Текст книги "Роковая женщина"
Автор книги: Майкл Корда
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 40 страниц)
Де Витт был одним из самых известных священников в стране, постоянно приглашаемый на университетские лекции, телевизионные ток-шоу и марши протеста у атомных станций. Эта знаменитость больше общалась со своей паствой в «Шоу Фила Донахью», со страниц «Плейбоя» и на мирных демонстрациях, чем с кафедры своей роскошной церкви в Ист-Сайде, прихожане которой считали его предателем их самих – и своего класса.
Де Витт башней возвышался над Робертом Баннермэном и ректором, а они оба в коротышках не числились. Его кудрявые рыжие волосы двумя рожками торчали на голове, открывая посередине лысую макушку, что придавало ему на расстоянии определенно клоунский вид. В противоположность ректору, облаченному по всем правилам «высокой церкви», он был в простом черном костюме, а на шее вместо креста у него висел символ борца за мир. Глаза его за толстыми стеклами очков горели маниакальной решимостью, пугавшей посторонних.
– Я предполагал, что мы можем ожидать президента или вице-президента, и губернатора, – сказал ректор с нотой разочарования в голосе. Не имея выбора, он великодушно согласился с тем, что службу проведет Эммет де Витт. По семейной традиции, если кто-то из родственников Баннермэна имел священный сан, то именно он проводил заупокойную службу, если в семье кто-то умирал. Взгляды Эммета де Витта оскорбляли большинство его родственников, а Элинор вообще считала его эксцентричным до грани сумасшествия, но он был рукоположенным епископальным священником и сыном ее старшей дочери, так что вопрос обсуждению не подлежал.
Ректор был последним, кто стал бы спорить. Более десяти лет сам епископ Олбани пытался как-то приблизить церковь в Кайаве к земле и сделать ее чем-то большим, чем частная капелла Баннермэнов. Элинор сражалась с епископом зубами и когтями, Она прекратила пожертвования разным протестантским благотворительным организациям, успешно лоббировала провозглашение церкви исторической достопримечательностью, и наконец подала на епископа в суд. И он уступил превосходящим силам противника. «Оставьте все как есть до тех пор, пока старая дама жива», – сообщил он юристам епархии.
Роберт Баннермэн подумал, что эта фраза вполне могла быть семейным девизом. Пока Элинор жива, ничто в Кайаве не должно меняться – слугам выплачивается жалованье еще долго после того, как от них не станет никакой пользы, стойла полны лошадей, хотя на них редко выезжают, десяток садовников заняты только сметанием с каждой дорожки палой листвы и веток, горничные прибирают спальни, которыми никогда не пользуются, и зажигают огонь в каминах, который никого не согревает…
Роберт неожиданно обнаружил, что ему трудно представить Кайаву без Элинор – и у него возникло подозрение, что он единственный член семьи, хотя бы попытавшийся это сделать. Его собственный отец почти до самого конца безропотно подчинялся желаниям Элинор, и Роберта мучило подозрение, а не была ли постыдная любовная связь отца его первой и, как оказалось, последней и роковой попыткой мятежа? Конечно, Сеси и Пат никогда не ставили под вопрос власть бабушки над семьей, и еще меньше, – этот ректор, терпеливо ожидавший ответа Роберта.
Роберт откашлялся.
– Учитывая обстоятельства смерти отца, казалось более разумным устроить частную церемонию. Президент, конечно, предлагал приехать, но бабушка решила, что мемориальная служба в Нью-Йорке будет более уместна, когда слухи утихнут…
– Разумеется, – сказал ректор с благостной улыбкой. Элинор была его хлебом и маслом. Если бы она предложила провести заупокойную службу на языке суахили или на вершине Эмпайр Стейт Билдинг, ректор и тогда бы нашел возможность это одобрить.
– Кто-нибудь говорил с молодой женщиной? – спросил Эммет де Витт. Он вырос среди своих кузенов, детей Баннермэна. Очень неуклюжий в детстве, он был вечной жертвой Роберта во всевозможных играх и бесконечных розыгрышах. И теперь он сам получал особое удовольствие, затрагивая тему, несомненно, самую болезненную для Роберта.
Роберт одарил его холодным взглядом, настолько напомнившем Эммету о детстве, что он на миг пожалел о своем вопросе.
– Твой отец разговаривал с ней, Эм. От него я понял, что она – весьма крутая малышка.
– Мой отец это сказал?
– Ну, не дословно. Но у него было впечатление, что она совершенно невозмутима. Ни слезы не пролила! Не совсем обычно для молодой женщины двадцати четырех лет, стоящей над трупом своего любовника, не правда ли?
– Возможно…
– Никаких проклятых «возможно», Эм. Мы имеем дело с серьезным противником. И давай оставим это, ладно? Приехали Сеси и Пат.
Роберт спустился, чтобы распахнуть дверцу лимузина. За ним следовал Эммет – полы его сюртука хлопали, на щеках пламенел румянец. С самого раннего детства он не мог справиться со своими чувствами к Сесилии Баннермэн, но, хотя она всегда принимала его сторону против Роберта, однако так и не позволила, чтобы их отношения перешли грань дружеской привязанности, к его глубокому сожалению.
Она выбралась из машины, выглядя даже более слабой, чем положено после тридцатишестичасового утомительного пути. Ее лицо было покрыто темным загаром, но это был не тот загар, что приобретается лежанием на пляже. Кожа Сесилии была темной, огрубевшей, высушенной ветром и тропическим солнцем. Ее загар скорее придавал ей больной, лихорадочный и опустошенный вид. Всегда худая, теперь она показалась Роберту просто истощенной. Ее огромные глаза являли собой глубокие озера боли, как на лицах тех голодающих детей, которых она уехала спасать в Африку – полнейшая глупость, с точки зрения Роберта. Под ее глазами залегли черные круги, как будто всю дорогу домой она проплакала. Черное траурное платье на ней буквально висело. Горничная Элинор приложила все усилия, дабы что-то сделать с волосами Сесилии, но они выгорели под солнцем до оттенка пшеничной соломы, и были грубо обрезаны, скорее, из-за местного климата, чем по причуде парикмахера. Большую часть волос удалось упрятать под шляпку с вуалью, но в целом, вид у нее был как у беспризорницы.
Она стояла прямо, словно солдат на параде, не желая выказывать слабости и стараясь, как всегда, действовать по стандартам бабушки. Если вылетела из седла, вновь садись на коня и гони его дальше, а об ушибах своих позаботишься потом. Это было фамильное кредо: надменная нижняя губа, прямая спина, никаких жалоб и слез на публике и так мало, как возможно, наедине с собой, несмотря ни на что.
Роберт протянул руки и обнял ее. На короткий миг она словно ощетинилась, но потом он почувствовал, как она успокаивается и расслабляется. Он поцеловал ее.
– Добро пожаловать домой, – сказал он. – Я скучал по тебе.
– Я должна была быть здесь, – прошептала она. – Быть с ним…
– Не вини себя. Это ничего бы не изменило. И перестань быть такой чертовски храброй. Если хочешь плакать, плачь. Для этого и существуют похороны.
Он осторожно повел ее вверх по ступенькам, остальные следовали за ними на почтительном расстоянии. Все семейство Баннермэнов было полностью согласно, что если Роберт и способен на какие-то добрые чувства, то они относятся к Сесилии. В его глазах она не имела недостатков. Внешне они были очень похожи – оба высокие, прекрасно сложенные, со спортивными фигурами, но каждый при этом, казалось, находил в другом качества, которых недоставало ему самому. Сесилия находила опору в жесткости Роберта, в его способности отказаться довольствоваться меньшим, чем ему хотелось, а он, похоже, нуждался в ее чувствительности и слабости, как если бы знал, что защищая ее, проявляет лучшие стороны своей натуры, которые ничто другое не могло бы пробудить.
Роберт остановился ровно посредине лестницы, все еще держа руку Сесилии, в то время, как другие группировались вокруг них, словно старались разыграть сцену «Последняя стоянка Кастера». Он взглянул на часы.
– Бабушка едет?
– Не беспокойся, – ответил Пат. – Она будет здесь ровно в двенадцать.
Роберт кивнул. В семье Баннермэнов все, кроме Патнэма, серьезно относились к пунктуальности – впрочем, даже и Пат чувствовал себя виноватым, если опаздывал. Элинор, естественно, довела пунктуальность до невероятных пределов: она не только никогда не опаздывала, но и никогда не появлялась заранее. По ней можно было заводить часы, и это бы окупилось, так как на содержание ее собственных часов уходили огромные суммы.
– Я все еще не могу поверить, что это случилось, – произнесла Сесилия.
Эммет склонил голову:
– Средь жизни мы в смерти.
Роберт бросил на него грозный взгляд.
– Постарайся не изображать ослиную задницу, Эм. Оставь эти штучки для своих митингов, хорошо?
Сесилия пропустила эти слова мимо ушей – она так привыкла к подобным стычкам, что вряд ли уже замечала.
– Я думаю о том, как он умер. Это так на него не похоже. Девушка, хочу я сказать…
Мужчины, за исключением ректора, обменялись взглядами. Сесилия идеализировала отца, даже когда они были в ссоре. Она могла простить ему все, кроме обычных человеческих слабостей.
Для нее невозможно было представить, чтобы отец улегся в постель с молодой женщиной, немногим старше двадцати, не говоря уж о том, что он в этой же постели и умер.
– Ну, знаешь ли, отец никогда не был монахом, – сказал Пат. – В этом не было ничего криминального.
– Он, должно быть, выжил из ума, – заявила Сесилия. – Этого бы никогда не случилось, если бы я была здесь.
– Сеси, мне он показался нормальным, честно. Не думаю, чтоб он нуждался в том, чтобы ты над ним надзирала.
– Ты не понимаешь, о чем говоришь, Пат, – резко произнес Роберт. Даже сам он понял, что говорит, как отец, прибегнув к тому же резкому, отрывистому, властному тону. На миг он ощутил неуютное, гнетущее чувство, словно он играл чью-то роль, но затем напомнил себе, что теперь он – глава семьи.
– Отец был больным человеком, – быстро сказал он. – Выжил из ума. В маразме. Это наша версия. И это правда! Придерживайся ее.
– Все, что я говорю…
– Не раскачивай проклятую лодку, Пат!
Предупреждение Роберта повторялось с детства – и с детства их отца – и влекло за собой тяжкий груз семейных традиций. Баннермэны никогда не раскачивали лодку. Определенная степень эксцентричности допускалась: дядя Джон выращивал у себя в поместье буйволов, ошибочно полагая, что они могут заменить мясные породы рогатого скота, Эммет был семейным оводом, младший брат Артура, Алдон, который был славен тем, что содержал двух любовниц-китаянок, сорвался с горы Арарат, куда взбирался в поисках Ноева ковчега – но там, где была затронуты интересы семьи, Баннермэны без раздумья смыкали свои ряды.
Ирония судьбы состояла в том, думал Роберт, что отец в конце концов так раскачал лодку, что почти потопил ее – но, если говорить честно, он никогда не был до конца уверен в том, что отец полностью надежен в том, что касалось интересов семьи. Именно по этой причине Роберт попытался захватить контроль над состоянием, пока старик был еще жив – что являло собой невероятное и непростительное покушение на фамильные традиции. Если бы я преуспел, с горечью сказал он себе, мы бы не оказались сейчас по уши в дерьме… Но, конечно, успех никогда не был козырем в его колоде, и ему это было известно лучше, чем кому-либо. Семейная традиция обеспечивала каждому наследнику абсолютный контроль в течение всей его жизни, и чтобы вмешаться в него, требовались ни больше ни меньше потрясающие таланты Элинор и ее железная воля. Она была способна работать двадцать четыре часа в сутки, в отличие от мужа и сына, которые явно тяготились обязательствами увеличивать их богатство, уже бывшее больше, чем им можно было управлять или растратить. Он знал это – правда состояла в том, что они просто-напросто боялись ответственности. А Элинор, при всей своей ненависти к переменам – нет.
Роберт не боялся перемен, не чувствовал он и страха перед ответственностью. В те дни, когда его отец был еще ребенком, Кайава патрулировалась вооруженными конными охранниками, сотрудники агентства Пинкертона повсюду сопровождали детей Баннермэнов, а Кир спал с револьвером под подушкой. Огромное состояние сделало членов семьи очень осторожными. В начале 1900-х толпа неоднократно зашвыривала камнями лимузин Кира, и, хотя его личная храбрость была вне сомнений, он решил защитить семью от ненависти собратьев-американцев – и это объясняло, почему он выстроил Кайаву почти в ста милях от Нью-Йорка, с собственной частной железнодорожной станцией, что произошло благодаря соглашению с нью-йоркским Центральным вокзалом, и выступал против прокладки любого шоссе, связующего Олбани с Нью-Йорком. Кир, внимательно прочитывая злобные письма, бесконечным потоком приходившие ему, прилагал все усилия, чтобы обеспечить семье безопасность от ярости толпы, угроз убийства, выходок анархистов, сенатских расследований и – после дела Линдберга – похищения детей. Он никогда не искал популярности, поэтому не принимал близко к сердцу, что его ненавидят, но постоянное ощущение, что Кайава – вооруженная крепость в окружении врагов, неизбежно должно было возыметь действие на его сына Патнэма и внука Артура, которые оба, различными путями, впоследствии пытались смягчить и очеловечить семейный имидж.
Времена изменились. Роберт это знал. Огромные состояния перестали быть непопулярными, и Баннермэн, если бы он пошел с правильных козырей, имел бы столько же шансов преуспеть в политике, как любой другой.
Кроме того, существовало множество нефтяных магнатов, у которых денег было столько же, сколько и у Баннермэнов, или даже больше, и никто не ненавидел их. Он бросил взгляд на родственников, толпившихся во дворе, и почувствовал глубокое к ним презрение. Он узнал Чанси Баннермэна – его щеки пламенели румянцем, вызванным постоянными поисками превосходного мартини, а затем поглощением его. Ничтожество, сделавшее профессией собственное вступление в совет директоров любой кампании, готовой платить за магическую фамилию «Баннермэн» в ежегодном отчете, один из тех, кто и создал семье репутацию, которую, понимал Роберт, он призван исправить. Здесь был Мейкпис Баннермэн, яхтсмен и банкир, чья поддержка каждого мелкотравчатого диктатора, выражавшего желание повесить ему на грудь какую-нибудь побрякушку, поставила его банк – и большую часть «третьего мира» – на грань финансовой катастрофы. Мейкписа это не беспокоило. А с чего бы? – подумал Роберт. Американские налогоплательщики, Мировой банк и Международный валютный фонд, вне всяких сомнений, его выручат. Он видел кузину Марту, стоявшую рядом со своим четвертым – или уже пятым? – мужем, и дядю Ральфа, младшего брата матери, скучного типа с мировой славой – его единственный интерес в жизни составляла охота на крупного зверя, и ему в итоге пришлось выстроить небольшой музей, чтоб вместить все свои трофеи.
Он смотрел поверх голов, глядя на дорогу в ожидании автомобиля Элинор, полностью игнорируя родственников. Будет достаточно времени, чтобы пожать им руки, после похорон, когда все они соберутся в доме на поминки. При этой мысли он вздохнул, затем утешил себя, что они, по крайней мере, еще не знают о претензиях той девицы на замужество с отцом. Сознание того, что придется принимать их лицемерное сочувствие и снисходительные соболезнования было достаточно тяжело и без этого лишнего унижения.
Ископаемые, уроды, шуты! – бушевал он в душе, – живущие на деньги, которыми даже не в состоянии управлять, довольные сознанием того, что никакие неудачи и потеря инициативы никогда не сделают их бедными…
Ему очень хотелось закурить. Всю жизнь он боролся с тем, чтобы не попасть в ту же ловушку, что и они. Он искал риска – большой игры, с настоящими ставками. Лучше, чем кто-либо он понимал, почему его отец жаждал поста президента, и чего ему стоило поражение, он даже понимал причину провала отца, понимал, что не должен был совершать ничего подобного, вольно или невольно. Он играл по правилам, и в конце концов всегда проигрывал.
Однажды, вспомнил Роберт, много лет назад, в Гарварде, когда он еще играл в покер, он проигрывал три ночи подряд. «Тебе не следует играть в покер, – сказал победитель, парень из Висконсина, сгребая свой выигрыш. – Я не говорю, что ты плохой игрок. Ты знаешь комбинации, ты понимаешь игру – но для победы только деньги имеют значение! Ты должен помнить, что если ты сейчас не выиграешь, тебе нечего будет есть. Играй, рискуя собственной шкурой, или всегда будешь проигрывать».
Ни один Баннермэн после Кира не хотел играть, рискуя собственной шкурой.
Теперь все или ничего, сказал он себе.
Часы на башне начали отбивать полдень. Ректор оправил свое облачение словно жирная птица, охорашивающая яркие перья, и родственники Баннермэнов во дворе примолкли. Эммет и ректор спустились по ступеням плечо к плечу, за ними следовала Сесилия под руку с Мартином Букером, потом Пат и Роберт.
С последним, двенадцатым ударом старый «кадиллак» (Элинор придерживалась мнения, что «роллс-ройсы» – для нуворишей, за исключением англичан, и не позволяла избавляться от хороших машин только потому, что в Детройте выпустили новую модель) подъехал, чтобы беззвучно остановиться перед церковью. Его задняя дверь оказалась прямо напротив лестницы. Дэйли, престарелый шофер Элинор, но все еще на службе, несмотря на катаракту и ревматизм, медленно вылез и распахнул перед ней дверь. Кортланд де Витт выбрался с переднего сиденья и встал рядом с Дэйли.
Когда смолкло эхо последнего удара, наконец возникла Элинор Баннермэн, одетая с головы до пят в черное. Ее длинная вуаль струилась на легком ветру. Кортланд, возвышавшийся над ней, предложил ей руку. Она, не обратив на это внимания, приподняла вуаль, дабы обозреть слуг и убедиться, что все они в наличии, немного задержалась, чтобы удостовериться в присутствии всех кузенов, племянниц, племянников и других дальних родственников. Как ни стара она была, здесь не было никого, кого бы она не помнила не только по имени, но и в лицо, чью жизнь, финансовое и семейное положение она никогда не выпускала из внимания. Далеко за пределами Кайавы она оставалась символом неразрывной связи власти, денег и традиций, которые придавали им всем – в ее и их собственных глазах – особый статус.
Позади нее возникли две фигуры в одинаковых черных нарядах – одна коротенькая, другая высокая и по-мужски крупная: Элизабет Алдон Баннермэн де Витт, старшая дочь Элинор и мать Эммета, и, на голову ее выше, вышагивая так, словно под длинным платьем на ней были сапоги со шпорами, Кэтрин Алдон Баннермэн Скотт, младшая дочь Элинор. Кэтрин сердечно замахала Сесилии, выронила сумочку и подхватила ее жестом, выдававшим, что она больше привыкла к вилам и лопате, чем к дамским аксессуарам.
Лимузин беззвучно отъехал. Элинор пожала руку ректору и окинула Эммета предупреждающим взглядом.
– Имей в виду, Эммет – никакой твоей обычной чепухи, – произнесла она достаточно громко, чтобы заставить его вспыхнуть. – Я этого не потерплю.
– Да, бабушка, – кротко ответил он.
Она не остановилась, чтобы выслушать его, и стала подниматься по ступеням с удивительной для женщины ее возраста быстротой. За ней следовали де Витт, дочери, внуки и Букер. На самом верху она на миг остановилась как бы для того, чтобы произвести им смотр, и одарила Букера взглядом, ясно говорившим – она не считает уместным его присутствие здесь, среди членов семьи, и он остался бы, как положено, внизу, во дворе, если бы Сесилия не настояла, чтоб он ее сопровождал.
Удовлетворенная видом остальных, она встала, слегка оттопырила локоть правой руки в знак приглашения.
Роберт позволил себе беглую улыбку, затем двинулся вперед и, как глава семьи, взял ее под руку. С возрастом он стал испытывать определенное восхищение бабушкой, даже, пожалуй, любовь, чувства, которые он даже представить себе не мог, когда был ребенком. Он был ее любимцем после смерти Джона, и знал это, но, конечно, она прилагала все усилия, чтобы никак этого не выказывать. Элинор Баннермэн не делала послаблений для тех, кого любила – она просто предъявляла к ним более высокие требования. Он вспомнил, как Сесилия, в детстве страстная наездница, однажды утром вбежала в дом, чтобы сообщить, что она заставила своего гунтера пройти круг с препятствиями высотой в три фута шесть дюймов. Элинор просто кивнула, как если бы не ожидала ничего другого, и приказала тренеру Сесилии со следующего дня поднять планку препятствий еще на три дюйма. На свой эксцентрический лад она делала исключения – для Патнэма, или дяди Ральфа, но то, что она могла простить им, она никогда бы не потерпела ни в потенциальном наследнике, ни тем паче в Сесилии.
– Катафалк запаздывает, – сказала она.
Роберт, который последние сорок восемь часов был занят организацией похорон, испытал внезапный, иррациональный спазм вины, чувства, столь хорошо знакомого с детства, что он как будто сбросил с плеч тридцать лет, если не больше. Он был почти готов сказать, что не виноват, но, конечно, такое объяснение не удовлетворило бы ее ни тогда, ни сейчас, и было бы неуместно человеку его возраста и положения.
– Я уже слышу, как они едут, – сказал он. – Я велел им прибыть через несколько секунд после двенадцати, чтобы дать нам время занять места.
Он испытывал неловкость, когда лгал, чувствуя, что это ему не к лицу, что еще хуже, догадываясь, что ни на секунду не в силах ее одурачить. Однако он сумел ей ответить, а она всегда это уважала.
– Днем, когда все будет кончено, я хочу повидать тебя, – заявила она. И добавила: – И остальных тоже. У Кортланда есть для нас новости.
– Хорошие или плохие?
– Там будет видно. Он все еще ждет звонка из Нью-Йорка.
Роберт приложил все силы, дабы сдержаться, напоминая себе, что он сейчас на виду у всей семьи. Он старался держаться твердо, не выдавая ни малейшей дрожи, ни тени страха. Он был совершенно уверен, что «брак» – это мошенничество, убогий, мелкий заговор, и сожалел, что был привязан к Кайаве, занятый приготовлением к похоронам, а по-настоящему важные дела были оставлены на де Витта, этого маразматика и невежду. Затем шорох шин по гравию вернул его к действительности.
– Они здесь, – с облегчением сказал он.
Бабушка кивнула. Держа его за руку, она повернулась, поправляя вуаль свободной рукой, и выпрямилась, готовясь встретить тело сына.
Роберт почувствовал, что ее рука, как всегда, элегантно затянутая в перчатку, крепко стиснула его руку, точно в доказательство, что она нуждается в его силе, его присутствии, его поддержке для предстоящей церемонии, а может, она просто хотела, чтоб он понял – она скорбит.
Он вперился в ее лицо, но под вуалью не мог разглядеть ни намека на слезы. Затем в проеме между деревьями мелькнула хромированная решетка автомобиля, и момент был упущен. Что бы ни протянулось между ними в тот момент, оно уже исчезло, и Элинор полностью овладела собой.
На одну секунду – нет, на долю секунды – она выказала перед ним слабость.
За всю свою жизнь Роберт не был так потрясен.
– Да, можно сказать, что они по-настоящему богаты, – сказал Саймон. – То есть в Бель Эйр богачи держат ворота под напряжением, специальные системы, охранников с собаками, а все, что есть у Баннермэнов – это проволочная сетка! Господи! Нет даже таблички: «Не нарушать права собственности»! Они так богаты, что никого не боятся.
Алекса пропустила это мимо ушей. Теперь, когда она была здесь, ее охватила паника словно перед выходом на сцену. Она смутно надеялась, что здесь будет большая толпа, и она сможет незаметно с ней слиться, но что-то в самом виде Кайавы предупреждало, что это будет не так-то легко сделать. Все кругом было упорядочено, распланировано, ничто не предоставлено случаю. Вымощенная гравием дорога вела их сквозь густые рощи, но нигде не ощущалось беспорядка – даже деревья, казалось, росли там, где было положено, и, хотя стояла осень, нигде на дороге не было ни палых листьев, ни сломанных веток.
Куда бы она ни бросила взгляд, везде ощущала свидетельства труда той небольшой армии итальянских каменщиков, которых на рубеже веков привез сюда Кир Баннермэн, движимый во многом тем же духом, что и фараон, пригнавший евреев в Египет, чтобы они строили ему пирамиды. Это была одна из любимых историй Артура, возможно, потому, что она выставляла его деда в более выгодном свете, чем сложившееся представление о нем как о бездушном разбойничьем бароне.
Кир, любил рассказывать Артур, мог бы стать хорошим полководцем. Он командовал армией рабочих, возводивших ему поместье, и даже в итоге создал собственный флот, куда входили и баржи, доставлявшие вниз по Гудзону огромные гранитные плиты из карьеров, которые Кир приобрел, чтобы удовлетворить безграничную потребность Кайавы в камне. Он сосредоточил на Кайаве ту же энергию и внимание к мелочам, что сделали его миллиардером, и возводил ее в таких масштабах и с такой мощной основательностью, словно желал убедиться, что наследники не смогут никогда изменить того, что он сделал.
Как ни велика была ее площадь, здесь не чувствовалось ни простора, ни природной пустоты. Словно Кир решил ничего не упустить из внимания, обустроить по собственному вкусу любое строение или пейзаж. Машина скользила сквозь мили могучих сосен, темных и пугающих, как в сказочном лесу, затем вдоль обширного озера, посреди которого был остров, увенчанный постройкой, напоминавшей средневековый замок в миниатюре, и далее прямо среди зеленых, опрятных полей, где паслись стада.
– Даже эти проклятые коровы выглядят чистыми, – сказал Саймон.
– Бычки. Это мясная порода. «Черный Энгус».
– Снова слышу фермерскую дочку.
Как дочь фермера, она могла распознать породу по одному отпечатку копыта. Там, откуда она была родом, к «Черному Энгусу» относились как к развлечению богачей, породе скота, которой молочный фермер может лишь восхищаться на сельскохозяйственной выставке, точно также, как может бросить восхищенный взгляд на роскошный «корвет» на выставке фирмы «шевроле» перед покупкой нового грузовика-пикапа. Нет, «Черный Энгус» был лишь для фермеров-джентльменов.
Она глянула на часы.
– Опаздываем, – сказала она. – Ты уверен, что мы едем правильно?
– Судя по тому, что я увидел с холма – да. – Саймон посмотрел в зеркало. – За нами ехал лимузин, и, поскольку он не исчез, а по-прежнему движется следом, мы уже недалеко.
Он резко свернул в сторону, пересек каменный мост, казавшийся чрезмерно большим для струившегося внизу ручья, и выехал в длинную, окаймленную деревьями аллею, в конце которой им замахал регулировщик в форме.
– Вон туда, – сказал Саймон. – Я припаркуюсь, а затем ты смешаешься с толпой и проскользнешь внутрь. Не делай особых попыток высунуться. Держи ухо востро, ладно?
Она была более, чем согласна. Баннермэны, конечно, заметят, что она здесь, но она надеялась, что не сразу. Может, они заговорят с ней, может, нет, но бал, безусловно, будут править они. Она намеревалась прибыть незаметно, держаться на почтительном расстоянии, стараться не выглядеть ни наглой, ни робкой и посмотреть, что из этого выйдет.
Впереди был крутой поворот.
– Надеюсь, что там стоянка, – сказал Саймон. Он быстро повернул, а затем внезапно затормозил, веером разбрасывая гравий из-под колес. – О черт!
Она в ужасе уставилась в ветровое стекло, поняв, что уже слишком поздно для тактического прибытия – или даже бегства. Не более чем в пятидесяти фугах на вершине лестницы с широкими каменными ступенями перед церковью стояла вся семья Баннермэнов и смотрела прямо на нее.
По обе стороны от лестницы выстроилось, по меньшей мере, человек сорок – пятьдесят, и каждый из них смотрел на автомобиль с выражением, варьировавшимся от оскорбленного до удивленного. Не было слышно ни звука, кроме шума двигателя. Ей показалось, что она услышала общий вздох, и правда, некоторые и на самом деле потрясенно раскрыли рты, – но в действительности тишина была мертвой, абсолютной. Если бы на церковном дворе приземлилась летающая тарелка, ее бы не встретили с большим недоверием и враждебностью.
Посреди лестницы стояла маленькая стройная женщина, закутанная в черное. Ее глаза не отрывались от линии дальнего горизонта, словно автомобиля столь неожиданно появившегося, не существовало вовсе.
Алекса без труда догадалась, что это и есть мать Артура Баннермэна. Старая леди была именно такой, как описывал ее Артур, и в точном соответствии с его описанием она не позволила себе выказать ни малейшего намека на удивление или раздражение. С первого взгляда она казалась хрупкой, но даже издалека можно было догадаться, что хрупкость эта обманчива – нечто в том, как она стояла, позволяло предположить в ней силу, едва ли меньшую, чем в могучих деревьях, окружавших церковь.
Алекса видела достаточно фотографий Баннермэнов, чтобы сразу узнать Сесилию и Патнэма, однако они оказались совсем не такими, как она ожидала. Как все родители – включая ее собственных – Артур говорил о них так, словно они были еще детьми. Он, конечно, знал, что это уже не так, но порой, слушая его, легко было представить, что Патнэма только что исключили из Гарварда, или что Сесилия – все еще юная девушка, переживающая трудности в школе из-за своей знаменитой фамилии.
Трудно было совместить эти смутные образы с реальными людьми на ступенях. Патнэм, например, выглядел старше, чем она ожидала, и крупнее, со сложением футболиста, позволившего себе слегка погрузнеть. Артур часто утверждал, что Патнэм «слишком пользуется своим мальчишеским очарованием», но если это было и так, сегодня об этом ничто не напоминало. Его лицо казалось опухшим и покрасневшим, словно он был с похмелья.
Сесилия удивляла еще больше. Вместо неуклюжей молоденькой девушки, образ которой обычно рисовал Артур, она увидела высокую женщину лет под сорок, чересчур худую для своего роста, слишком уж худую, но чрезвычайно изящную. Для Артура его дочь, возможно, так и осталась гадким утенком, но, по правде сказать, думала Алекса, она давно уже превратилась в лебедя – и, несомненно, было нечто от этой прекрасной птицы в длинной шее Сесилии, ее изящном сложении и узких заостренных пальцах. Она была тем, что «Вог» назвал бы «классической красавицей», возможно, слишком холодной и царственной на современный вкус. Сесилия могла бы показаться невозмутимой, если бы не глаза – у нее был нервный, затравленный взгляд пойманного в ловушку животного.
Крепко сбитый мужчина лет сорока, с темными волосами, в очках, выглядевший как-то неуместно среди Баннермэнов, стоял рядом с Сесилией, обняв ее за талию, словно стараясь поддержать ее. Сесилии это, казалось, не доставляло удовольствия – похоже, она готова была вырваться от него, если бы это не вызвало очевидных пересудов. Алекса догадалась, что это Мартин Букер, бывший жених Сесилии, юрист, исполнявший для семьи Баннермэнов большую часть основной работы в юридической конторе де Витта, и с которым Артур постоянно советовался.