищи, не имеющее цели. Нет, ни то, ни другое! Не нужен ей и третий вариант – возвращение особо одаренной девочки, стремящейся воссоединиться с тем, что когда-то было покинуто (больно смахивает на священника, вернувшегося домой, чтобы исповедовать своих родителей), непрошибаемо-самоуверенной, считающей, что она имеет право покровительственно относиться ко всем, не исключая мужчин (к Эдвину, например), потому что ничто не может уязвить того, кого ничто не может тронуть. Дженис и не хотела, чтобы ее что-то трогало, но не хотела она и покорно занять отведенное ей кем-то место. Она поселится в большом городе – чем больше, тем лучше, – где никто не будет знать ее, где она сможет жить именно так, как хочет, и где, неизвестная никому, сможет соприкасаться с людьми лишь по собственному выбору и порывать с ними когда захочет, без прошлого за спиной, ничего не ожидая от будущего.
В половине шестого она была на приеме у зубного врача: ей надо было поставить две пломбы. Ультразвуковое сверло вжигалось ей в зуб так, что изо рта шел запах сырого костра.
Вечером она сидела у себя дома на диванчике, при одной лампе: шторы задернуты, эссе на треть написано, кофе и сигареты под боком, книга, одиночество, покой. Такой покой она может иметь, только живя одна. Обезболивающий укол постепенно переставал действовать, и щека ощущалась отекшей и дряблой. Она коснулась языком шершавой поверхности новой пломбы. Затем язык прошелся по гладкой эмали зубов – мягкий и теплый, он скользил по эмали, твердой и блестящей. Проведя кончиком языка по краю зубов, она облизнула сухие губы. И они тоже стали мягкими и эластичными, как язык. Так было хорошо, что даже не хотелось шевелиться. Абсолютного равновесия, думала она, можно достичь только в полном одиночестве.