Текст книги "Роковая женщина"
Автор книги: Майкл Корда
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 40 страниц)
– Ты этого не сделаешь, – сказал Рамирес, словно констатируя факт. Отсутствие ярости в его голосе устрашало больше любой ярости – хотя Роберт, казалось, этого не заметил.
– Ты будешь мне указывать! Делай, что я тебе велю, Рамирес, или тебе на голову свалится тонна кирпичей. – Роберт удовлетворенно бросил трубку.
Он не сомневался, что Рамирес удвоит свои усилия. Всегда можно положиться на жадного человека – опыт его этому научил.
Ночью Алекса решила, что утром уедет домой, чем бы ни был этот «дом». Казалось, не было смысла терпеть дальнейшую враждебность Роберта или его бабушки. Но когда Люсиль принесла поднос с завтраком, необычайно роскошный, она обнаружила на нем конверт, который содержал краткую записку с извинениями от Роберта. Тем же раз машистым почерком, что и отец, он сообщал, что сожалеет о своем поведении. «Мы с бабушкой, – писал он, – оба считаем, что в интересах семьи будет лучше, если вы останетесь, возможно, на день или два, и посмотрите, не сможем ли мы найти общую почву, дабы избежать судебных баталий. Если вы считаете, что для этого есть хоть малейшая возможность, я сделаю все, от меня зависящее, чтобы ее использовать. Надеюсь, что вы предоставите нам этот шанс».
Послание было подписано «Искренне, Роберт Баннермэн», и ничто не отрицало искренности его тона. У Алексы мелькнула мысль, не продиктовала ли письмо миссис Баннермэн, но потом решила, что это не имеет значения. Письмо являло собой предложение мира, и этим не следовало пренебрегать. Она передала через Люсиль, что останется, и провела утро в одиночестве, прогуливаясь по имению, там, куда могла позволить себе зайти, отыскивая места, которые ей описывал Артур, и постоянно удивляясь, как много ей кажется знакомым по его описаниям, как будто она уже бывала здесь раньше.
Время от времени к дому подъезжала машина – миссис Баннермэн предупреждала ее, что за ланчем должна собраться семья, поэтому, проследовав за дворецким в столовую, она приготовилась к самому худшему.
Так же как, очевидно, и все остальные, судя по их лицам – в особенности Сесилия, пышущая открытой яростью. Только хозяйка вела себя вполне непринужденно. Приезд Алексы совпал, к несчастью, с одним из тех редких случаев, когда старая дама собирала ближайших родственников под общей крышей, и она, конечно, не пожелала изменить своих планов. Алекса была здесь гостьей, пусть и нежеланной, и к ней следовало соответственно относиться, нравится это хозяевам или нет. Ее присутствие за столом было столь же неоспоримо, с точки зрения миссис Баннермэн, как присутствие Сесилии, и, поскольку это был ее дом, никто не посмел с ней спорить. Алексе подумалось, что, вероятно, таков присущий миссис Баннермэн способ устанавливать – или насаждать – мир.
Миссис Баннермэн сообщила ей, что ланч будет «неформальный», что бы это ни значило, но если так, Алексе трудно было представить, на что может быть похож «формальный» ланч. Стол был роскошно убран, повсюду стояли свежие цветы, включая массивную вазу посреди стола, настолько загораживавшую обзор, что никто, кроме Роберта и Эммета, не мог разглядеть друг друга, не вытягивая шеи. Шеренга свеженакрахмаленных горничных старалась держаться вне поля зрения миссис Баннермэн.
Алекса выбрала платье из джерси, предположив, что «неформальность» для миссис Баннермэн означает нечто иное, чем для всего прочего мира, и с облегчением обнаружила, что не ошиблась. На Элинор был розовый костюм от Шанель с золотой вышивкой по жакету, в тон ему – розовые туфли, и дневные бриллианты. Роберт предстал в прекрасно скроенном блейзере и галстуке, обозначавшем членство в каком-то аристократическом обществе верховой езды, судя по множеству вышитых на нем золотом гарцующих лошадей, в то время как Букер, у которого был мрачный вид, был в своем обычном адвокатском костюме-тройке, явно не желая идти на риск, надев что-нибудь более «загородное» в обществе тех, кто мог распознать твид дурного качества с расстояния сотни ярдов. Патнэм стал причиной стычки, явившись к столу в старом твидовом пиджаке и синих джинсах, и был отправлен наверх переодеваться в серые фланелевые брюки. Сесилия, как обычно, выглядела так, словно приобрела свои юбку и блузку по каталогу, и, вероятно, так оно и было. Как и все за столом, она пыталась создать впечатление, будто присутствие Алексы за столом есть нечто нормальное, просто игнорируя ее. Алекса еще не видела Эммета без облачения, но даже сойдя с амвона, он тщательно, хотя и эксцентрически подчеркивал свою принадлежность к церкви. На нем был гладкий черный костюм, с очевидностью обличавший в нем священника, но на случай, если у кого останутся сомнения, он еще носил высокий пасторский воротник над ярко-лазурной манишкой – или как там называлась эта деталь священнического облачения. Поверх нее, на цепи, выглядевшей так, будто ее изготовили из ключей для консервных банок, висел грубо сработанный голубь мира и прекрасный старинный золотой крест. Глаза Эммета, увеличенные толстыми линзами очков, были одного цвета с манишкой. Он поднял шум при своем прибытии, требуя, чтоб его шофера-пуэрториканца посадили за стол со всеми, но у Алексы создалось впечатление, что он относится к этой идее не слишком серьезно, поскольку отказался от нее без всяких протестов.
– Иисус имеет столько же права сидеть за этим столом, как любой из нас, – заявил он, разворачивая салфетку.
Повисло испуганное молчание. Даже Роберт не осмелился отрицать эту истину.
Сесилия нахмурилась.
– Если бы Он явился, уверена, что мы бы пригласили Его к столу, Эммет, но думаю, что имя твоего водителя произносится «Хесус». Я думала, мы покончили с этой темой.
– Я просто подчеркнул сходство.
– И очень глупое сходство, – брюзгливо заметил Роберт. – Что бы мы ни сделали, если бы здесь явился Иисус, не имеет никакого отношения к приглашению пуэрториканского водителя такси, цыгана, попросту говоря – за семейный ланч.
– А была бы разница, если б шофер был белый?
– Ради Бога, Эммет, разумеется, никакой! Он – таксист, а не Сын Божий. Даже ты можешь видеть различие.
– Он – бедняк. Как и его тезка.
– При чем тут бедность, черт побери? Мы почитаем Иисуса за то, что он Сын Божий, а не потому что он был беден.
– Разве ты не считаешь важным, что Господь решил, дабы Его Сын родился в бедности, когда он мог так же устроить, чтоб он родился принцем?
– Возможно, – сказала миссис Баннермэн резко, но без признаков гнева. Она явно считала, что Эммету нужно оказывать снисхождение как слабоумному ребенку. – Не нам угадывать помыслы Господни. В любом случае я не позволю, чтоб за столом обсуждалась религия.
Кадык Эммета задергался. Вероятно, виной тому был воротник.
– Как пожелаешь, бабушка, – покорно сказал он. – Но я всегда считал, что слуги должны есть вместе с нами. Все мы равны перед очами Господа.
– Это не религия, это политика, – фыркнула миссис Баннермэн. – Обсуждать политику за столом я тоже не позволю, особенно радикальную политику.
Суп, как почти все в Кайаве, требовал к себе полного внимания. Это было своего рода желе, подававшееся с бесконечным числом ингредиентов и приправ – ломтиками лимона, сметаной, черным перцем, красной икрой… – так что каждый раз, когда казалось, что уже можно есть, перед тобой вновь возникала официантка с очередной серебряной розеткой. За исключением Эммета, который хлебал его так, будто не ел несколько дней, прочие Баннермэны суп дружно игнорировали. Из вежливости, и потому что не желала услышать нотацию от миссис Баннермэн, Алекса решилась попробовать и обнаружила, что не в силах ни с чем отождествить этот вкус.
– Простая сельская еда, – сказала миссис Баннермэн, как будто они все наслаждались ей. – Сегодня такой прекрасный день, что я подумала, не устроить ли нам пикник на французский манер. Твоя мать, Сесилия, любила такие вещи. Она обожала Францию, бедная женщина.
– Я ничего такого не помню, – упрямо заявила Сесилия, не склонная к любезностям.
Почему «бедная женщина»? – удивилась Алекса. Потому что она умерла молодой – во всяком случае, моложавой, – или потому, что она не могла жить во Франции? Артур, насколько она помнила, ненавидел Францию и в особенности французскую кухню. Если Присцилла обожала Францию, вряд ли она могла выбрать спутника жизни, менее способного разделить ее страсть.
– Сесилия, когда ты возвращаешься в Африку? – спросил Эммет. От кого-либо другого этот вопрос прозвучал бы грубо, но манеры Эммета, вкупе с его клерикальной одеждой, придавали ему вид простака, чьи вопросы всего лишь невинны и непосредственны.
– Надеюсь, скоро, Эм. Как только смогу.
– Конечно, ты не приносишь там никакого добра. Бесполезно просто помогать людям, не организуя их для борьбы с угнетателями. Им следовало бы выступить маршем против империализма и колониализма, вместо того, чтобы позволять кормить себя с ложечки.
– Большинство из них слишком слабы, чтобы стоять, Эм, не то, что маршировать. И против кого им устраивать демонстрации? Они уже получили антиколониальное, антиимпериалистическое, черное правительство, и оно заморило их голодом. Попросту говоря, ты ничего об этом не знаешь.
– Я знаю, что такое несправедливость.
– Сомневаюсь… В любом случае, ты ничего не знаешь об Африке.
– Дядя Эдвард любил Африку, – сказала миссис Баннермэн, с ее обычной манерой оборачивать каждую тему в русло семейной. – Он полжизни провел на сафари. Туземцы его обожали. Кажется, они назвали в его честь озеро, или водопад, я уже забыла что. Полагаю, сейчас все изменилось, – она кивнула дворецкому, чтобы тарелки с остывшим супом унесли. – Все погубили миссионеры, – мрачно произнесла она. – Во всяком случае, так считал Эдвард.
Ни Сесилия, ни Эммет, похоже, не собирались защищать миссионеров, отметила Алекса, но ее тут же отвлекло прибытие огромной серебряной вазы, прикрытой крахмальной белой салфеткой, которую на серебряном подносе внес сам дворецкий. Поскольку Алекса была гостьей, ее полагалось обслужить первой, и она не могла угадать, что ее ждет. Ваза сама по себе не давала никакого ключа – ее содержимое могло быть холодным или горячим, твердым или жидким, мягким или черствым. Поскольку только что подавался суп, казалось, вряд ли это будет что-то жидкое, но у миссис Баннермэн о многих вещах было крайне эксцентрическое представление, и, возможно, она считала, что за горячим супом должен следовать холодный.
Алекса не хотела ни спрашивать, ни выставлять себя дурой, но дворецкий уже стоял рядом с ней, его лицо слегка покраснело от натуги, пока он держал тяжелое серебро. На подносе не было ни ложек, ни вилок. Забыл ли он о них, удивилась она, или это полагается есть руками? Надеясь, что не станет жертвой жестокого розыгрыша, она осторожно приподняла край салфетки и запустила туда руку. Что бы там ни было, оно оказалось холодным, круглым и скользким. Она взяла это, надеясь на лучшее.
– Крутые яйца, мадам, – сказал дворецкий как раз тогда, когда яйцо выскользнуло у нее из пальцев и покатилось по столу к Роберту.
Он поймал его и, улыбаясь, вернул ей.
– Дедушка очень любил крутые яйца, – объяснил он, первый человек за столом, который признал ее присутствие. – Это нечто вроде традиции за ланчем.
Она заметила, что все осторожно взяли по яйцу, посолили и стали есть, за исключением миссис Баннермэн – вряд ли можно было представить, что она что-либо способна есть руками.
– Некоторые традиции стоит сохранять, – вклинился Эммет. – А другие – нет. Думаю, мы слишком сильно уважаем традиции, я, конечно, не яйца имею в виду. Хотя это расточительство – варить десятки яиц на семь человек, когда целые семьи голодают.
– Эм, их наверняка съедают слуги, – сказал Патнэм. – Возможно, делают из них салат.
– Бедные едят объедки богатых? Таково твое представление о социальном сосуществовании?
– Ради Бога, Эм, заглохни. Слуги здесь отнюдь не бедные. – Патнэм уставился на кузена так, словно впервые его заметил. – Что это за кошмарная цепь у тебя на шее?
Эммет напыжился как нелепая птица, поправляющая взъерошенные перья.
– Ее сделал один из узников, находящийся в наиболее суровом заключении в тюрьме Аттика. Я ее регулярно посещаю.
– И тебя впускают?
– Не могут не впустить. Я священник. Несчастный, который подарил мне эту цепь – политический заключенный.
– И за что он сидит?
– Он обвиняется в захвате бронированного автомобиля. Еще одна жертва системы.
– Это не тот парень, который застрелил двух охранников и полицейского? – спросил Патнэм. – Мохаммед как-то там?
– Он теперь Эндрю Янг Смит. Он снова обратился в христианство. Замечательный человек, приговоренный расистским обществом за акт самозащиты.
– А я думал, он убивал охранников, сознательно и жестоко. Заставил встать на колени, сковал наручниками и затем выстрелил каждому в затылок. Так, помнится, было написано в «Таймс».
– «Таймс» – орган истеблишмента. Ни одному слову этой газеты нельзя верить.
– Твой дед считал так же после 1932 года, когда «Таймс» выступила за Фрэнклина Рузвельта – сказала миссис Баннермэн, уверенно уводя беседу туда, куда хотела.
Эммет заколебался, словно собирался сказать, что его критика «Таймс» основана на точке зрения, сильно отличавшейся от дедовской, и Алекса почувствовала, что все – даже Роберт, который старался игнорировать большинство высказываний Эммета, словно считал спор с ним ниже своего достоинства – с надеждой ждут, что Эммет навлечет на себя гнев миссис Баннермэн. Эммет, очевидно, тоже подумал о последствиях и позволил теме увясть. Взамен он обратил свое внимание на Алексу, явно считая своим христианским долгом вовлечь ее в беседу.
– Вы очень молчаливы… Алекса, – сказал он, как и все остальные угадав единственно верный способ к ней адресоваться. – Конечно же, дядя Артур делился с вами своими взглядами?
– Разумеется. У меня, однако, есть и собственные.
– Некоторые включают бессмысленную трату денег на музей.
– Артур не считал ее бессмысленной.
– Но, раз у вас есть собственные взгляды, что вы думаете?
– Я думаю, он имел полное право позволить себе осуществить свои планы.
Эммет глянул на нее сверху вниз – истое воплощение протестантской честности.
– Это уклончивый ответ. Я думал о вас лучше. Если суд решит в вашу пользу – а я молюсь, чтобы Господь этого не допустил, – неужели вы воплотите в жизнь безумства дяди Артура, как он от вас хотел, вместо того, чтобы использовать деньги более разумным образом? В конце концов, Алекса, дети голодают и в Нью-Йорке, не только в Кампале.
– Он это знал, Эммет. И я тоже знаю. Такова и была цель Артура – он хотел, чтобы богатство использовалось. С его помощью он хотел изменить жизнь людей. Музей – только часть этого замысла. И в нем нет ничего экстравагантного. Если соединить музей с офисом в одном здании, то мы будем иметь много площади для экспозиции, а стоимость музейной части будет почти равна налоговым льготам, которые получит офисная часть. Мы все это разработали. Затем, если получить лицензию на репродуцирование произведений искусства и запустить их в крупномасштабную продажу, например, с почтовым каталогом, музей должен окупить себя. Артура очень волновало последнее обстоятельство – «нести искусство людям» – вот чего он хотел. Полагаю, что когда весь комплекс начнет приносить доход, деньги можно использовать для какого-нибудь благотворительного фонда. Не вижу, почему бы нет.
Какое-то время длилось молчание, словно все обдумывали сказанное про себя, без видимого энтузиазма, пока Эммет не спросил: – Это идея дяди Артура, или ваша?
– Ну, моя… в последней части.
– Это очень проницательно, – сказал Эммет с оттенком восхищения. – Честно говоря, у меня была примерно та же идея. Я хотел организовать небольшой бизнес на базе епископальной церкви Святого Иакова и использовать вырученные средства для основания благотворительного фонда, но вынужден признать, что Земельная комиссия и архиепископ, как обычно, встали на пути прогресса.
– Я думал, что тебя остановили твои же прихожане, – сказал Роберт. Его лицо, как всегда, было спокойным, но глаза выдавали ярость. Эммет в своем неуклюжем маневре напоролся на вопрос о музее и дал Алексе шанс предстать разумной и интеллигентной.
– Признаю – отношение прихожан было, в основном, не христианским, – ответил Эммет. – К счастью, им было мало, что возразить.
Эммет, заметила Алекса, разделял семейное отношение к оппозиции – сочетание надменности и высокомерного упрямства. Его воззрения могли быть самыми левыми среди Баннермэнов, но взгляд на мир – тот же самый: он знает, как лучше, а тот, кто с ним не согласен, имеет несчастье ошибаться.
Он положил себе кусок лосося с блюда, где лежала целая рыба – приготовленная, разделанная, а затем искусно сложенная, уже без костей, так, что казалось, будто она покоится среди зелени свежепойманной. Алекса к ней не притронулась, отчасти из свойственной уроженцам Среднего Запада нелюбви к рыбе, отчасти потому что ей было неприятно есть что-то, сохранившее голову, глаза и хвост. У де Витта не было подобных предрассудков, а может, он просто был голоден. Он ел быстро, словно опасался, что Роберт может в любой момент отобрать у него тарелку.
– Искусство для людей, – произнес Эммет после глотка вина. – В этом есть определенный смысл. Не то чтобы я вообще любил музеи, но решение сочетать корысть и культурный снобизм, чтобы добыть деньги для бедняков – это интересно. Я хочу сказать, если как следует вдуматься, разве не то же происходит с Нью-Йорком? Те, кто сделал состояние на недвижимости, пытаются купить благосклонность общества. И есть ли для этого лучший путь, чем искусство? – Несколько мгновений он жевал лосося – в детстве его явно учили, что пищу, прежде чем проглотить, следует прожевать по меньшей мере десять раз. – Знаешь, Роберт, – сказал он, наконец воздав должное рыбе, – у молодой леди есть голова на плечах. Это гораздо лучшая идея, чем я слышал от родных за много лет.
Последовала долгая пауза – затишье перед бурей, затем Роберт произнес тихо, но очень четко:
– Заткни пасть, Эммет.
– Не разговаривай так со своим кузеном, Роберт, – сказала миссис Баннермэн тоном, предполагавшим, что ее внукам не больше десяти лет.
– Я не позволю Эммету совать нос в мои дела, – сказал Роберт. – Или читать мне проповеди. Я не нуждаюсь в поучениях в моем собственном доме.
Лицо Эммета, обычно румяное, стало белым как полотно.
– Это не твой дом, так же, как не твои деньги, – заявил он. – Трест принадлежит семье.
– Мой отец унаследовал его от своего отца.
– Да, и хотя я питаю гораздо больше уважения к дяде Артуру, чем ты, не думаю, чтоб он хорошо справлялся с налагаемыми им обязанностями – хотя и по другим причинам, чем ты. Однако надо отдать ему должное, он не относился к состоянию как к своему личному. Он рассматривал его, и вполне справедливо, как нечто, принадлежащее семье, как богатство, которое должно быть использовано ради добра и на пользу всем нам.
– Я не желаю, чтоб ты критиковал отца, – перебила его Сесилия. – Особенно перед посторонними.
Эммет приложил все усилия, чтобы оправдаться, не отступая от своего, пока Роберт старался перехватить взгляд Сесилии и утихомирить ее.
– Я не критикую его, Сесилия, – сказал Эммет. – Он делал все, что мог. Я всегда это утверждал, не только за этим столом. Возможно, этого было недостаточно, вот и все. А что до Алексы, вряд ли ее можно назвать «посторонней».
– Для меня она посторонняя. Я здесь только потому, что бабушка попросила, иначе я бы не села с ней за один стол.
– Я не посторонняя, – твердо сказала Алекса. – Миссис Баннермэн пригласила меня сюда. Ваш отец был женат на мне. Не существует закона, обязывавшего бы нас любить друг друга, но я не собираюсь исчезать только для того, чтобы доставить вам удовольствие.
Нервы Сесилии уже посылали мелкие штормовые предупреждения, судя по тому, как она вертела столовую утварь и передвигала перед собой бокалы взад-вперед. Ее кожа, все еще дочерна загорелая, пошла пятнами, веки отекли, словно она страдала от сенной лихорадки. Букер время от времени тянулся через стол, чтобы осторожно похлопать ее по руке, но не преуспел в этих попытках успокоить ее. Она стряхнула его руку и резко сказала:
– Прекрати!
Он покраснел и спрятал обе руки под скатерть.
– Знаете, отец должно быть был с вами очень откровенным, – сказал Патнэм, словно последние несколько минут его мысли блуждали где-то в стороне от общего разговора. – Если бы он объяснил нам свой замысел столь же разумно, как Алекса, не думаю, чтоб он вызвал столько возражений. Я вспоминаю, как много лет назад, когда он впервые стал задумываться о музее, я говорил с ним о коллекции фотожурналистских работ, и он, казалось, очень заинтересовался. Позднее он уже не возвращался у этому разговору. Он знал, что мы против его проекта, поэтому попросту скрыл его от нас. Я думал, что он утратил интерес.
Алекса не была уверена, являлся ли Патнэм ее союзником или нет, но у нее создалось впечатление, что он соблюдал определенный нейтралитет. Он не был настроен к ней враждебно – просто она воплощала одну семейную проблему, которой он бы предпочел избежать.
– Он не утратил интереса. И, разумеется, никогда не забывал о ваших фотографиях. Он их мне показывал. Он очень гордился вашими работами. Когда он снова стал помышлять о музее, первое, о чем он сказал мне – что он собирается выделить постоянную экспозицию фотожурналистики как жанра искусства – он хотел назвать ее «Зал живой истории».
Рядом с ней вновь возник дворецкий с очередным подносом – на сей раз с какой-то большой битой птицей, поджаренной, разделанной и снова собранной в первоначальном виде, с головой к хвостовым оперением, расправленным, как при жизни. Алекса сделала отрицательный жест, удивляясь, почему шеф-повар, похоже, считает, что каждое блюдо должно выглядеть как продукт таксидермии. Лучше бы она съела крутое яйцо.
В синих глазах Патнэма выразилось сомнение.
– Он действительно все это планировал? Я представления не имел.
– Потому что он так решил. Хотя вообще-то он хотел, чтобы вы в этом участвовали.
– Почему же он никогда не упоминал об этом?
– Он был очень гордым человеком. И считал, что вы все против него. Он не хотел, чтоб вы решили, будто он вымаливает у вас поддержки. По крайней мере, мне кажется, что он так думал. Об этом он мне ничего не говорил.
– Ради Бога, Пат, – сказал Роберт. – Ты как пес Сесилии. Стоит бросить тебе кость, черт побери, и ты доволен. Меня уже тошнит от разговоров о проклятом отцовском музее.
– Будь любезен, не сквернословь за столом, – заявила миссис Баннермэн.
Роберт, казалось, был на грани взрыва – он, в конце концов, был взрослым человеком, и, в довершение ко всем проблемам, ему отнюдь не доставляло радости, когда с ним обращались как с ребенком. Но, когда дело касалось его бабушки, он, похоже, обладал геркулесовыми силами самообладания. Он вздохнул и выдал свои чувства лишь тем, что глянул на дворецкого с такой свирепостью, что бедняга чуть не выронил поднос.
– Что ж, есть вещи и похуже, чем музей, – дерзко произнес Патнэм. – По крайней мере, отец хотел что-то сделать. Оставить свою метку.
– Оставить свою метку? – Сесилия возвысила голос, заставив Букера напрячься как сторожевого пса в стойке. – Почему каждый в этой семье должен оставить свою метку? Первое, что люди говорят нам: «Что ж, это очень хорошо – родиться Баннермэном, с такими-то деньгами, но что вы собираетесь делать со своей жизнью?» Посмотрите на отца. Он не должен был выставляться в президенты. Мама умоляла его не делать этого… А она была уже больна. Вот чего я ему никогда не прощу, как бы сильно я его ни любила. Как и того, что он не приехал домой, когда она умирала.
– Сеси, он мог не понимать, что она умирает. Ты это знаешь. – Букер бросил взгляд в сторону Роберта. Предупреждение? – подумала Алекса. – Или просьба успокоить Сесилию? Все, кажется, забыли о ее присутствии, даже Сесилия, которая явно погрузилась в старые семейные обиды.
– Сеси, – произнес Роберт тем ровным тоном, каким обычно успокаивают лошадей, очень раздельно выговаривая слова. – Давай не будем ворошить это снова.
Но Сеси нельзя было остановить.
– Я этого никогда не пойму! Мы его известили, а он не приехал.
– Если бы он приехал, ничего бы не изменилось.
– Для нее изменилось бы, Роберт! Ты знаешь, что изменилось бы. Ты передал ему сообщение, а он все равно уехал в Канзас-Сити, или куда-то там еще, выступать перед Молодыми Республиканцами, и она умерла, не повидавшись с ним.
– Сеси, это была президентская кампания. Мы это проходили тысячу раз. Ты должна понять, каково приходится во время кампании.
– Все равно, ты передал ему вызов, а он им пренебрег.
– Он им не пренебрег. Он просто недооценил его срочность. Считал, что обязан произнести речь. И если бы в ту ночь в Канзас-Сити не было снегопада, он бы успел вовремя.
Алексу осенило, что в сдержанных фразах Роберта не слышится всей правды. Она знала, что Артур очень переживал, что не вылетел немедленно к умирающей жене, но он также намекал, что это была не его вина. Здесь была еще одна преграда между ним и Робертом. Неужели Роберт не известил отца? Или утаил срочность вызова, потому что хотел, чтоб отец произнес эту речь? Это возможно, но тогда почти неоспоримо, что Артур принял вину на себя и защитил Роберта, как он поступал всегда. Иначе невозможно объяснить, почему Роберт готов защищать поведение отца при данных обстоятельствах, хотя и без энтузиазма. Он был за это ответственен, и отец принял на свои плечи тяжесть его вины, и что гораздо важнее, тяжесть молчания.
На миг их взгляды скрестились, и она заметила в его глазах проблеск страха, словно он подозревал, что отец рассказал ей правду. Затем он повернулся к Сесилии.
– Нет смысла вспоминать старые беды, Сеси, – сказал он почти умоляюще. – У нас полно новых.
Но Сеси, раз уж она погрузилась в свои обиды, нелегко было отвлечь.
– Дело в том, – продолжала она, – что он считал, будто обязан что-то кому-то доказать. Будучи Баннермэном, он не мог просто сидеть дома и оставаться с мамой, когда она заболела. Ему не следовало лезть в политику. Вся семья была против этого.
– Это неправда, Сеси, – возразил Патнэм. – Роберт руководил его кампанией, Господи помилуй! Я был слишком молод, чтобы иметь свое мнение, но Джон был полностью за. Он был не согласен со взглядами отца, но все равно считал, что отец был бы гораздо лучшим президентом, чем Никсон, или Гарольд Стассен, и был прав.
Роберт хмыкнул, явно обрадовавшись, что Сесилия оставила в покое вопрос о смерти матери.
– Верно! – сказал он. – Я помню споры Джона с отцом о политике так, словно это было вчера. Джон хотел, чтобы он выступил за мир, помните? Отец негодовал. Но, знаете, он во многом принимал советы Джона. Экология, гражданские права, охрана окружающей среды – он мог сидеть и слушать часами рассуждения Джона на любые темы, кроме холодной войны к Вьетнама. Джон заставил его прочесть книгу Рейчел Карсон и почти обратил его в свою веру. Конечно, это было не трудно – отец, разумеется, предпочел бы очистить реку, чем выстроить химический завод, к не уважал никого в большом бизнесе. «Жадные ублюдки – называл он их. – Они продадут наши национальные парки – или своих матерей – за то, чтоб цены на их акции подскочили хоть на один пункт», – говорил он. Нет, я бы не сказал, что Джон был против выдвижения. Он надеялся окончательно убедить отца к тому времени, когда тот попадет в Белый дом.
– Я сознавал, что он прислушивается к Джону. Мне казалось, они все время ссорятся.
– Ну, ты был слишком мал, Пат. Ты не понимал. Джон был единственным, кто мог поспорить с отцом и настоять на своем. – И добавил с улыбкой. – Мне очень недостает Джона. – Он выглядел совершенно искренним.
– Нам всем его недостает. – Теперь голос Сесилии дрожал. – Отец хотел, чтоб он тоже оставил свою метку. И видите, что получилось.
– Это был несчастный случай, Сеси. И хватит об этом. – В голосе Роберта послышалась тревога, словно он сожалел, что позволил развиться разговору о Джоне. – Мы говорили о музее.
– К черту музей! Это еще одна из грандиозных отцовских глупостей, памятник себе, в котором он не нуждался. Он не мог позволить, чтоб все шло своим порядком. Если бы он не настоял, чтобы Джон вернулся в Гарвард…
– Сеси, пожалуйста! Не сейчас.
– Не сейчас? Почему не сейчас? – Сесилия глянула на Алексу. – Потому что она здесь? Вот как? Это, конечно, последний удар. Мы должны сидеть за столом в нашем собственном доме с какой-то девкой, которую – из того, что мы знаем, – отец вполне мог подобрать на улице.
Алекса была слишком потрясена, чтобы отреагировать, но по крайней мере четыре голоса возопили: «Сесилия!», с различной степенью ужаса, в то время как Эммет прикрыл глаза, словно был в молитве. Голос миссис Баннермэн имел наибольший вес – не достаточный, однако, чтобы помешать Сесилии отшвырнуть салфетку и броситься вон из комнаты, хлопнув за собой дверью. На пути она едва не столкнулась с дворецким, вплывшим в столовую с очередным серебряным подносом. Алекса отчаянно надеялась, что не увидит там голову какого-нибудь животного. Молочный поросенок или телячья голова, подумала она – это больше, чем она может вынести, и даже хуже, чем оскорбление Сесилии.
– Я пойду, поговорю с ней, – сказал Букер, поднимаясь из-за стола.
Миссис Баннермэн окинула его ледяным взглядом.
– Ничего подобного вы не сделаете, мистер Букер. Здесь не кафетерий, или как это у вас называется. – Краем глаза она заметила, что Эммет также встает. – И ты тоже, Эммет, – бросила она.
– Но нервы Сесилии… – пробормотал Эммет.
– Чепуха. Сядь. Это своим манерам она должна уделять больше внимания, а не нервам. Она всегда была капризным ребенком, и теперь, уже став взрослой, все равно ведет себя как дитя. Позже я поговорю с ней сама. Вы мало едите, – сказала она, внезапно переключив свое внимание на Алексу. – Надеюсь, вы не из тех глупых молодых женщин, что вечно сидят на диете? – Ее тон был, как обычно, ледяным, словно Алекса оскорбила повара.
– Я не очень голодна, спасибо.
– Если вы нездоровы, вам следует вздремнуть после ланча, – тон миссис Баннермэн предполагал, что это приказ.
– Вообще-то, думаю, я должна сделать несколько звонков.
– Звонков? – Миссис Баннермэн, казалось, удивилась. – Ах да, телефонных звонков. Воспользуйтесь кабинетом. Там есть телефон, вам будет удобно, и никто вас не потревожит.
– Я думал, Алекса, что после ланча мы могли бы поговорить, – сказал Роберт. – Если вы не против.
– Конечно, она не против, – заявила миссис Баннермэн, глядя на Алексу. – Можете убирать, – сказала она дворецкому, когда он, приоткрыв дверь, заглянул в столовую.