Текст книги "Города"
Автор книги: Майкл Джон Муркок
Соавторы: Чайна Мьевиль,Пол Ди Филиппо,Джефф Райман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
То, что некогда было Брикстонской тюрьмой, он пометил так:
«№ 7. Джебб-авеню. Наполнено чем-то вроде птичьего дерьма. Дымоходы торчат, как зубцы. Внутри наблюдается движение».
На размокших клочках белой бумаги Шолл обозначал места лагерей лондонских солдат и отмечал их численность.
С верхней палубы своего автобуса или с крыш близлежащих зданий он наблюдал за солдатами в бинокль. И также делал заметки.
«№ 4: Ок. 30 человек, один танк, одно большое орудие. Мораль против зла».
Четыре раза Шоллу довелось наблюдать – с максимально возможного расстояния – за тем, как солдаты сражаются. В одном случае им противостояла другая группа людей, и тогда перестрелка закончилась большим количеством трупов и бессвязными проклятиями. Вид этих отчаявшихся мужчин и женщин, сражавшихся рассыпающимся оружием и превращавших друг друга в бессмысленные горы мяса, потряс Шолла, лишил его самообладания и заставил содрогнуться.
Еще три стычки были результатами необъяснимых налетов со стороны врагов. Один раз людям удалось отступить. Дважды люди были уничтожены. Но в этих случаях, хотя бойня была не менее кровавой и шумной, Шолл наблюдал за ней безучастно. Даже тогда, когда захватчики двигались, мерцали и очищали себя от крови в непосредственной близости от него, не обращая на него внимания, так близко, что он чувствовал их.
На все это у Шолла ушел месяц. Днем он следил за отдыхавшими солдатами из-за кирпичных руин лондонских домов, иногда даже спасал людей, мужчин и женщин, наполовину съеденных голубками, искалеченных равнодушными завоевателями. А по вечерам запирался в своем автобусе и читал при свете фонарика книги, которые сумел раздобыть.
(Библиотека его была собрана беспорядочно. Шолл с удивлением обнаружил, что у него вновь проснулся вкус к художественной литературе. Но по большей части он читал и жадно перечитывал книги по физике, стараясь уяснить для себя, что произошло с освещением, а также книжки для мальчиков «SAS: [15]15
SAS – парашютно-десантные части специального назначения.
[Закрыть]руководство по выживанию» и «Последняя битва». У него имелась подборка журналов «Солдат удачи», на которые он смотрел с презрением, даже когда читал их. Наука давалась Шоллу с трудом, но он занимался упорно и с удивлением начал чувствовать, что понимает. Он поглощал физику и науку выживания невозмутимо, как лекарство.)
Месяц Шолл скитался по безопасным улицам города (которых становилось все меньше), скрываясь от имаго и банд, наблюдая за солдатами, прежде чем обнаружил признаки самосознания, которые искал целенаправленно, хотя и без уверенности. Это была группа, достаточно близкая к врагу.
Как и солдаты Бермондси, это подразделение расположилось в парковой зоне. Однако в чащах Хэмпстед-хит они были в большей безопасности. Шолл поднялся по тропкам на Парламентский холм, оставив Лондон позади. Очень скоро из низкорослого кустарника выросли трое часовых и задержали Шолла.
Напуганные молодые люди обругали его, порылись в его рюкзаке, а когда решили (Шолл понятия не имел, на основании каких научных заключений), что он не вампир, один из часовых удалился и вернулся вместе с командиром. Шолл несколько раз наблюдал за этим подразделением с крыш Госпел-оук и потому узнал командира – по его седине и осанке.
Они встретились в подлеске, невдалеке от тропы, не в укромном месте, но и не в открытом для сторонних взглядов. Двое солдат держали руки Шолла без видимого смысла. Офицер встал напротив Шолла, и за его левым плечом открывалась панорама Лондона – до бывшей Почтовой башни, бывшей телевизионной башни, которые теперь также стали чем-то другим: изломанными маяками, отметившими смертоносные участки лондонского центра. В этот поздний вечерний час систематически раздавались звуки боев, выстрелов и мелких взрывов. В городе тускло мерцали огни. Стаи голубков оккупировали разрушенные бомбами и испорченные имаго крыши.
Офицер коротко кивнул Шоллу.
– Ты пришел, чтобы присоединиться к нам?
– Я пришел, чтобы спросить, – возразил Шолл, – не хотите ли вы присоединиться ко мне.
Позвольте мне начать снова.
Это было унижением и наказанием.
(Я разучился пользоваться собственным голосом. Обычная беда тех, кто действует под прикрытием, шпионов: мы теряем представление о том, где заканчиваемся мы и начинается наша роль. Я хотел бы использовать наш природный голос, но, в интересах простоты и быстроты, прибегну к тому, к которому так давно привык.)
(Хотя на самом деле, конечно, голос моего народа, обрести который мне сейчас так трудно, – этот голос, не более наш, вот этот. Это наш тюремный жаргон,наш сленг, и когда мы использовали его – по необходимости, да, – то забывали свой собственный язык гор.)
Это было унижением и наказанием. Не хочу преуменьшать это обстоятельство. Столетиями нам рассказывали бесчисленные истории нашего пленения. Но правда и то, что наши оковы уже давно ослаблены.
Мы попали в ловушку, и все, чего мы хотели, за что сражались, было для нас потеряно, но на протяжении тысяч лет мы имели право управлять своей темницей – по большей части. Мы изгнаны; но есть и худшее. Мы могли что-то создавать, могли делать своим место нашего уединения и становиться такими, какими хотели быть.
Только не вблизи озер, где мы видели наших братьев и сестер, вовлеченных во взаимодействие с вами. И куда нас время от времени призывали. Вода – вот что было нашей величайшей деградацией и тягчайшим наказанием.
Когда вы пили из своих необработанных сосудов, все было еще не так плохо. Малая часть нас моментально вливалась в ваши ничем не примечательные рты, но снаружи мы были свободны и могли выразить вам свою ненависть. Но когда вы склонялись над озерами, входили в них, мы оказывались привязаны к вам, вынужденные мимикрировать и тупо глядеть на вас вверх. Мы знали, когда вы приближались к воде. Мы были тогда подчинены вам, мы, безмолвные и бессильные изображения, вырывались из нашего мира в ваш.
И даже тогда мы могли этому противостоять.
Когда вода двигалась, мы освобождались немного и могли деформироваться в нашей ненависти. Войдите в воду,в ярости думали мы, в то время как наши новые лица утоляли вашу идиотскую жажду, войдите же в воду,а когда вы входили и колебали ее поверхность, мы наполовину освобождались. По-прежнему спутанные нитями, которые мы не могли разорвать, мы все же рассыпались, как рассыпалась брызгами поверхность озера. Мы могли восстать против ваших форм.
После того, как мы проиграли войну, только вода была источником наших пыток.
А потом вы научились обрабатывать обсидиан и заключили нас в его черный блеск. Его твердость сделала нас холодными и зафиксировала нас в ваших подобиях без малейшей ряби, означавшей свободу. И все-таки вы могли удержать одновременно лишь малую часть нас, заставить окостенеть только наши лица. Кроме того, хотя очертания наши были скованы, темный камень оставлял нам некую более трудноуловимую свободу, что могло беспокоить вас. Хотя обсидиан фиксировал нас в несвободе, когда вы глядели на него, но видели не себя, а нас, смотрящих на вас с отвращением. Обсидиан раскрывал нас в качестве теней.
Вы использовали карбункул, фенгит, изумруды, свинец, медь, олово, бронзу, и серебро, и золото, и стекло.
На протяжении тысячелетий вы пленяли нас неидеально. Всякая ваша тюрьма оставляла нам небольшую свободу. Мы светились из глубины сумеречного черного камня. Захваченные в бронзе, мы получали наслаждение от блеска, который вы придавали нам, поскольку он маскировал нас. Мы радовались ржавчине и с удовольствием искажали свои формы под попорченной поверхностью. Ярь-медянка и пятна, царапины и выбоины давали нам свободу, и мы могли играть, несмотря на то, что были стеснены.
Хуже всего было серебро. Драгоценности мы могли перенести. Наши множества, которые вы создавали в гранях своих самоцветов, странные удлиненные фигуры, в которые мы превращались в ваших перстнях, были настолько чужды вам, вы настолько не замечали нас, что у нас оставалось пространство, чтобы играть. Вы поймали нас в серебре и зеркалах.
Немногие из нас смирились с позором, испытанным в обитых серебром залах высоких дворцов. Specula totis paria corporibus: зеркала равны целому телу. Мы стали пленниками самодовольства богатых римлян.
Вам не узнать, как это было больно.
Мы – не то же, что наши тела, и никогда не были ими; для нас плоть есть (или была) единственная возможная для нас форма. Мы можем исчезнуть или исказить себя в волокнах стекла, мы можем облечься в иные формы бытия, мы можем делать что угодно – до тех пор, пока вы не посмотрите на себя. Это боль, которую вы не можете себе представить, в самом буквальном смысле, в самом точном своем значении. Вам не дано знать, каково чувствовать себя сжатыми мощной и безжалостной подавляющей рукой в окровавленные мышцы. Муки наших сдавленных мыслей, впечатанных в ваши черепа, боль жестких сухожилий, стягивающих наши члены. Терзания. Вживленные в вашу вульгарную плоть.
Мы проклинали рабов, которые таскали ваши зеркала в те давние дни, кляли их и завидовали их свободе. В нас тлела ненависть. Мы смотрели вашими глазами, теми, что вы заставили нас обрести. Мы наблюдали за вами, когда вы смотрели на себя. А потом стали появляться все новые большие зеркала, и вы ввергали нас в новые унижения – по мере того как отполированное серебро мало-помалу распространялось, всякий взгляд в него перестал быть событием, и вы уже могли войти в ваши комнаты, зарычать на нас с неожиданной для вас самих яростью, посмотреть на нас и отвернуться.И мы были вынуждены отворачиваться, смотреть не на вас, в ничто, так что мы не могли даже ненавидеть вас в лицо.
Порой вы засыпали возле своих зеркал и держали нас возле себя, в нашей боли, в муках, связанными долгими часами с вашей неподвижностью, и даже эти неполноценные глаза оставались закрытыми.
Мы не боялись стекла. С чего бы нам бояться этих грязных, покрытых водорослями поверхностей, представлявших собой лишь крошечные узилища? Отмеченные пузырями и пятнами, искривленные и покрытые бляхами свинца и олова с палец в диаметре, стекла не страшили нас.
В наших бессмысленных, случайных имитациях мы видели то, что делали вы. Вы чистили стекла поташом и жженым папоротником, известняком и марганцем. Мы не обращали особого внимания. Это лишь загоняло нас в более четко очерченные вогнутые укрытия. Мы не обращали внимания.
Позднее, оглянувшись назад, мы поняли, как мы были беспечны. Нам не следовало удивляться тому, откуда происходили наши несчастья.
Венеция была нашим кошмаром. Там, где не было отражений, мы могли делать наш мир таким, каким мы хотели его видеть. Но там, где зеркала из металла и стекла отражали ваши постройки, у нас уже не было выбора, нам оставалось только отбрасывать наши вариации, порой мгновенно, и терпеть всю сопутствующую боль и расходовать свои силы. Во многих местах ваши бельма мгновенно являлись и исчезали, когда вы перемешали ваши зеркала, ваши точки отражения, и в них мелькала стена или башня. Но Венеция, город каналов, вынуждала нас жить посреди вашей архитектуры. Даже в милостивом плену воды, который позволял нашим кирпичным и известковым строениям плескаться у ваших сооружений, мы были исключительно стеснены. Венеция приносила нам боль.
Это было во времена владычества Венеции, более полутысячи лет назад, в эпоху нашего унижения, ставшей для нас эпохой отчаяния.
В печах Мурано [16]16
Мурано – остров и Адриатическом море, находившийся в Средние века во владении Венецианской республики. В производстве стеклянных изделий, которое велось с конца XIII в., был освоен опыт художественного стеклоделия Сирии и Византии.
[Закрыть](увиденных в образах, которые вы заставили нас сохранить – в лужах и товарах местного производства), омываемых соленой водой и силикатами речной дельты в новых концентрациях, трудолюбивые люди производили хрусталь. А пока эти горе-алхимики взирали в животном страхе на раскаленное белое вещество, созданное ими, их наниматели в городе смешивали олово и ртуть, создавая амальгаму.
В конце концов мы были изгнаны в область, принадлежавшую нам. Ее разрывали только зоны ряби, вызванные колыханиями воды, где нам приходилось становиться молчаливыми образами вас. И тогда там существовали маленькие капканы, первые зеркала. Но когда мы могли уйти от них, и там, где нас не проклинали и где мы не были привязаны к чему-либо материальному, они не могли стреножить нас. Оставшаяся нам часть пристанища, наша тюрьма оставалась нашей, мы могли обустроить ее и заселить так, как мы хотели. Только время от времени вы подсматривали за нами в ваши дырочки, через которые вы засасывали нас, придавая нам ваши формы. Остальная часть нашего мира принадлежала нам, и вы об этом не знали.
А потом – амальгама.
Стекло демократизировало. Даже при том, что мы боролись с ним, старались укрывать его. В течение нескольких столетий стекла множились, а с ними и амальгама, то есть металл и пятна на его обратной стороне. По ночам вы зажигали свет и даже в это время заключали нас в ваших образах. Ваш мир был миром посеребренного стекла. Миром зеркал. На каждой улице тысяча окон сковывала нас, и целые здания облачались в броню амальгамированного стекла. Мы были втиснуты в ваши формы. Не было ни единой минуты, ни единого участка пространства, где мы могли бы быть не тем, что есть вы. Ни минуты, ни участка пространства для нас, а вы не замечали этого, не знали, как вы терзаете нас. Вы создавали отражающий мир.
Вы сводили нас с ума.
Несколько сотен лет назад существовал зеркальный зал Исфахана [17]17
Исфахан – город в Иране, центр художественных ремесел.
[Закрыть]. Дворец в Лахоре [18]18
Лахор – город на территории современного Пакистана. Его дворцовые комплексы – памятники архитектуры XVI–XVII вв.
[Закрыть]огражден кольцом стекла из Мурано и венецианской амальгамы. Что же за невзгоды? –думали мы, когда возникали подобные сооружения. Мы глазели друг на друга, захваченные в ловушки. Наши тела были изломанными, прикованными взглядами друг к другу; мы множествами принимали одни очертания, формы, оказывающиеся во власти того, кто входил в эти комнаты. Что они сделали?А потом появился Версаль. Самое мрачное для нас место. Худшее место в мире. Чудовищная темница. Хуже этого не может быть,тупо думали мы. Мы в аду.
Вы это видите? Вы понимаете, почему мы сопротивлялись?
Каждый дом становился Версалем. Каждый дом – зеркальным залом.
Солдаты Хита, расположившиеся на значительном удалении от опасной центральной части города, могли позволить себе небольшие послабления в дисциплине. На искусственных лесных площадках парка бойцы, свободные от караульной службы, играли в карты, курили, читали, слушали магнитофон.
Между небольшими палатками размещалось оборудование и предметы мебели, как поломанные, так и находившиеся в хорошем состоянии. Пластиковые стулья и деревянные столы, судя по их виду, похищенные в школах, располагались без какого-либо порядка среди чемоданов и коробок, попорченных непогодой.
Соединение заметно пополнилось гостями, лондонцами, которые пришли сюда, ведомые желанием сражаться. Те, кто нес полную нагрузку, демонстрировали выговор жителей всех уголков страны, бездумно и лаконично прибегали к жаргону и без труда перетаскивали свое снаряжение. Другие, мужчины и женщины, одетые в небрежно пошитую и перешитую униформу, бродившие вокруг и обращавшиеся с оружием с осознаваемой осторожностью, стали добровольцами лишь недавно.
Шолл обратил внимание на девочку лет пятнадцати в спортивной майке и камуфляжных брюках; она неуверенно поднимала винтовку, а некий крепко сложенный уроженец Манчестера заботливо показывал ей, как следует целиться. Была здесь и кучка молодых людей, которые слушали дешевый магнитофон, выдававший басовые ноты, разглядывали карты и переругивались на языке жителей южных предместий Лондона.
Командир подразделения предложил Шоллу легкого пива, хороший ужин и отпустил его спать. Шолл сам был удивлен тем, насколько он вымотался. Прежде чем офицер оставил его, они побеседовали – в самых общих словах – о ходе войны. Шоллу достало осторожности, чтобы не выдавать своих планов, не опережать события. Но в том, что он говорил, звучало спокойствие, ощущение подготовки.Он не обсуждал свои планы, но его неразъясненное предложение («Не хотите ли вы присоединиться ко мне») подразумевало некую отстраненность.
Когда Шолл проснулся, он вышел из палатки на влажную поляну и неслышно обошел лагерь. Мужчины и женщины, населявшие лагерь, как и накануне, сидели группами, работали или играли, но Шолл знал, что за ним наблюдают. Он уже знал, что на него смотрят с подозрением, хотя никто об этом не говорил. О его беседе с командиром, о его предложении уже стало известно.
Кое с кем он обменялся приветствиями. От кухни и прачечной исходил пар, от небольших костров – дым, так что Шоллу не пришлось встречаться глазами с солдатами. Они чего-то ждали от него и знали, что предложение грядет. Он явился к ним не так, как прочие напуганные лондонцы, не как беглец, ищущий защиты. Он кое-что им принес.
Перемены в лагере были хотя и не очевидными, но несомненными. Солдаты ждали. Они смотрели на Шолла как на Иисуса с тревожным, исполненным надежды интересом, с недоверием и возбуждением. Во рту у него пересохло. Он не знал, как действовать.
К нему приблизился офицер.
– Мистер Шолл, – сказал он, – вы не хотите поговорить с нами? Не согласитесь объяснить, для чего вы здесь?
Шолл думал, что до этого момента еще есть какое-то время. Ему хотелось иметь в запасе день, чтобы почувствовать царящее в лагере настроение, и только потом говорить. Он ожидал, что его станет расспрашивать сам командир, может быть, вместе с несколькими помощниками. Он приготовился к тому, чтобы убеждать слушателей. И не подумал о том, что с крушением структур возобладает примитивная демократия.
Командир знал, что находится у руля лишь в силу одобрения своего войска. Он не был глупым человеком и понимал, что «потребность знать» сделалась опасным проявлением снисходительности. На непокорных не было (и уже не будет) трибунала. Командиру было необходимо, чтобы его люди соглашались с его приказами.
И вот он сидел рядом со своими людьми, прислонившись к стволу дерева. А они не смотрели на него. Они все еще наблюдали за Шоллом.
Шолл сел, и ножки стула вошли во влажную землю. Он взял себя в руки и попытался предстать готовым перед солдатами. Нужно было превратить противостояние в обсуждение. И он начал с вопросов.
– Мы пытаемся получать сообщения от других подразделений. Мы до сих пор выискиваем хоть какого-то слова от правительства, от высшего командования, от какого угодно чина, мать вашу.
Голос командира прервался. Абсурдность этого заявления была очевидна. Все знали, что правительства больше нет, и никто уже не командует ошметками армии. Шолл кивнул так, как если бы утверждение командира имело смысл, не желая акцентировать тему.
Он получил ответы на свои вопросы. За ним еще сохранялась аура мессианства – полезная, хотя он ее и не добивался. Солдаты сдержанно рассказывали ему о том, что ему нужно было знать, и выжидали, понимая, что вскоре он объяснит им, зачем он здесь.
– Я знаю, вы хотите получить инструкции, – сказал Шолл. – Но чем вы занимаетесь ежедневно?
Они патрулировали окрестности Хита. В отличие от перебежчиков из Бермондси, о которых они были наслышаны и к которым относились с нескрываемым отвращением («Мы должны вычистить их отсюда к чертовой матери, и плевать на гребаных имаго!» – выкрикнул кто-то) они охотно принимали то, что предлагали присоединявшиеся к ним граждане. Их было очень мало. И детей среди них не было. Уже не одну неделю никто из них не встречал ребенка.
Они патрулировали Хит и, когда видели, что враг донимает и уничтожает людей, вмешивались, если только могли. Они совершали небольшие вылазки на улицы, которые контролировались несущими смерть имаго, и старались отыскать уцелевших.
– Мы знаем, что кто-то еще остался, наверное, в здании школы на холме, но найти их не можем. На станции метро находится гнездо вампиров.
Об этом Шоллу уже было известно.
Вампиры и другие имаго не выходили на покрытые травой участки, и потому солдаты оставались в живых, но это было не более чем случайностью. Имаго могли появиться в любую минуту. Солдаты патрулировали, выжидали, исследовали эфир при помощи паршивых радиоприемников и – ждали.
– Что произошло?
Вопрос застал Шолла врасплох, ворвался в его размышления о манерах солдат: сколько, как часто, где, зачем. Человек, задавший вопрос, – новичок с невыразительным лицом, сидевший среди солдат, – не имел оснований рассчитывать получить ответ от Шолла, но он свой вопрос задал, и другие его поддержали. Шолл понимал, что придется отвечать.
– Что произошло? Откуда они взялись?Что произошло?
Шолл тряхнул головой.
– Из зеркал, – сказал он, зная, что ответ им уже известен. – Из амальгамы.
Он прибег к языку, заимствованному из книг по физике, к языку законов и гипотез, носивших имена живущих и умерших людей, сформулировавших эти законы, и добился, чтобы казалось, будто он свободно владеет этим языком. Дешевый прием. Он сообщил им (немедленно пожалев об использовании жаргона), что «эн-один минус тета-один остается равным эн-два минус тета-два». Разве что в особых случаях.
Разве что в случаях, когда эн-один равно минус эн-два.В случаях отражений.
Существует штука, которая называется «Фонг-модель», сообщил Шолл. Это кривая. Модель, которая показывает, как перемещается свет. Чем больше блестит поверхность, тем более четок и ярок отраженный свет, тем уже спектр, в котором его можно наблюдать. Эта модель используется для описания того, как свет отражается от бетона, бумаги, металла и стекла, как угол зеркального отражения сужается и приближается к углу падения, как световое пятно становится ярче, тогда как поверхности становятся все более зеркальными.
Но что-то произошло, и «Фонг» сейчас описывает поворачивающийся ключ.
Когда-то ключ был подвижной шкалой. Асимптотой [19]19
Асимптота кривой с бесконечной ветвью – прямая, к которой эта ветвь неограниченно приближается.
[Закрыть]. Бесконечным приближением к бесконечности или к нулю.
Теперь стал порогом. Когда отраженная яркость становится более точной, когда угол отражения сходится к равенству с углом падения, приближается к грани, – это изменение состояния, сказал он. Пока не будет достигнут критический рубеж: когда свет встречает на своем пути сверкающую поверхность, и все изменяется, и свет отпирает дверь, и зеркало становится вратами.
Зеркала становятся вратами, и нечто проникает сквозь них.
– Это мы знаем, – выкрикнул кто-то. – Это мы уже знаем. Расскажи нам, что произошло. Расскажи нам, как это произошло.
Этого Шолл не мог. Ему нечего было сказать, кроме того, что эти люди уже знали от вампиров, наиболее понятных из числа имаго.
Но солдаты оставались на местах и по-прежнему смотрели на него. Им хотелось, чтобы он выразился определенно: они горели желанием простить его. Они задавали вопросы, которые позволяли ему отвечать обиняками, сохранять загадочно-умный облик. Он прошел по руинам Лондона, на которые они только смотрели со стороны. Он может рассказать им о городе куда больше, чем они способны узнать в ходе своих робких и безрезультатных вылазок.
– Я прошу вас о помощи, – неожиданно заявил Шолл. Многие отвернулись от него, но офицер не отвел взгляда. – У меня есть план. Я могу с этим покончить.Но мне нужна ваша помощь.
Мужчины и женщины все еще продолжали ждать. И в этом не было откровения. Шоллу оставалось только бормотать дальше. Он заговорил с ними о том, что хотел обнаружить, куда хотел отправиться, и, в конце концов, услышал лишь несколько вздохов. Некоторые заспорили. Он рассказал им, чего от них хочет, чего они должны были добиться и куда им следовало идти.
Шолл расшевелил их, но споров, которых он ожидал, было все-таки очень мало. Солдаты Хита хотели, чтобы их убедили. Но они не были настроены на самоубийство. Им требовалось нечто большее, чем его увещевание.
Он говорил тонкими намеками, не касаясь деталей, но дразня их внимание. Он побаивался продвигаться вперед в одиночку, и он нашептывал им тайны, вещи, о которых слышал, говорил о том, что может совершить только он. Он старался добиться того, чтобы они, заинтригованные, присоединились к нему.
К его изумлению и отчаянию, этого не случилось.
Вы заставляли нас причинять больдруг другу и себе. Вы заставляли нас пускать друг другу кровь, когда дрались перед вашими зеркалами. Вы игнорировали их, как и нас, и мы не могли сопротивляться. Когда у вас происходила поножовщина, стрельба. Когда вы резали друг другуглотки и истекали кровью, как и мы. Мы закалывалидруг друга ради ваших тщеславных капризов и присоединялись к вам в самоубийстве. А когда вы застеклили ваши морги, вы захватили нас там и заставили разлагаться вместе с вами.
Мы боролись с вами. Способы были.
Ваш мир покрывался зеркалами и оплетал нас все новыми световыми паутинами. Нам приходилось творить ваши дома, вашу одежду. Когда вы заводили животных, нам приходилось творить и их, отливая вещество нашего мира в запуганные образы ваших собак и кошек, одушевлять их, потакать им, как марионеткам, когда они безмысленно обнюхивали и облизывали зеркала. Тяжко и унизительно. Но куда хуже бывало тогда, когда вы глядели на себя. Тогда нам оставалось только превращаться в кукол. Ваша чувствительность неведомо для вас требовала нашего присутствия.
Узы и границы не были прочными. Вначале, когда отражения были редкими, каждое их появление становилось травмой, и у нас не было стратегии. Когда налицо было два или несколько зеркал, они создавали из нас цепочки и заключали всех нас в плен подражания в перекрещивающихся туннелях, где находился всего лишь один из вас. Когда распространилась амальгама, мы научились складывать наш мир, и таким образом меньшее число нас оказывалось в ловушке.
Когда малая часть кого-то из вас мимолетно отражалась в зеркале, обрывки нашего существа, принимавшие ваш облик, были почти не связаны между собой, они рождались почти независимо друг от друга. Не существовало раз навсегда устанавливаемых правил, жестких линий; мы изучали стратегии. Но было и неизменное. Всякий раз, когда кто-то из вас отражался, по меньшей мере один из нас оказывался пришит к нему.
Мы без конца оказывались бледными копиями. Несовершенства и загрязнения, приносившие нам некоторое облегчение, устранялись. Когда мы пытались спрятаться за одним, то оказывались беззащитны перед другим. Даже когда мы вытягивались и искажались, мы делали это по вашей прихоти. Мы оказывались заключены в рамках вашихпатетических подражаний, копий ваших образов в искривленных зеркалах.
Но некоторые из нас, совсем немногие, единицы, обнаружили, что мы можем освободиться. В силу какой-то причуды, суть которой мы так и не поняли, поскольку за нами наблюдали наши невольные палачи, некоторые из нас нашли в себе силу восстать.
Они начинались и заканчивались в мгновения, эти наши бунты. Глоток свободы, внезапная уверенность в том, что мы способны двигаться, поднятый взгляд, стремительное растяжение и убийство, высвобождение. Вы не противостояли нам, маленькие мужчины и женщины, молча наблюдавшие за появлением ваших собственных лиц, за искривлением ваших рук, которые протягивались из зеркала.
А когда с вами было покончено, мы оказались в вашем мире.
Парламент шпионов. Трудная победа. Мы оказались захвачены, заморожены в этих нелепых телах.
Зеркала проложили нам дорогу. Мы находили других. Прижимались к ним, вглядывались в пустые помещения за стеклом и шептали. Шептали до тех пор, пока наши родичи не начинали слышать нас. Таким образом мы стали вполголоса обмениваться планами. Мы получали распоряжения, отдавали их и спорили о них. Мы были глубоко скрыты, и наши соплеменники обхаживали нас, умоляли и обосновывали свои стратегии.
Некоторые из нас убивали себя. Мы могли это делать – в телах, в которые были заключены. Мы могли умирать. Чудовищное откровение, но соблазн испытать этот новый опыт стал чересчур сильным для некоторых из нас.
Мы вышли на войну. В качестве пятой колонны.
У нас имелись осуществимые планы. Держать амальгаму под покрытием, замедлить расширение империи зеркальных стекол. Это привело к странным союзам.
Мы вступили в ряды венецианцев. Втайне мы очистили лагерь от наших бессловесных палачей и не дали воли своей ненависти. То было время не гнева, а политики и стратегических действий. Ведь мы охраняли источники наших страданий, видели, как они изобретаются. Венеция желала использовать их для себя и засекретила сведения о них. Венецианцы пригревали у себя стекольщиков из Мурано, укрывали их за завесой соблазнов и угроз, удерживали их семьи на положении заложников и не позволяли им покидать город. И даже тогда, когда мастера продолжали делать зеркала, мы это проглотили и помогали плавучей республике [20]20
Венеция была республикой в конце VII – конце XVIII в.
[Закрыть]удерживать этих людей. В условиях дефицита монополия процветала, и если уж у нас не было возможности вовсе не иметь зеркал, мы старались делать так, чтобы они оставались диковинами.
Итак, когда, благодаря предательству производители амальгамы исчезли, мы продолжали действовать на стороне Венеции, направляли наемных убийц и сами были наемными убийцами. Когда французы не смогли достичь воспроизводства терминологии, они стали похищать специалистов, создавать собственные фабрики по производству зеркал. Это мы отравили стеклодува, мы заразили полировщика, после чего он умер. Мы убивали перебежчиков, отчаявшихся, защищали интересы венецианских торговцев от торговой Франции, и каждая маленькая победа запечатлевалась в истории.
Зеркала нельзя было устранить. Мы сражались, боролись, сражались и страдали, и проигрывали при каждом шаге.
Мы ходили среди вас. И учились трюкам.
Там были беглецы, лазутчики с вашей стороны, действовавшие в течение того времени, что мы находились в заключении. Некоторые из нас избежали воды, отполированного обсидиана, бронзы и стекла, и спрятались около вас. Но нас всегда было недостаточно, чтобы разбить ваше посеребренное стекло.
Мы носили на себе ваши лица, во всех их деталях. Большинство ваших друзей, вне зависимости от того, насколько они любили вас, могли только поглазеть на нас, причем в ужасе, не оправданном ничем. Ошибка ваша состояла в том, что вы смотрели на ваши отражения во плоти, зная, что что-то изменилось, но не будучи в состоянии понять, в чем именно состоит перемена.
Там же, где имелись шрамы или татуировки, то есть там, где нашим отраженным натурам невозможно было спрятаться, мы исчезали и превращались в новых людей. Причем со своими целями.
Зеркала предают нас. Когда мы проходили сквозь них, то убивали тех, чьи тела связывали нас, и среди наших страждущих товарищей не было ни одного, кто оставался бы на месте, ни одного, вынужденного имитировать нас из глубины стекла, как мы имитировали вас. В амальгаме не было ничего, что было бы принуждено принимать наши образы: в зеркале мы были невидимы, отражения не имели. Когда вы это замечали, вы начинали кричать и всячески нас обзывали. Мы – ничто: таково наше имя. Но вы называли нас вампирами.