355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майкл Джон Муркок » Города » Текст книги (страница 10)
Города
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:56

Текст книги "Города"


Автор книги: Майкл Джон Муркок


Соавторы: Чайна Мьевиль,Пол Ди Филиппо,Джефф Райман
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

Луна высоко. Я слышу, как на юге резвятся мои соплеменники. Как киты. Я слышу их, но не вижу, и от этого легче.

В этой зелени есть тропы. Я следую по ним, деревья раздвигаются, чтобы открыть для меня тайну, я вижу ее и знаю, что именно я ищу.

Мы никогда не знали в точности (или это мне не говорили), что же произошло, как мы освободились. Рыба Зеркала была во главе. Это ее гений высвободил нас, а не только горстка неудачливых перебежчиков, которым пришлось быть шпионами и которые теперь остаются напоминаниями.

Свет падает так, как свет падал всегда. Он отражается от того, к чему прикоснется. Но когда он касается жестче, там, где его целостность крепче, еще крепче, ключ поворачивается, пока не возникает блеск, свет преображается и образует дверь.

Проталкиваться сквозь зеркало – это было что-то, наслаждение, которое нельзя вообразить. Все «ничто» так говорят. Полное ощущение. Нечто очень цельное. Но отражает не зеркало: амальгама. Именно там пребывали имаго. В амальгаме. Проход сквозь зеркало был движением односторонним: проходя, мы разбили стекло. Когда явились, мы осыпали тех, чьи образы были нашей тюрьмой, острыми осколками, – они истекали кровью и кричали, когда мы прикасались к ним.

Когда мы, воодушевленные борьбой за освобождение, подняли глаза, обернулись, то увидели, что дверь закрыта – лишь стеклянная кромка с тонким слоем серебра осталась от того, что прежде было зеркалом.

Сейчас же все зеркала – открытые двери, постоянно. Имаго, те из них, кто не заключен в ваших телах, могут проходить сквозь стекло без вреда для него и для себя, они могут скользить в амальгаму. Но не мы. Если мы толкнемся в амальгаму, то разрушим ее.

Существуют другие проходы. Зеркала, не закрытые от нас покровом стекла; но их нелегко найти. Листы хрома или алюминия, прессованные, отшлифованные, не искаженные потертостями – вот ворота, где амальгама соприкасается с открытым воздухом. Я не знаю, где они находятся.

Однако, ступая по этому малому холму, я знаю, зачем я сюда пришел. Я нашел это место, чтобы получить возможность попасть домой.

Луна поднимается над лежащим передо мной небольшим прудом, а пруд абсолютно, неестественно неподвижен. Я почти боюсь дышать (но должен, коль скоро я заключен в этом геле). Деревья, которые привели меня сюда, окружают водоем, открывают его мне, и я знаю, что в дни, предшествовавшие войне, я взглянул бы вниз и увидел бы близнеца каждого из этих деревьев. И сейчас я гляжу вниз, воображая это, и вижу воду, а она неподвижна, освещена луной и абсолютно чиста. Она – как маленькое божество.

Я хочу оказаться дома. Цепи рабства разорваны, ничто не отделяет другую сторону. Теперь она – неоткрытый, совершенно неизведанный континент. Какие формы он может принять? После столетий пересмешнической топографии амальгама освобождена. Он сейчас может иметь любой облик, и мысль об этом приводит меня в нетерпение. Он может быть чем угодно.Я отчаянно вглядываюсь, всматриваюсь в темный проход, в воду, и клянусь, что могу видеть насквозь, через затемняющий покров, другую сторону, и я клянусь, что вижу деревья.

Если я буду мягким, если я буду проворным, если никакой ветер не разрушит эту совершенную амальгаму, то я смогу пройти, смогу отправиться домой. Мой переход разрушит амальгаму, но я буду там. Мне требуется время, или пространство, или что-то еще, чтобы понять, почему я больше не хочу оставаться с моим родом имаго. Я пойду туда, где он не скован, где он может быть полностью другим.

Босиком я сбегаю вниз по поросшему травой, поросшему кустарником склону, поднимаю ноги, чтобы не набросать грязи или сухих веток в воду, чтобы не испортить ее, испортить ее только собой, я бегу и подпрыгиваю. Я владею собой. Я спокоен, и сейчас, спускаясь, когда вода, когда амальгама приближается ко мне, я могу видеть сквозь нее, могу смутно видеть сквозь нее, вижу то, что – клянусь – представляет собой растущий кратер земли и травы, деревья, луну и облака, все, что окружает меня здесь, все, кроме меня. Я падаю в амальгаму, но никто не падает в меня.

Солдаты должны были атаковать после полуночи. Они все еще не знали, что намеревался предпринять Шолл. Им было известно только то, что у него есть план, и что они должны провести Шолла внутрь. Шолл понимал, что не может очень уж тщательно обдумывать это, размышлять над тем, чем же занимаются эти мужчины и женщины; важна их вера и то, что они готовы сделать для него, так и не узнав его истории.

Часы, предшествовавшие началу активных действий, Шолл провел в беседе с офицером. Он заявил собеседнику, что тот не обязан приезжать и приводить подчиненные ему силы. Шолл готов идти, а солдаты могли его подождать. И он говорил, не лукавя: он испытал бы искреннее облегчение, если бы его товарищи остались на своем месте, не согласились бы сделать хоть шаг вместе с ним. Но его не удивил отказ офицера, и он принял этот отказ в равной степени покорно и печально.

Тем временем солдаты выполняли свою рутинную работу, как заведенные: проверяли и перепроверяли пристяжную амуницию, осматривали винтовки, а Шолл стоял в темноте помещения, где они ожидали и приглядывались издалека к своей цели. Он не знал этики и правил, царивших в этой местности, и подозревал, что они непостижимы. И все же он понимал определенную логику Рыбы Зеркала, действовавшую при выборе убежища, и понимание не убеждало его в ошибочности этой логики.

Это могло быть неким невротическим, мазохистским удовольствием: оказаться в окружении свидетельств вашей несвободы: бродить по коридорам, подобно машинам времени, где формы и цвета ваших тюремщиков тысячелетней давности простираются до сегодняшних, и ваше наслаждение порождается тем фактом, что вы прошли мимо них, запомнили их, но при этом были свободны. Создали жилище под оболочкой тюрьмы. Это горько, но это имело некоторый смысл.

Рыба Зеркала жила в Британском музее. В его сердце, как сказал Шоллу вампир. В окружении останков мужчин и женщин, в древности населявших обе Америки, Восток, Грецию и Египет. Предметов материальной культуры, которую имаго были вынуждены отображать, где бы она ни отражалась. Рыба Зеркала обитала в коридорах времени, в коридорах заключения, и она передвигалась по ним, вполне свободная.

Шолл не знал, что еще находится внутри. Возможно, и ничего. Не ощущалось движения на белых ступенях, на газоне перед фасадом здания. Ворота были распахнуты.

– Позвольте мне пойти одному, – прошептал Шолл, попавший под власть внезапного и неоспоримого убеждения.

Когда он выговорил эти слова достаточно громко, чтобы быть услышанным, они заспорили с ним – вначале почтительно, а затем с большим жаром.

Командир прокричал:

– Ты не можешь идти туда один!

В ответ Шолл прорычал, что пойдет туда, куда ему нужно, в одиночку или нет. Солдаты предъявили ему аргументы морального порядка – это не твоя гребаная драка, нам это нужно, ты нами не распоряжаешься, –и ему оставалось только исполнять мессианскую роль, которую они ему отвели. Он начал говорить обиняками и намекнул на то, чего не мог высказать прямо. В его речи звучал праведный гнев. Он был доволен собой, своими действиями, испытывал гордость за то, что пытался их спасти. А когда он проревел, что пойдет один, то воспользовался властью, которую они ему дали, и они были потрясены и безмолвны.

Шолл отошел от них, вышел через разбитую витрину магазина и в одиночестве остановился на улице, видимый со всех сторон и без оружия. Он демонстрировал солдатам, что только он может идти.

Стояла глубокая ночь. Луна серебрила человеческую фигуру. Шолл повернулся к своим товарищам, оставшимся в темноте магазина, и прошептал им что-то успокаивающее и теплое, по его замыслу, но на их лицах он читал только предательство. Вы не понимаете, подумал он и поднял над головой руки жестом самого неопределенного, самого неуверенного благословения, после чего повернулся и быстро пошел прочь, пересек Рассел-стрит, прошел через ворота Музея, вышел на подъездную аллею и миновал газон с обломками скульптур, запачканными краской. Он был на территории, уже внутри. Он быстро двинулся к ступеням, к открытым дверям, за которыми царила непроглядная тьма. Никогда прежде он не испытывал такого страха и такого возбуждения.

Ступив на нижние ступеньки, Шолл услышал за спиной чьи-то шаги по гравию. В ужасе он обернулся и закричал «Уходи!» еще до того, как увидел, кто следовал за ним. Это была большая часть солдат во главе с командиром. «Ты не войдешь туда один!» – кричал офицер, держа оружие так, что это могло означать и угрозу Шоллу, и его защиту.

Шолл побежал назад, навстречу ему. Его не удивило решение солдат, и ему стало стыдно. Они продолжали приближаться, и он увидел, что выражения их лиц изменились. Их глаза внезапно расширились; они взирали на то, что появлялось из недр музея. Шолл слышал, как что-то вырывается наружу за его спиной, но оборачиваться не стал. На нижних ступенях он споткнулся, остановился и протянул вперед руки, словно желая сдержать приливную волну. Но имаго ринулись мимо него, охваченные таким бешенством, какого он еще не видел, и обрушились на солдат.

Они имели колеблющийся, сотканный из света облик людей, тех, кто оставил след в истории, конгломерат образов их угнетенного положения. Это был вихрь людей с кремниевыми топорами, фараонов, самураев, шаманов Америки, финикийцев и византийцев, в шлемах, с непроницаемыми лицами, в чешуйчатых латах и саванах, украшенных ожерельями из зубов и золотом. Они вырвались наружу мстительным роем. Солдаты встретили их упорной и бессмысленной отвагой, их огонь отрывал куски плоти и крови, которые только сворачивались, формировались заново и возникали вновь. Тела имаго бесконечно крошились, но это были не вампиры, это были освобожденные обитатели зеркал, для которых плоть была средством маскировки.

Никто не мог ожидать такого. Это не походило ни на что, подвластное воображению. Было бы разумно, если бы солдаты переступили порог музея, считая, что у них есть хотя бы шанс на отступление. Когда имаго добрались до них, они стали кричать. «Стоять!» – завопил Шолл, но имаго его не послушались. Они лишь были согласны не трогать его. Они не обращали на него внимания и двигались дальше. Стоять! Стоять!

Одного за другим солдат захватывали. После того, как пять-шесть из них погибли в крови или были вытолкнуты в пространство, которое схлопывалось в ничто, или застывали и исчезали, Шолл отвернулся. И не бессердечие заставило его хладнокровно подняться на крыльцо при том, что за его спиной продолжалась бойня. Увы, он не мог обернуться, не мог смотреть на то, чего не в силах остановить.

Он не был поражен, когда повернулся и увидел, что за ним явились солдаты. Его захлестнуло чувство вины. Почему ты допустил, чтобы они пришли? – твердило оно. – Компания? Защита? Жертва?

Шолл яростно затряс головой, упорно стараясь не думать о том, что происходит. Он дрожал так, что едва мог стоять. Он толкнул полуоткрытую дверь музея и в то же мгновение услышал какой-то влажный визг, похоже, командира. Он замер на пороге музея. Я не знал,говорил он про себя. Я сказал им не ходить.Он был прав, когда не стал узнавать их имена.

На его лицо легли складки, когда он ступил в темноту, оставив позади пальбу и резвящихся имаго.

Идти в темноте было недалеко. Слышалось эхо его шагов, и извне доносились слабые звуки проходящей там борьбы. Он знал, где должна находиться Рыба Зеркала.

Он прошел налево, мимо Южной лестницы, вступил в украшенный колоннадой зал, где на стенах по-прежнему висели нетронутые таблички, указывающие в сторону туалетов и кафе. Шолл обнаружил, что кричит. Это здесь, он на месте, он готов встретиться лицом к лицу с господином имаго, с командующим, с Рыбой Зеркала. Он помедлил, стараясь сосредоточиться на своем плане. Перед ним был Читальный зал, и Шолл, после нескольких глубоких вдохов, переступил порог.

Читальный зал. Круглое помещение, некогда бывшее сердцем библиотеки Британского музея, а впоследствии ставшее ничего не значащим центром музея. Многие полки уже давно опустели; остались только призраки книг. Внушительных размеров зал освещался луной сквозь застекленную крышу, но не благодаря лунному свету Шолл различал каждый контур, каждую завитушку в интерьере зала. Зал оформляли тени, лежавшие поверх теней, и Шолл мог разглядеть его весь в темном свете, изливавшемся из подвешенной в центре зала сущности, в свете невидимом, но убеждающем, уходящем от определенности: не открывающий себя, дающий лишь намек на свои формы, контролирующий свою цилиндрическую форму с кошачьей, рыбьей легкостью. Тигр. Рыба Зеркала.

Пристальное, недружественное внимание медленно обратилось к Шоллу. Он почувствовал себя более определенно, когда существо стало изучать его. В большей степени собой. И рассердился на это вдумчивое оценивание.

Он не мог дышать.

Вы тронете меня? – думал он.

Достаточно. Это было все равно, что пробиваться сквозь лед, но он заставлял себя двигаться дальше. Шаг – вопреки страху. Он ради этого пришел. Он не пришел безоружным, чтобы лишь поглазеть. У него был план.

Они должны были знать. Вне всяких сомнений, им должна была быть известна правда. Так это была игра? Или они не помнили обо мне?

Долгое время после пленения имаго их мир нимало не был похож на ваш. Только там, где была вода, вещи имели совершенно иной облик, в иных измерениях. Очень долгое время. Но имперская власть амальгамы, отражение земли оставляли другому миру все меньше и меньше возможности для сохранения его инаковости. Места эстетики имаго становились меньше и малочисленнее. Область подражаний ширилась.

Находились способы уменьшения вреда. Когда в Риме одна женщина опрокинула зеркало, должна ли была вся вселенная имаго закачаться, как непрочный корабль? Там, где один человек глядит в тридцать окон, должны ли тридцать имаго быть связанными? Решения были найдены. Стратегии существуют даже в заключении.

Пусть зеркала, сами амальгамы движутся, раскачиваются между мирами. Пусть они изгибают пространство, чтобы один имаго мог расколоться, но всегда соответствовать одному из вас. От причудливости до точности.

Произошло изменение правил: от полной свободы, где царили случайные, произвольные и исключительно жестокие наказания, до структурных ограничений и полного отсутствия свободы. Все это стало необходимым при имперской власти зеркал. Сейчас я это вижу. Я это понял. Раньше я не знал. Перед лицом бездумной динамики зеркала была найдена новая стратегия, и она дала миру имаго определенный облик.

Когда я проник внутрь, прорвался сквозь амальгаму, то бросился на крутые склоны. Я отчаянно крутился, опасаясь, что сила тяжести швырнет меня обратно и заставит раскачиваться в воде на другой стороне.

Я остановился и вдохнул воздух зеркала. Я содрогнулся.

Я пошел вверх по тропе, пораженный ощущением земли под собой, цветом ночного неба, видом деревьев. Я шел очень медленно. Меня страшило то, что я мог обнаружить. Я цеплялся ногами за землю, я прислушивался к ветру. Я вышел из леса и направился к городу под названием нодноЛ.

Правое здесь – левое, а левое – правое, так показывают надписи «угород етипутсУ» и «тен адохВ», но во всех остальных отношениях город тот же. Нет ни одной самой малой части мира, которая была бы вне опасности от зеркал, поэтому имаго в конце концов уступили и создали отражение.

Когда я пришел – когда вернулся,хочу я сказать, хотя это не так, – то задержал дыхание. Казалось, что Лондон превратился в промокательную бумагу, и я иду сквозь нее.

Я бреду через Айлингтон (становится утомительным все время приводить его зеркальное название) и дальше, вдоль железнодорожных путей в сторону Кенсал-райз. Солнце восходит за моей спиной, не в той стороне неба. Я полагаю, что попал домой.

Это место больше походит на Лондон, чем Лондон нынешний: здесь нет изменений, нет проявлений имаго, нет признаков войны. Это место похоже на то, чем Лондон был.

Нет пожаров. Есть только серый, безмолвный, заброшенный город, находящийся по ту сторону зеркала. Праздное подобие. Очень часто звук рождается только под моими ногами.

Все имаго, опьяненные свободой, ушли через открытые двери в поисках мщения и раскрепощения. Зеркальные существа исчезли. Здесь нет птиц, и никогда не было, только маленькие надкрылья из той материи, из которой состоят имаго, имитирующие птиц. Нет крыс. Нет бродячих собак, нет насекомых. Но, как ни странно, город не совсем пуст.

Я здесь не первый. Другие уже проделали этот путь. Я видел вспышки на углах улиц; иногда они поднимались по стволам отраженных деревьев. Их совсем немного, они то здесь, то там, мужчины и женщины дикого вида в изорванной шерстяной или меховой одежде, они бегут по улицам, но так, словно это не улицы. Не знаю, мятежные это имаго или уцелевшие люди. Некоторым вампирам слишком претит плотская оболочка, чтобы они оставались жить со своими сородичами, а любой человек увидит в этом месте святилище.

Это мои сограждане. Они напуганы – и я, наверное, тоже, – но здесь мы все в безопасности. Здесь нет ничего, что захотело бы убить нас. Я больше не несу угрозу. Мы можем ходить по этим пустынным, зеркальным улицам, узнавать излюбленные маршруты, как будто отпуская на свободу наши воспоминания. Мы можем смириться с одиночеством.

Зеркальное стекло лопнуло, разорвав на части мое лицо, когда «ничто» вырвались из амальгамы, но я реагировал очень быстро. Я встретил его, свое сердитое лицо. Оно не подавило меня и не лишило самообладания . Я вообще никогда не доверял этому образу.Поэтому он и настиг меня там, где это произошло, в больничном туалете, возле моей палаты, предназначенной для меланхоликов и истериков.

Мы катались и душили друг друга в осколках, через которые он прошел. Мы боролись под писсуарами, распахивая настежь двери пустых кабинок. Хотя мы – то есть они, вампиры, – сильные и безжалостные убийцы, я справился, используя в качестве оружия длинные и острые осколки стекла. Я колол и резал, раня свои пальцы, чувствовал, как дрожат от усилий мои мускулы, но после долгих минут я лежал в луже, где было больше его крови, чем моей, голова моего doppelganger [26]26
  Doppelganger – двойник (нем.).


[Закрыть]
была отрезана, он был мертв, а я – воодушевлен и напуган. Но – без отражения.

Впоследствии я пытался рассказать. Но я вышел оттуда, мокрый от крови, и мои былые приверженцы закричали об убийстве, а потом они увидели, что у меня нет в амальгаме ничего, и принялись кричать, что я стал монстром. Они назвали меня вампиром. Мои друзья.Они смотрели на меня, окровавленного с головы до ног, на пустоту в зеркале в таком диком ужасе, что я побежал.

Я живу долго. Не знаю почему. Может быть, это наши имаго убивают нас. Даже обреченные на подражание. Может быть, их ненависть проникает сквозь стекло и медленно душит нас после того, как нам исполнится тридцать. Только я своего убил, вот и не умираю. Я живу годы и годы, не зная, чем я был, больше, чем когда-либо, боясь всех вас, злоба на вас, горький приливее растет, и я одинок.

Я в первый раз нахожусь вне зеркала, но знаю наизусть все истории об имаго. Я вызывал их на рассказы. Шепотом, через стекло. Все они – о Венеции. Я жалею, что не был там. Все эти истории – о Желтом Императоре. Долгие годы я мыл полы и проводил дезинфекцию в каких угодно местах, так что у меня была возможность работать рядом со своими родичами в зеркалах и шептаться с ними, когда вас не было поблизости, когда закрывался магазин или прибывал поезд. Парадоксально, но эти места были безопасны. Никто не обращал на меня внимания настолько, чтобы заметить, что я не имею отражения.

Существуют стратегии: как сделать, чтобы тебя не видели, когда ты невидим, чтобы не иметь отражения. Манеры движения, маленькие танцы ухода. Им трудно обучиться, и мастер сразу узнает другого мастера. Когда я увидел ее, ту женщину на вокзале, то немедленно признал в ней свою новую сестру, ведь я видел, как она грациозно отшатывается от блестящих стен и застекленных окон. Я усадил ее в кафе и заставил разъяснить мне, что она есть, и чем буду я. Очень долго она ничего не говорила. Когда же она наконец поняла, что я не предам ее, когда она увидела во мне дрожь, возбуждение, увидела, что он будет иметь смысл, этот союз, она рассказала мне достаточно – то, что мне нужно было знать.

Я сделался перебежчиком без сожалений. Вы все надоели мне. В ту ночь я снял занавеску с зеркала в моем жилище, прижался к его пустой поверхности и прошептал в стекло: Что тебе надо, чтобы я сделал?

Я давно шпион. Днем живу у ваших туалетных столиков, ночами сплю, прильнув ухом к стеклу, и слушаю истории. Они должны были знать – я не могу поверить, что им это не было известно, – что я не такой, как другие вампиры. Но они вознаграждали меня, когда пробирались сюда, тем, что предоставляли мне право жить в качестве их неполноценного разведчика. Я видел, как они, имаго, убивали каждого человека, который попадался им на глаза, и оставляли меня в покое. Я жил среди них. Они спаслименя. От человека, которого они не трогали, и которого тронул я. Проявил себя. А теперь я отвернулся, убежал и скрылся от них.

После долгих лет бесчувствия я обнаружил, что испытываю стыд. И я клянусь, что не знаю, за кого, не знаю, какое из моих предательств ввергает меня в стыд. Я дурной человек или дурной имаго? Что же причиняет мне боль?

Я нахожу покой в этом почти пустом городе. Знаю, что иллюзия, маленькая игра (когда я был монстром) окончена, я нахожу комфорт в полном одиночестве.

Сейчас во мне нет ничего исключительного. С другой стороны, теперь никто не имеет отражения. Но если я опять стану таким же, как они, они начнут травить меня. Я не считаю, что меня это пугает; скорее я равнодушен. Я склонен остаться здесь, в этом городе, где я могу быть один.

Интересно, кто же он, этот человек, которого мои сородичи, имаго, не стали трогать? Я не знаю, почему они так поступили, и что он предпримет.

Мне нравится в этом почти пустом Лондоне. Здесь прохладный воздух. Здесь есть пища – консервы и бутылки в заброшенных магазинах с надписями на этикетках в зеркальном отображении.

У меня вошло в привычку взбираться на башни и смотреть – в ущербном восковом свете – на перевернутый горизонт, следить за рекой, текущей в обратном направлении, разглядывать небоскребы, оказавшиеся в другой части города. Это успокаивает. Город не освещен и открыт всем ветрам, как природное образование. В непогоду стекла витрин искривляются. Сверху я могу видеть других горожан, бежавших от хаоса, что царит по ту сторону. Некоторых из них я узнаю, ведь раз или два на дню я вижу их на противоположной стороне улицы и знаю, что они узнают меня.

Мы не улыбаемся, не встречаемся взглядами, но мы знаем друг друга. Мы здесь в безопасности: мы не боимся друг друга.

Иногда я разглядываю лужи (мне хватает осторожности, чтобы не ходить по ним), стараясь высмотреть что-нибудь сквозь мрак. Мне интересно, что происходит в Лондоне Первом.

Один из беженцев в моем тихом городе занимается тем же самым. Я видел его, он стоял над водой, упершись руками в колени, или садился на корточки, и смотрел. Человек с неухоженной бородой, одетый в нечто, когда-то бывшее дорогим пальто. Я наблюдал за ним, но мы еще не разговаривали. Мы стоим на разных сторонах улицы, неотрывно всматриваемся в воду, каждый в свою лужу, и возникает чувство, что мы находимся в одной комнате и вот-вот встретимся.

Солнце опускается над моим тихим Лондоном.

Это капитуляция, думал Шолл. Так это и надо называть.

Рефракция – это изменение направления волны, например, световой, когда она входит в инородное вещество. Мы ничего не могли сделать,думал Шолл. У нас ничего не было. Нам было необходимо изменить направление.

Рыба Зеркала слушала его.

Мы капитулируем, повторил Шолл. В этом изначально состояло его намерение.

Это оно? Это и есть план?

Шолл не знал, кому принадлежал голос, кому он предоставлял слово. Вопрос ребром.

Что вы заставите меня сделать? – думал он.

Он не стал говорить себе, что не сказал солдатам ничего относительно своего плана, не пообещал им ничего. Он ничего им не сказал, но знал, что солгал.

Рыба Зеркала повернулась и приблизилась, расширилась; она не была освещена, пока он шел. Она составила его аудиторию и выслушала его ходатайство.

Я не позволю, чтобы нас уничтожили,думал он. Мы с этим справимся. Онислушаются меня.Он не знал, верно ли это. Он знал только, что они не убьют его, а потому он может выдвинуть свое предложение, свое требование.

Больше никто, думал он, не сможет подойти достаточно близко и достаточно надолго. Это их единственный шанс. Больше никого никто не мог подслушать.

Он не унижался, не умолял, не неистовствовал. Обмана здесь не было. Он, самозваный правитель Лондона, представитель человечества, пришел, чтобы принять тот факт, что его сторона проиграла войну, чтобы просить о мире от имени покоренного народа.

Вам больше не нужно убивать нас, думал он. Вы победили.

Эту мысль ему внушили доносившиеся из радиопередатчика всхлипывания ливерпульского офицера. Полночь миновала. Шолл, потрясенный, стоял в коридоре возле радиорубки, прислушиваясь к тому, как радист кричит и рыщет по эфиру, стараясь поймать звук. До Шолла доносился только неумолкающий безмолвный шум.

А что, думал он, если все ждут связи, чтобы услышать адресованные им распоряжения, а слова не пробиваются к ним. Возможно, правительство все еще пребывает где-то в изгнании, в подземном бункере, и принимает решения, абсолютно лишенные смысла. А может быть, все члены правительства уже мертвы. Это не имеет значения.Они не могли обратиться к своим солдатам. Некому было принимать решения. Солдатам платят за то, чтобы они сражались – именно это разрозненные части и старались делать, действовали посредством разбойничьих рейдов, и их убивали, когда они беспокоили имаго. Но солдаты не только сражались: иногда они сдавались.

Шолл пришел к убеждению, что сейчас их дело – капитулировать. Что, если имаго занимаются не бессмысленными убийствами, а ведут войну, ведь никто не объявлял ее оконченной? Делают то же, что и солдаты. Выжидают. Ждут решения, которое никто не может принять, приказа, который не может быть отдан.

Что, если не осталось никого, кто отдал бы приказ?Будет ли война продолжаться, пока ее не остановит энтропия или пока не погибнет последний человек?

До того спуска на станцию «Хэмпстед» Шолл не был уверен, что имаго не тронут его, но уже на протяжении нескольких недель он знал, что прожил гораздо дольше, чем ему полагалось. Все меньше и меньше усилий он предпринимал, чтобы прятаться, и зеркальные существа, имаго и пожиратели падали, обходили его стороной, стушевывались перед ним, без почтения или страха, но как если бы замечали что-то.

Что это? – думал Шолл. Пораженный данным обстоятельством, он решил, что избран для чего-то. Для этого. Он взял на себя право говорить от лица своих людей. Капитулировать. Иуда-мессия.

Он не предъявлял требований, но предложил условия, которые казались разумными, условия унизительной, но достойной капитуляции. Конца противостоянию. Если Рыба Зеркала того потребует, он, в порядке своего рода послушания, совершит молитву.Все, что окажется необходимым. А взамен – люди будут жить.

Возможно, мы станем бродягами, думал он. Или земледельцами, или рабами, будем перепахивать руины Лондона. Маленькая колония империи имаго. В общем, задворки, где тем, кто не приносит беспокойства, предоставляется свобода. Тогда мы сможем составить планы… Но Шолл остановил себя. Не для того он здесь. Это не стратегия двойного блефа, такое невозможно. Это капитуляция.

Или я Петен? [27]27
  Петен Анри Филипп (1856–1951) – в 1940–1944 гг., во время оккупации Франции немецкими войсками глава коллаборационистского правительства Виши. В 1945 г. приговорен к смертной казни (заменена пожизненным заключением).


[Закрыть]
Коллаборационист? Будут дети употреблять мое имя как ругательство? Но дети будут.

Мы будем жить. Мы распространим утраченное нами слово, и мы будем жить, пусть в гетто, если придется, но мы будем жить. Начнем новую историю. Чем мы будем? Но мы будем.

Кто-то должен решать. Или это, или умирать, как мы умираем сейчас.

Он думал о неизвестном имаго, который помог ему и чьих мотивов он так и не понял. Снова он со стыдом подумал об оставшихся у дверей солдатах, которые пришли с ним вопреки его распоряжениям, как он подозревал, и были убиты имаго, составляющими охрану Рыбы Зеркала. Охрану, которая пропустила его самого, ожидая, что он сделает то, что им было нужно, – что бы это ни было.

Может быть, я все понял неправильно. Может быть, они вообще не поэтому оставили меня в покое. А если избранный не понял, для чего же он избран?

Теперь уже слишком поздно. Его предложение – его стремление к миру, его капитуляция —уже сделано. Шолл почтительно наклонил голову и отступил. У людей не было ничего, что можно было бы предложить на торг, не было вовсе никакой силы. В качестве проявления силы Шолл мог представить только своих солдат, разбитых солдат, а не разбойников или бродяг. Это все, что у него есть. Если Рыба Зеркала захочет, она может игнорировать Шолла и истреблять последних лондонцев, всех, до последнего ребенка. У Шолла оставалась только его капитуляция. Экстравагантное, беззастенчивое требование о собственной капитуляции. Во всем его унижении присутствовала эта вот дутая дерзость. Это все, что у него было. Он просил. Он исступленно молил о милости, полководец – полководца.

Рыба Зеркала сияла. Шолл отступил, подняв раскрытые ладони. Он ждал, пока завоеватель обдумает свое решение.

Вот история капитуляции.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю