Текст книги "За городской стеной"
Автор книги: Мелвин Брэгг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)
Глава 15
Она слышала сзади его торопливые шаги, но не остановилась подождать его и продолжала шагать с нарочитой твердостью; так же нарочито повела она себя и с Эдвином, особенно когда стала обнимать его, разглядев Ричарда по ту сторону костра. Эдвин, как обычно раз в неделю, в этот вечер должен был отвезти матери деньги, он все откладывал отъезд, и вид у него при этом был такой горестный, что Дженис в конце концов стало жалко его и она перестала подсмеиваться над ним, усмотрев в его твердости верность долгу, достойную поощрения. Однако обняла она его главным образом, чтобы «показать» Ричарду. Люди, бегущие за тобой вдогонку, всегда ставят себя в глупое положение, думала она. Спешат как на пожар, а когда знаешь, ради каких пустяков это делается, впечатление получается довольно-таки смехотворное. Потом долго не могут отдышаться, нелепо семенят, стараясь попасть в ногу, несут какой-то вздор, объясняя, зачем понадобилась такая спешка, и в конце концов умолкают, выжидая, чтобы установилось какое-то взаимное понимание. Эти и подобные мысли беспокойно вертелись у нее в голове, хотя, казалось, она могла бы понять, что ее собственная торопливость может свидетельствовать о хладнокровии, а может и о нетерпении, скорее последнее. Гораздо скорее. Тот факт, что она сторонилась мужчин, объяснялся отчасти ее агрессивной невинностью, так жестоко попранной одним из них. Мужчины не интересовали ее, как она считала, потому что весь ее интерес был сосредоточен на собственной персоне. И этой персоной она по собственной воле в течение целого года пренебрегала – ведь не идут же в счет его взгляды, рука, которая как-то раз легла на ее руку, напружиненная готовность его тела в те минуты, когда они сидели вдвоем и ей казалось, что он вот-вот кинется на нее, – и вот сейчас, когда над ней не висели никакие насущные дела и она не видела никаких возможностей быстро изменить к лучшему свою жизнь, ради чего стоило бы лезть из кожи, у нее впервые с тех пор, как она стала женщиной, оказалось время подумать, понаблюдать, вздохнуть свободнее, и тут она почувствовала, как оживают какие-то неведомые ей до той поры закоулки души и тела. Трепет ожидания пробежал по нервам, когда он начал нагонять ее; напряжение вернулось сразу же, лишь только он замедлил бег, остановился, пошел шагом.
Она продолжала идти быстро, но он – судя по его потяжелевшим шагам – не собирался больше гнаться за ней. Чувствуя себя оскорбленной, она не замедлила шага; не замедлял и он – однако расстояние между ними оставалось прежним. Дженис это показалось обидным, хоть она и старалась вновь призвать на помощь чувство юмора; он не имел права так с ней обращаться – появиться у костра, так и не дать ей шанса показать, что она знает о его присутствии, а потом предоставить ей решать, как поступать дальше. Ведь теперь получалось, что она должна принять на этот счет решение, которое равнялось чуть ли не признанию. Дать ему нагнать себя могло означать лишь, что она готова к объяснению – а ей признавать этого вовсе не хотелось; с другой стороны, не дать ему нагнать себя означало бы, что она предпочитает делать вид, что не замечает его, – но ведь это же было совсем не так.
Она пересекла мостик, от которого пошло название их деревушки; ручеек, бежавший до того в болотистых берегах, попав в небольшой туннель, бурлил и пенился у нее под ногами. Вот и половина пути. Она чувствовала себя глупо и сердилась на него за то, что он причастен к этому – хотя, что уж там винить его, оба хороши. И все же неужели он не мог пробежать еще несколько ярдов и нагнать ее, просто взять и нагнать; а может, он и хотел, чтобы все было непросто. Ей стало неприятно. Неужели он считает, что можно возбудить ее интерес подобными штучками… однако ее интерес был возбужден, следовательно, он оказался прав. Значит, ни в коем случае нельзя позволить ему убедиться в своей правоте, пусть не радуется! Она продолжала идти быстро, даже чуть прибавила шагу, чтобы он не подумал, будто она намеренно мешкает.
Начался подъем. Что ж, на подъемах ход, естественно, замедляется, почему бы и ей не замедлить его немного и еще чуть-чуть, тогда он скоро приблизится к ней настолько, что ей придется остановиться. Она с самого начала решила, что, когда расстояние между ними достаточно сократится, она остановится, иначе создастся дурацкое положение – для обоих, чего ей вовсе не хотелось, или впечатление, будто между ними происходит поединок, тогда как она предпочитала думать, что сама в этой игре не участвует. С другой стороны, если она замедлит шаги больше, чем требуется, нет никаких гарантий, что он не последует ее примеру, и есть все основания думать, что, заметив ее маневр, он вообразит себя победителем.
Она вообще не стала замедлять шаг и шла в гору так же быстро. Теперь он точно приноровил свой шаг к ее, так что временами она не могла с уверенностью сказать, идет ли он все еще за ней или нет; однако она удержалась от желания обернуться и посмотреть – луна светила слишком ярко, чтобы это сошло незамеченным. В негодовании она шла, громко топая – какое он имеет право так с ней обращаться?
А может – внезапная догадка так кольнула ее, что она чуть было не остановилась, – может, кинувшись за ней вдогонку, он по дороге одумался, пересмотрел свой план – если таковой у него был, – решил ни в какие объяснения не пускаться, от встречи как-нибудь увильнуть? Но почему? Прежде он, несомненно, был увлечен ею. Может, не следовало ей обнимать Эдвина – да? Господи боже мой, ну какое это могло иметь значение, а если имело, это только доказывает, что он ревнует, как самый настоящий пошляк! Слово это мягким, гибким смычком прошлось по струнам ее сердца. Ревнует. Ревнует. Ревнует вот уж никогда бы не подумала. Он ревнует!
Она уже почти дошла до поворота к коттеджам и все еще… Даже если он приревновал, неужели он стал бы так долго дуться? Потому что он именно дулся, иначе объяснить его поведение она не могла. Но ему как-то не подходило дуться. Она просто представить себе не могла его надутым. Не из тех он, кто дуется. Он давно бы отошел… а может, надо начать с того, что он и не ревновал вовсе.
Но почему жеон тогда не догоняет ее? Они уже почти пришли. Она свернула на тропинку и, свернув, немного замедлила шаг. Он не свернул за ней. Выжидает. Но она не слышала его шагов на твердом грунте. Значит, остановился. И не слышно его. Может, пошел в трактир, может, пошел обратно; она сделала было несколько шагов назад и вдруг остановилась… может, он задержался по нужде! Она рассмеялась – громче, чем нужно, и дольше, чем нужно… и тут он вышел из-за поворота и подошел прямо к ней.
– С вами что-нибудь случилось? – спросил он.
– А что со мной могло случиться?
– Не знаю.
Она снова расхохоталась, еще громче прежнего, и Ричард, поглядев на нее с секунду, улыбнулся, а потом захохотал вместе с ней.
– Почему вы остановились? – спросила она.
– Думал, что вам хочется побыть одной.
– И поэтому вы взяли и остановились?
– Да.
– Взяли… и остановились.
– Да.
Она снова залилась смехом, и ей понадобилось сделать над собой усилие, чтобы перестать. Ричард на этот раз не засмеялся.
– Зачем же вы тогда бежали за мной, разрешите вас спросить?
– Потому что я хотел поговорить с вами.
– Ну и?..
– Я подумал, что вам хочется побыть одной.
– Мне и хотелось.
– Выходит, я был прав.
– Да. Выходит.
– Хорошо.
Она смутилась, спрашивая себя и не зная, почему, собственно, она смеялась, отчего вернулась за ним, что ей теперь делать, как отнестись к его объяснениям, что он думает о ней да и имеет ли вообще все это какое-нибудь значение…
– Может, зайдете ко мне, выпьем чего-нибудь? – сказал он.
– А который теперь час?
– Девять тридцать. Половина десятого.
– Пожалуй, можно.
– Пожалуй?
– Что вы хотели этим сказать?
– Ничего.
– А вот и хотели.
– Ладно. Я хотел этим дать понять, что несколько необычно принимать приглашение так… так…
– Осторожно?
– Настороженно.
– Вероятно, как правило, вам не приходится так долго идти по следу за своими гостями.
– Не приходится. Нет! – Он замолчал и улыбнулся, заранее зная, что это приведет ее в ярость. Так оно и случилось. – Ну как? Пойдем?
– Если хотите.
Они молча дошли до его коттеджа; не нарушая молчания, он поворошил огонь в камине, достал бутылки и стаканы, повесил их пальто. Она заходила к нему и прежде, но впервые по приглашению, да еще такому многозначительному. Оробевшая, смущенная, Дженис сидела с бесстрастным, натянутым и слегка скучающим видом. Ричард улыбался про себя; однако, уловив промелькнувший в ее глазах панический страх, почувствовал, как мгновенно улетучилась вся его мальчишеская самоуверенность, и так ему вдруг захотелось обнять ее, любить ее, что он пришел в еще большее волнение, чем она.
Все, чего он хотел… но куда там, – столь же тщетно, как бежать вдогонку за молодым оленем. А случай может теперь не представиться еще несколько недель, подумал он с ужасом. Сделав над собой усилие, он заговорил – стал болтать всякую ерунду, благодарный, что она слушает его с таким пониманием. Так они помогали друг другу возводить барьер, который оба – он сознательно, она себе самой не признаваясь – страстно хотели опрокинуть. Так началось их сближение, – началось с непринужденной болтовни, характерной для их прежних встреч, только теперь они не давали болтовне угаснуть не потому, что знали, что скоро расстанутся и тем самым положат ей конец, а потому, что боялись наступления этого конца.
– Я хочу, чтобы вы знали про Паулу, – сказала она вдруг. – До сих пор я никому не говорила об этом. Ее отец был преподавателем у нас в Каркастере. Эта история продолжалась всего несколько месяцев, но мне теперь кажется, будто она занимает большую часть моей жизни.
Она приостановилась. Ричард ничего не сказал. Тогда она продолжила свой рассказ. Дженис понимала, что до Ричарда не могли не дойти слухи о ее прошлом, и решила рассказать ему об этом прошлом во всех подробностях, отчасти чтобы опровергнуть измышления, которые уже, конечно, накрутили вокруг ее имени досужие языки. Главная же причина, почему она непременно хотела все рассказать ему, была не совсем ясна ей самой. Она знала – утаивать что-либо от Ричарда нельзя. Если бы она скрыла что-то, из этого можно было бы сделать вывод, что она имеет на него виды и боится, как бы раскрытие тайны не сорвало ее планов. И другая причина – более четкая: еще во время их прежних сумеречных разговоров она чувствовала, что между ними ощутимо стоит некий известный обоим, но тщательно замалчиваемый факт; разбухая от недомолвок, переходящих в скользкие намеки, впитывая трепетное возбуждение, охватывавшее обоих, он постепенно превращался в кляп, окончательно застопоривший слова и создававший положение, в поисках выхода из которого можно совершить какой-нибудь необдуманный поступок. О необдуманных поступках не могло быть и речи. В то же время она сознавала, что «исповедь» – так же как и прояснение недомолвок, которые придавали оттенок интимности их отношениям, – выглядела, или могла выглядеть, как срывание покровов, перед тем как окончательно ввериться ему; была выражением доверия и любви к нему, поскольку, открыв ему все, она отрешалась от чего-то, что было не только ее личным достоянием, но и средством самозащиты. С таким же успехом она могла сказать: «Теперь ты знаешь обо мне все до конца – ну так как, нужна я тебе еще или нет?»
Заглянув себе в душу, она несколько смутилась, но довела рассказ до конца. Что мог сказать ей Ричард? Он пошел в кухню варить кофе.
Вернувшись, он застал Дженис на коленях перед камином, который она прикрывала расправленным газетным листом; решетку она откинула, чтобы увеличить тягу. Оба сознавали: она – что он наблюдает за ней, он – что она ощущает его присутствие. Ни один не двигался. Ее густые волосы, свободно рассыпавшиеся по плечам, вспыхивали золотом на фоне черного свитера. Свитер был заправлен в джинсы, туго перепоясанные ремнем; у Ричарда руки стали ватными, когда он представил себе, как проводит ладонью по грубой ткани, облегающей ее бедра. Наконец она обернулась и посмотрела на него; кожа у нее была нежная и светлая, на щеках розовый румянец; мягко очерченный подбородок, маленький прямой носик, тонкий, сужающийся книзу овал лица – в этом лице не было ничего распутного, наводящего на мысль, что не случайно лишилась она невинности; невозможно было обнаружить в нем и присутствия духовной силы, которая могла бы подчинить себе физические желания; скорее всего, оно выражало полуготовность-полупассивность, казалось, ее достаточно пальцем поманить. Он поставил поднос на стол и пошел обратно в кухню.
Дженис смотрела на газетный лист. Огонь весело разгорался за ним, красное пламя высвечивало черный шрифт, всасывало серый лист, тянулось к нему огненными языками. Она не понимала, что с ней делается. Она дала себе смягчиться, конечно, поверхностно только, но ведь все связанное с Кроссбриджем представлялось ей теперь поверхностным; энергия, которую она собрала, чтобы вырваться отсюда, выдохлась, и в результате теперь – хотя она и продолжала читать и заниматься – она скорее оправлялась от поражения, чем подготавливала победу. Магический круг, начерченный ею вокруг себя, – круг, внутри которого ищут душевное равновесие сильные одиночки, находя утешение и уверенность в мысли, что всякий неизбитый путь прокладывается в стороне от общества и вопреки ему, что именно невежество общества или его равнодушие толкает их на этот путь, – перестал быть защитой. Ричард украдкой проник внутрь и заполнил его нежностью, какой она до сих пор не встречала, вызвав к жизни семена тех душевных свойств и порывов, которые никогда прежде не могли укорениться просто потому, что для них не оказывалось места, но теперь начали прорастать: необъяснимые влечения, робость, желания, смятение чувств – все прямо противоположное тому, что она напряжением воли воспитывала в себе, – роились в ее душе, и она понимала, что меняется, отступая перед обстоятельствами.
Огонь окрасил середину газеты в коричневый цвет, и наконец пламя прорвалось сквозь подпаленную бумагу и метнулось к ней. Дженис не шелохнулась. Края испещренного новостями квадрата загнулись, и газета превратилась в ком огня, угрожающий скатиться к ее ногам. От жара лицо ее словно покрылось глазурью. Упав на откинутую решетку, огонь взметнулся к ее коленям, а затем опал, превратившись в неряшливую кучку серых хлопьев, засыпавших зеленый кафель.
– Надо разжечь его, – негромко сказал Ричард.
– Вы разожгите.
Он подошел, а она отступила к кушетке. Подложив в камин щепок и подсыпав угля, что заняло у него некоторое время, Ричард поднялся и растер ногой газетный пепел. Когда он повернулся, Дженис сидела на кушетке, вытянув перед собой ноги, вцепившись руками в пояс, сердитым взглядом осматривая свою фигуру.
Ричард сел рядом с ней, закурил сигарету и уставился в огонь. Следующий ход был за ним; ход был продуман, отработан, больше говорить было не о чем.
Но в эту столь желанную минуту он сдержал себя. Физическое возбуждение, которое она в нем вызывала, которое он с таким трудом не раз превозмогал, вдруг спало, почти рассеялось. Если бы он попытался взять ее сейчас, это была бы все та же старая песня. Самые слова, которые приходили на ум: «ход», «акт», «роман», – были чисто механическими, были схемой. Он сознавал, что этого недостаточно – та самая сила, которая подстегивала его тщеславие, укрепляла и поддерживала его, пока он добивался ее, теперь ударила по нему же, притормозив инстинкты внезапным откровением, что сильнее– это еще недостаточно, что теперь только совсем по-другомуоказалось бы достаточным, если он хочет, чтобы его попытка изменить свою жизнь увенчалась успехом.
– Хотите есть? – спросил он в конце концов.
Дженис вздрогнула при этих словах, произнесенных неуверенным голосом, смотрела на него, как ему показалось, бесконечно долго и вдруг хихикнула.
– А вы хотите есть? – спросила она.
Ричард рассмеялся. Дженис, почувствовав вдруг, что от ее натянутости не осталось и следа, подтянула под себя ноги, тряхнула волосами, и Ричард подумал, что его коттедж словно ожил.
– Хорошенькое начало! – Он встал. – Господи, до чего же все это глупо. Хотите вы есть?
– Да! Хочу! Просто ужасно хочу! – Дженис, желая помочь, повернулась, протянула руку через спинку кушетки, потянулась за подносом, нечаянно столкнула его со стола – и все грохнулось об пол.
– Оставьте! – приказал Ричард. – Оставьте! Если мы начнем ползать на карачках с совками, то обязательно стукнемся лбами и тогда… Выпейте.
Дженис смущенно кивнула, чуть ли не со страхом поглядывая на засыпавшие пол осколки. Ричард пошел было за стаканами, но, перехватив ее взгляд, быстро принес щетку и все вымел. Осколки гремели в маленьком совке.
– А теперь, – сказал он, – виски. Поскольку ничего другого нет.
Он налил две солидные порции в высокие зеленые стаканы и подошел к Дженис, которая, сидя на ручке кресла, с трудом справлялась с приступом смеха. Они чокнулись и выпили.
– Почему вы сказали, что это глупо? – спросила, помолчав, Дженис.
– Хватит об этом, прошу вас. Выпейте лучше еще. – Он подлил ей виски. Теперь все пойдет как по маслу: они слегка подопьют, лягут в постель, быстро управятся – а потом уж будут расплачиваться за последствия, если последствия будут. Всякий другой вариант был бы слишком мучителен и, возможно, включал бы еще больший элемент расчета – да, может и так; эта мысль подбодрила его. – Ваше здоровье!
– Нет, но почему все-таки это глупо?
– О, к черту, Дженис! Провались оно! Провались все! Это же очевидно.
– То есть нам, очевидно, надо было прямо лечь в постель, – сказала она с такой нарочитой небрежностью, что Ричард снова расхохотался; слова, казалось, падали у нее изо рта, как сочные сливы. Переспелые!
– Да, я так считаю, – ответил он тоном военного командира, – и я считаю, что следующая операция, несомненно, должна вылиться в массированное наступление моих сил для прорыва вашего фланга. В дальнейшем следует придерживаться тактики ad hoc [3]3
Применительно к обстоятельствам (лат.).
[Закрыть].
– Ну и что?
– Ну… и это было бы недостойно. Особенно после того, что вы мне рассказали. За что мы выпьем сейчас?
– Помолчите!
– Ладно!.. За молчание!
– То, что с вами случилось, должно быть ужасно, – сказал он погодя. – Я вел себя как скотина… Извините меня.
– Когда кто-то говорит, что мл себя по-скотски, не делает ли он это для того, чтобы ему тут же сказали: «Нет-нет, что вы!» – тогда он утешится и может продолжать в том же духе. – Она сказала это весело, возбужденно.
– Да! Да! Наверное, отчасти так оно и есть. Беда в том, что все так переплетено, что не найдешь ни начала, ни конца. – Он улыбнулся. – Лучшая мысль этой недели! – И затем: – Нет, я был скотиной, пытаясь «подкатиться» к вам, ведь я знал, что с вами произошло. И это больше не повторится. Ни сейчас, ни впредь. – Он поклонился.
– Можно мне еще выпить?
– Разумеется. – Он протянул руку и плеснул виски ей в стакан.
– По-моему, ваша беда в том, что вы ничем не заняты, – осторожно сказала Дженис, не уверенная, имеет ли она право лезть в его личные дела, – вы говорите и каетесь… я прекрасно понимаю почему, можете больше не произносить речей в свою защиту… только что вы намерены делать дальше?
– Людям иногда удается изменить себя.
– Святым! – возразила она категорически.
– Не только святым. Всяким. Об этом что ни день пишут – о людях, которые вдруг осознали, что больше не хотят быть такими, какими были до сих пор, и действительно что-то предпринимают в этом направлении.
– Прямо как в «Ридерс дайджест»: «Внезапно осознав, что я нахожусь на ложном пути…»
– Подступ был ложный…
– Что вы хотите сказать?
– Хочу сказать «подступ был ложный», – ответил Ричард. – Если я не могу выразить свою мысль без того, чтобы меня не обрывали, причем заслуженно, значит, лучше мне и не соваться.
– Аргумент довольно-таки слабый. Вам не кажется?
– Нет. Если не умеешь отстаивать свои убеждения, значит, лучше о них помалкивать. Но вот, откинув в сторону мою личную непригодность для роли человека, выступающего со всякого рода предложениями… почему все-таки человек, объявивший, что он верит в Бога, или в Демократию, или в Справедливость и так далее, совершенно «естественно» вызывает у нас смех? Кажется, достаточно одной усмешечки, чтобы он шлепнулся мордой в грязь. Почему у нас не хватает пороху верить во все это, зато уж если кто-то скажет: «Я верю в Деньги, Женщин, Власть, Наслаждения», ему будут почтительно внимать? Может, секс, звонкая монета, положение в обществе и гедонизм внушают больше доверия, чем справедливость, свобода и вера, может, она внушают больше доверия потому, что они, вне сомнения, гораздо более свойственны миру – такому, каков он сейчас и каким был всегда? Может, следует – как поступают некоторые – посвятить себя служению этим тотемам, все поставить на них, потому что только от них рождается что-то новое?
Ну а если не хочешь, – горячо продолжал он. – Что тогда? Сложить крылышки, сказать: «Я, наверное, отстал от моды, за международной жизнью не слежу, закулисной жизни не знаю, за событиями не поспеваю, чего-то мне не хватает, я, собственно, из каменного века…» – и скромно уковылять в какой-нибудь уютный уголок, предоставляя арену тем, кто получше и помодерней? Что ж… так я и поступил; это первый этап. А устроившись в уголке, можно попытаться привести круговорот своих мыслей в порядок; вы начинаете читать. И натыкаетесь на фразы, которые сперва кажутся вам очень правильными, вроде вот этой у Торо – я вчера вечером даже ее выписал… – Он взял книгу: – «Если человек идет не в ногу со своими товарищами, это значит, что он слышит не того барабанщика. Пусть же он шагает под ту музыку, которую слышит, каков бы ни был ее такт и из какого бы далека она ни доносилась». – Он захлопнул книгу. – Мысль вам нравится – ровно одну минуту. Затем вы начинаете соображать, что эта мысль скорей мешает, а отнюдь не помогает вам, потому что вывод из нее можно сделать один: каждый человек, что бы он ни делал, по-своему прав. Геббельс просто слышал не того барабанщика, и Калигула тоже.
Кроме того, вы начинаете соображать, что утверждения вроде торовского возможны лишь при наличии норм поведения общественных и личных, устоявшихся настолько, что любое отклонение от них можно только приветствовать, поскольку оно вносит свежую струю и обеспечивает перемену к лучшему – значит, принимается за аксиому, что основная структура остается неизменной. Только о какой основной структуре можно говорить теперь? Люди обычно подчиняются правилам – но что это означает? Хотя большинство в известной степени придерживается моногамии, так сказать, многие ли найдут какие-то доводы в ее защиту, кроме того, что так удобнее? Да и во всем так же. Ладно, что плохого в подобном утилитаризме? Ровным счетом ничего, кроме того, что в конце концов он обязательно приведет к обществу, где взаимоотношения людей будут покоиться исключительно на деловой основе. Ладно, почему бы и нет? Почему не согласиться с тем, что ваши друзья – это ведра, которыми можно черпать воду из чужих колодцев, что ваша жена – это известное количество половых отправлений, необходимое украшение и к тому же с ней всегда можно поболтать? Так будет проще. Но это омерзительно! К чему может привести подобный утилитаризм – только к той разновидности скотства, которую любят называть нарядным словом «Анархия». Любовь и Анархия? Несовместимо! Со временем Утилитаризм будет все больше полагаться на незыблемость – а что может быть несовместимей с незыблемостью?
Итак, мы возвращаемся к тому, с чего я начал. Я сказал, что не считаю себя пригодным для роли человека, выступающего со всякого рода предложениями. Блям-блям-блям! Это, безусловно, обесценивает мои последующие высказывания. Потому что нельзя говорить в отрыве от себя. Если вы считаете, что нужно что-то делать, то и делайте хотя бы что-то – при условии, конечно, что не нанесете этим ущерба окружающим. Вы должны закалить себя – хотя бы до известной степени, – должны придать себе устойчивость, выработав в себе убеждения, пусть смутные, вроде тех, что раньше поставляло общество, или какие вы сочтете нужным иметь. Кругом вода; единственный способ испробовать ее – это раздеться догола и нырнуть. Правда, в наше время больше пристало плавать в полном одеянии – в наркотическом тумане или укутавшись во всякие выверты для избранных; может, так оно и нужно. Но одна из причин, почему я приехал сюда, – это потому, что я твердо убежден, что так не нужно!
– Какое значение все это может иметь? Допустим, вы разрешите все вопросы – что же тогда останется? Почему вам обязательно нужно оказаться правым?
– Я и сам не знаю.
– Ну хорошо, вы убедитесь, что правы, а дальше что?
– Не знаю. – Слова перестали быть просто словами, они наполнялись значением, он вкладывал в них всю убедительность, на какую был способен. Она должна понять. – Допустим, вы окружены звуками, – громкими звуками. И вам нравится, что они такие громкие; но однажды – только однажды – эти громкие звуки сливаются в нечто вам неведомое – назовем это гармонией. Звуки продолжают грохотать. Вы забываете созвучие. Вы не знаете слова «гармония». А звуки становятся оглушающими, вы начинаете страдать от них – это не ваша выдумка, вы действительно страдаете, впадаете в меланхолию. Но что поделаешь? Звуки грохочут, грохочут. И вот вы вспоминаете ту гармонию. Стараетесь уловить ее. Ничего… Стараетесь вызвать ее. Ищете. Она уже необходима вам – все остальное теряет значение; а они – звуки – по-прежнему грохочут. Вы должны найти то, что потом сможете назвать гармонией. Конец Первой части.
– Понимаю.
Говоря, Ричард не мог усидеть на месте – он не расхаживал по комнате, а стоял у своего кресла, что можно было объяснить желанием пойти и взять с камина сигарету, но временами его начинала бить сильнейшая дрожь – от старания заставить Дженис понять и поверить в то, что он хотел ей сказать. Она подумала даже, что он помолодел, лицо разгорелось, прядь упала на лоб – до чего же сильно было напряжение, охватившее его, она физически ощущала, как оно передается ей. В его глазах – открытых и правдивых – отражалась вся его натура, ищущая, пытливая и в то же время страстная и целеустремленная, и такое обаяние, такая сила исходила от него, каких она до сих пор никогда на себе не испытывала. Ее реплики, вначале саркастические, захлебнулись в потоке его красноречия; чем дольше они говорили – он уже спокойней, смиренней, более отвлеченно, – тем большей нежностью она проникалась к нему. На нее напала блаженная усталость, от которой недалеко до вожделения. Не понимая, что творится с ней, чувствуя лишь сладостную истому в ногах и легкое приятное покалывание под кожей, она закинула руки – медленно-медленно – за голову и слегка сжала себе шею, чувствуя, как напрягается, дразня исподтишка, и выпирает ее грудь.
Оба понизили голос. Теперь говорила она. Он слушал, вжимаясь в кресло, преодолевая себя, сознавая, что находится на грани, которую так легко переступить, но даже сейчас, страстно желая ее, он огромным усилием заставил себя подождать еще, чтобы быть уверенным, чтобы убедиться… а не просто потребовать ее тело в виде расплаты за ею же выказанные чувства. То, как она закинула за голову руки, как поджимала под себя, а потом снова распрямляла ноги, да все ее движения, похожие на тягучие переливы тяжелого шелка, завораживали и манили – но именно эта самозабвенность парализовала все его наступательные планы.
А Дженис вступила в область чувств, прежде ей неведомую. Бдительное око, которое она не спускала с себя, все плотнее смыкалось по мере того, как тесная комнатка убаюкивала ее и настраивала на интимный лад, и она воспринимала это с умиленным удивлением. Еще ни с одним мужчиной не приходилось ей оставаться наедине столько времени без того, чтобы не оказаться под огнем самых беспардонных домогательств. Здесь же она покачивалась, как в колыбели, не ощущая на себе нетерпеливых рук, уйдя в себя и все-таки близкая ему. Словно тонкие стебли подымались в ее душе, – стебли, которые она раньше вытаптывала или игнорировала; как тропические растения, они обвивали ее чувства и льнули к ней, источая все до единого свежее очарование.
– Понимаете ли, я считаю, что думать можно, только если имеешь перед собой конкретную цель, – с расстановкой сказала она. – Если, конечно, вы не собираетесь разрабатывать какую-то отвлеченную теорию, – но даже тут вам надо записать свои мысли и так далее – и думаете вы о том, что вам предстоит сделать. Все остальное – просто барахтанье где-то в серединке.
– Ну, я, конечно, барахтаюсь где-то в серединке, – засмеялся Ричард. Он подумал, что она решила дать ему еще один шанс. – Эх, быть бы мне гражданином развивающейся африканской страны, скидывающим правительства направо и налево; или китайцем с портретом Мао на кармане и культурной революцией, которая ждет моих указаний; или хотя бы даже американцем со всеми его проблемами: энергетикой, сегрегацией, нищетой и дезинтеграцией, о которых так печется весь мир, что я и сам бы кинулся в борьбу – то ли разрушать, то ли строить. Но я всего лишь англичанин – средних умственных способностей, средних дарований, с грехом пополам ковыляющий по жизни. Так вот, если я не примыкаю ни к одной из мировых полярностей – чего я не собираюсь делать, – что может быть лучше, чем брести в середине ручья и пытаться выяснить, нельзя ли как-нибудь поплыть? А я знаю, что плыть мне хочется. Это-то я знаю.
– И все это отнюдь не ново, – сказала она, – вот уж сто лет, а то и больше находятся люди, которым их общество кажется ненастоящим. Отговорки, и больше ничего.
– У меня уходит почва из-под ног. Знаю, что это не ново. Но… последний раунд. Столько было пересмотрено в конце прошлого столетия и начале этого – в отношении мыслей, понятий, поведения, общественного устройства и искусства, – что люди, которые провернули все это, представляются нам теперь какими-то новейшими Древними и, следовательно, непререкаемыми авторитетами. Но при всем том, что имело место за эти последние сто лет, основные положения жизни остались неизменными – ну, например, тот факт, что жизнь дается один раз, что слагается она главным образом – я говорю о нашем обществе – из человеческих взаимоотношений, что каждый человек имеет возможность – если ему повезло, как везет большинству из нас тут, – добиться в жизни того, что когда-то называлось «что-то» (прекрасная цель!). Что-то. Как-то. Это осталось неизменным. Изменились знания, обстоятельства, возможности, но ситуация – делать или не делать, что делать и как делать – осталась неизменной. И еще, хотя считается, что все эти вопросы давно разрешены, лично я ничего не разрешил. Я только принял чужие решения, но, пожалуй, хорошо было бы мне и самому кое-что разрешить для себя – и вот вам великая жертва, приезд в этот маленький уютный коттедж, имея за спиной банковский счет на тысячу фунтов стерлингов. Аминь! – Он замолчал. Самое время для следующего хода.