Текст книги "Гусман де Альфараче. Часть вторая"
Автор книги: Матео Алеман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
Мы стали большими друзьями; он пригласил меня к себе, а затем испросил позволения послать ко мне на дом несколько изысканных кушаний, которыми меня угощал. Слугам же отдал приказ оставить у нас не только яства, но и блюда, на которых они были уложены, хотя вся эта посуда была из чистого серебра. Я отнюдь не был раздосадован; досадно было лишь то, что он поступает слишком открыто; ведь всякому ясно, что такие подношения делаются неспроста и не ради моих прекрасных глаз.
А ведь я ловко устроился: богач задаривает мою жену, а я знать не знаю, с какой это стати. Я был очень доволен; не я один так делал. Лгут мужья, которые уверяют, что им подобные положения неприятны: если бы им в самом деле было неприятно, они бы этого не допускали. Я разрешал жене принимать подарки и уходить из дому и радовался, когда она возвращалась в новом платье, с дорогими безделушками и приносила с собой вкусное угощение; бесстыдство мое доходило до того, что я ел принесенные лакомства и смотрел сквозь пальцы на ее похождения. Таков был я; но многие ничем не лучше. Нечего показывать на меня пальцем и прикидываться чистюлями: я вижу их насквозь, да и не я один. Мерзко было лишь то, что, когда я проходил по улице, нарядно одетый, с расшитой драгоценными камнями лентой на шляпе, за спиной у меня перешептывались, да так громко, что я слышал каждое слово: «Взгляните, какие красивые блестящие рога выросли на голове у Гусмана!» И многие, говорившие так, завидовали мне, а остальные не замечали, что у них на лбу такое же украшение.
Наш чужеземец купил нас окончательно и взял себе такую власть, что воля его стала для нас законом. Но я по-прежнему делал вид, будто мы просто добрые друзья и честь жены выше подозрений. Богатства мои между тем росли как по волшебству. В доме появились зимние и летние настенные ковры, брюссельские покрывала, золотая парча, расшитые серебром чехлы, пологи над кроватями, перины, пышные ковры на полу, достойные украшать жилище знатного сеньора. Кухня и все порядки в доме были такие, что не могли обходиться дешевле чем две тысячи дукатов в год.
А если мне приходила охота совсем вскружить голову нашему покровителю, – что я нередко делал, особенно по праздничным дням, – то после обеда я приказывал подать гитару и говорил жене: «Прошу тебя, Грация, спой нам что-нибудь». Только с моего позволения она осмеливалась петь в его присутствии. И хотя не сомневалась, что я все вижу и понимаю, но всегда оказывала мне уважение и старалась не делать при мне ничего такого, что вынудило бы меня рассердиться.
Все трое понимали друг друга, но не подавали вида. А тем временем мы прибирали к рукам блестящие эскудо этого блестящего сеньора. Я жил по-королевски. Серебро было разбросано по всему дому, сундуки ломились от шелковых покрывал и всякой одежды, тканей, расшитых золотом и серебром, во всех ящиках лежали драгоценные безделушки и украшения. Теперь было на что играть, и никакие ставки меня не пугали. Зато влюбленные пользовались полной свободой. Когда я чувствовал, что мое появление неуместно, – а на это указывала запертая дверь, – я проходил мимо и не возвращался домой до положенного срока. Открытая дверь давала понять, что мой друг и моя жена заняты невинной беседой; тогда я входил, и мы втроем дружески болтали.
Суди сам, это ли не счастье, не покой, не благополучие? Это ли не улыбка судьбы? И что же: кончилось оно скверно, как и следовало ожидать. Худые пути не приводят к добру. Думаю, что ни один мореход, бороздящий сии широты, не избегнет свойственных им бурь. Прослышав о столь редкой красоте и столь нестрогих нравах, некие знатные и могущественные кабальеро решили явиться за своей долей. Начались прогулки под окнами, посыпались любовные записочки. И хотя, сколько мне известно, жена моя на них не отвечала, не допуская ничего такого, что могло бы показаться обидным нашему покровителю, он и сам чувствовал, что его соперники богаче, знатнее и блистательнее его. Он стал ревновать и лишился покоя.
Поначалу он пытался соперничать с ними, делал огромные траты, осыпал нас богатейшими дарами, стоимость которых доходила порой до нескольких тысяч дукатов, но вскоре убедился, что не в силах сопротивляться. Хотя никто его к тому не принуждал, он без всякой причины и без дальних размышлений оставил поле боя, уступив его призраку надвигавшейся опасности. Сколько раз дивился я поступкам этого дуралея, позволившего себя обобрать ради удовлетворения низменной страсти, заплатившего за это столь непомерную цену и пожавшего одни лишь огорчения и обиды! Я смеялся над ним и его глупостью: ведь стоило последней из моих служанок явиться к нему и потребовать самого дорогого подарка, он отдавал ей, не задумавшись, любую вещь, и в то же время отказался бы подать убогому нищему милостыню Христа ради.
Всем нам досталось по заслугам. Приезжий сеньор, обогатив нас, обеднел; мы же, по своему неразумию, тоже не сумели сохранить богатство и погубили самих себя. Он начал от нас бегать, а соперники его, видя, что путь свободен, совсем перестали стесняться. Чем знатнее сеньор, тем меньше он способен стерпеть в чем-либо отказ. Он желает, чтобы все живое ему покорялось ради одного того, что это он. Мне не раз хотелось спросить кого-нибудь из таких господ: «Сеньор, разве я тебе должен деньги, разве ты мне что-нибудь давал или в чем-нибудь помог? С чего же ты взял, что я обязан служить тебе делами, словами и даже помыслами?» А если такой господин и швырнет тебе какой-нибудь пустяк, то после старается оскорбить своей холодностью, своей надменностью, словно ты перед ним так виноват, что тебя казнить мало.
Господа эти были столь несдержанны, вели себя так развязно, что нами наконец заинтересовалось правосудие. Скандальные слухи дошли до некоего могущественного судьи, который решил последовать примеру льва, вошедшего в долю с другими зверями: когда они поймали оленя, он забрал себе всю добычу. Так поступил и этот судья. Для начала, чтобы иметь приличный предлог, он поднял шум и пригрозил нам судебным преследованием. Узнав об этом, я отправился в суд с жалобой на незаслуженную обиду. Ему же только того и надо было. Он принял меня весьма любезно, усадил рядом с собой, начал расспрашивать, откуда я родом. Я отвечал, что из Севильи.
– О! – воскликнул он. – Из Севильи! На земле нет места прекрасней, – и принялся рассуждать об этом городе, превознося его до небес, словно это должно было мне польстить. Затем он спросил, кто мои родители.
Я назвал их, и судья поспешил припомнить, что водил с ними знакомство и дружбу. Рассказал мне, кстати, о тяжбе, которую будто бы помог им выиграть, и выразил уверенность, что матушка моя еще жива. Любезность его не имела границ; я даже подумал, что вскоре, пожалуй, окажусь его близким родственником! Он приводил такие подробности из жизни моих родителей, что я бы этому не удивился; а про себя думал: «Кто облечен властью, тому все можно!» И вспомнил про одного судью, который славился своей суровостью; когда он, как полагается, давал отчет об исполнении своих обязанностей, его ни в чем не смогли упрекнуть, кроме излишней приверженности к женскому полу. Он же в ответ на этот упрек отвечал: «Когда я принимал должность, мне наказывали только исполнять службу, что я и делал. Вот устав, который был мне вручен; прочтите его от корки до корки и укажите место, где говорилось бы, что я обязан блюсти целомудрие». Они думают, что раз это не записано в уставе, то и не входит в их обязанности, пусть хоть весь город от них волком воет.
Некий судья растлил чуть ли не тридцать девственниц, в том числе дочь одной бедной женщины. Убедившись, что зло содеяно и девичья честь погублена, старуха умоляла хотя бы вернуть ей дочь, чтобы слух о ее позоре не разнесся по всему городу. Судья вынул из кошелька восьмерной реал и, вручая ей, сказал: «Голубушка, мне о вашей дочери ничего не известно. Вот вам восемь реалов, закажите на эти деньги восемь молитв святому Антонию Падуанскому: может, он пособит вам разыскать пропавшую дочку».
Не знаю, кому эдакие шутки придутся по вкусу. Я просто из себя выхожу, когда злодеям сходят с рук подобные преступления.
Судья отпустил меня домой, пообещав покровительство и помощь во всех моих нуждах: достаточно быть севильянцем и сыном моих родителей, чтобы заслужить его искреннее участие. С тем я и вернулся домой. Несколько дней спустя, когда мы с женой спокойно сидели дома, к нам вдруг постучались: оказывается, судья обходил город дозором и велел своим людям постучаться ко мне и попросить для него кувшин воды.
Я сразу понял, какого рода жажда его мучит, и стал горячо просить его, чтобы он согласился присесть к столу и выпить стакан. Он не заставил себя упрашивать, его усадили в кресло и подали воду с вареньем. Он стал жаловаться на усталость, а потом заметил, что видел в тот день много красивых женщин, но ни одна не может сравниться с моей женой, и что слава о ее красоте гремит по всей столице. Я сказал Грации, чтобы она принесла гитару и спела, если его милости угодно послушать. Она не стала жеманиться; мы оба желали заручиться на всякий случай дружбой столь важного лица.
Судья пришел в восторг от красоты и пения моей жены и, откланиваясь, пригласил меня бывать у него запросто. Он ушел, а мы принялись обсуждать это происшествие и рассчитывать, какую пользу может принести нам в будущем расположение этого сеньора и как теперь все будут перед нами заискивать. Я несколько раз заходил к нему с визитом и в один прекрасный день, услышал такие слова, каких совсем не ждал: отчего бы мне, опираясь на его покровительство, покуда он у власти, не принять какую-нибудь высокую и хорошо оплачиваемую должность и не отправиться куда-нибудь ее исполнять? Я ответил, что весьма признателен за столь лестное внимание: я и сам об этом думал, но не хотелось докучать просьбами.
И тогда, вновь упомянув о дружбе с моими родителями, а на деле хлопоча о том, как бы завести дружбу с моей женой, он предложил мне должность в отъезд, обещая большие доходы. Я поблагодарил его за заботы о моем счастье, с которых и начались все мои дальнейшие несчастья. Через два дня мне вручили бумаги к с ними приказ отправиться собирать налоги в пользу Совета при королевской казне. Эту должность он выхлопотал для меня через одного приятеля, состоявшего членом означенного Совета, отрекомендовав ему меня как своего друга и человека весьма достойного, способного выполнить важное поручение, в чем Совет убедится, познакомившись со мной и с моей деятельностью.
Получив все распоряжения, я выехал к месту службы; настроение у меня было прескверное, ибо жалованья мне положили всего восемьсот мараведи. Для такого человека, как я, привыкшего ни в чем себе не отказывать, этого было недостаточно; я не мог с этими деньгами жить на равной ноге с другими людьми моего звания, тем более что должен был высылать часть денег жене. Однако делать было нечего. Я уехал, и меня доехали. Этот сеньор, видимо, воображал, что, оказав мне сию услугу за чужой счет, купил себе верного раба, а я на эти восемьсот мараведи проживу сам и прокормлю жену, буду жить на два дома, и больше мне никакой платы не надобно: отныне он свободен от всякой дани и пошлины, зато я должен на него молиться и не имею права никого к себе пускать, кроме его милости.
Он так славно обдумал все мои дела и так распорядился с моими домашними, что им нечего стало есть, и пришлось распродавать ценные вещи, чтобы не умереть с голоду. Хозяйка моя нашла, что это никуда не годится: быть в услужении да на своем иждивении, и сама позаботилась о доходах. В дело вмешалась некая сводня, большая приятельница моей жены, которая надеялась погреть тут руки. Сеньор почуял, что дела его разладились, и решил вызвать меня обратно, чтобы я навел в своем доме порядок. По его настоянию полномочий моих не продлили и приказали мне вернуться в столицу и отчитаться в своей деятельности.
Я вернулся гораздо охотнее, чем уезжал, ибо за это время погряз в долгах, а дом мой был вконец разорен. Судья думал, что мое возвращение пойдет ему на пользу, но вышло наоборот; с моим приездом расходы увеличились, а вместе с ними и нужда в доходах. Он не знал, как поправить дело. Наконец решил, что лучше всего будет нас припугнуть, заставить слезно молить о пощаде, – и вот, воспользовавшись своими связями, он добился нашей высылки из столицы. Так нам и было объявлено.
Я же рассчитал по-своему: сеньор, как видно, желает, чтобы я содержал для него дом и угождал ему, распродавая все, что приобрел с таким трудом и унижением. Раз оставаться в городе я не могу, ибо лишился возможности добывать необходимые для этого средства, то лучше покориться решению властей и уехать. Хотя для нас это чувствительно, но для него будет гораздо чувствительней. Мы лишились одного глаза, зато его оставим без обоих, обманем его расчеты и над ним посмеемся. К тому же истекал десятилетний срок, предоставленный мне кредиторами. Это тоже надо было принять в соображение.
Мне стало известно, что матушка еще жива. Я нанял коляску, две телеги для багажа и прислуги и расстался без сожалений со столицей и столичными хватами: дружба севильских купцов, разбогатевших за океаном, казалась мне куда заманчивей. Итак, мы без лишнего шума выехали в Севилью.
ГЛАВА VIГусман де Альфараче прибывает с женой в Севилью, где находит свою престарелую мать. Жена Гусмана уезжает в Италию с капитаном галеры, покинув мужа в одиночестве и нищете. Он снова принимается за воровство
Когда человек чудом спасся от неминуемой гибели, он снова и снова возвращается мыслью к пережитому, и все ему кажется, что беда еще не миновала, что опасность впереди; так и я: вспоминая свою прежнюю жизнь, я заново возвращаюсь к былому, явственно вижу скверну, бесчестье, небрежение к промыслу господню, коими в то время себя запятнал. Ныне дивлюсь самому себе: как мог я опуститься столь низко и стать гаже всех? Ведь ни один возросший на земле человек не совершал подобных мерзостей; я превратил в барыш разврат собственной жены; больше того, сам ему потворствовал, соглашался со всем, молчаливо давая понять жене, чего от нее жду. В самом деле: я садился за стол, накрытый на чужие деньги; носил одежду, купленную на чужие средства; требовал, чтобы хозяйство наше велось на широкую ногу, а сам жил праздно, ничего не зарабатывая.
И – странно подумать! – считал себя при этом человеком честным и добрым, будучи на деле бесчестным и далеким от добродетели. Ради удовольствия бросить на зеленый стол горсть золота я готов был опозорить весь свой род, лишиться того, что добыть так трудно: честного имени и доброй славы. Я осквернил таинство брака – и ради того лишь, чтобы наполнить утробу и прикрыть наготу. Я отдал себя на осмеяние; я поминутно ждал, что о позоре моем станут шушукаться у меня за спиной или даже прямо заговорят о нем и вынудят меня защищать свою честь с опасностью для жизни!
Конечно, бывает, что человеку приходится делать вид, будто он не замечает своего срама; иные так поступают от любви, или от невыносимого стыда, или во избежание скандальной огласки. Это не только не позорно, но могло бы считаться даже заслугой, ибо несчастье постигло бедного мужа помимо его воли: у него согласия не спрашивали, он не давал своего благословения на низкие дела. Я же не только мирился о развратом в своем доме, но, случалось, сам его покрывал! Слеп я был, что ли, безумен или околдован? Я не желал ничего знать, а если что-нибудь замечал, то нисколько не сердился, а даже, напротив, мирволил развратным гостям. О безумный глупец! Я смотрел на все сквозь пальцы и не желал понимать, что честный дом и жена-певунья вещи несовместимые; негоже позволять женщине ублажать пением посторонних мужчин.
Ведь это дело мужское – петь на улице, чтобы серенадой покорить сердце женщины, а моя жена сама влюбляла в себя мужчин пеньем и игрой на гитаре. Всякому ясно, сколь обольстительны сии дарования. Как было этим господам не поддаться соблазну, тем более что я сам подносил им угощение. И о чем думает человек, показывая ворам свои сокровища? Можно ли ему спать спокойно, не опасаясь грабителей? Как дошел я до такого падения, чтобы, допустив первый промах, совершить затем из корысти другой, еще более непростительный, а именно: расхваливать в присутствии влюбленных в мою жену кавалеров ее скрытые прелести? Мало того, иногда я просил и даже требовал, чтобы она показала им то, что должно ревниво таиться от чужого взора: грудь, ручку, ножку и – больше того… лучше не продолжать! Совестно вспомнить, как я непременно желал, чтобы все они воочию увидели, толстая она или худенькая, белая, смуглая или рыжая!
Что уж хорошего, коли стыд потерян! Поступки, которые раньше мне самому показались бы омерзительными, постепенно входили в привычку, все казалось мне совсем легким и даже забавным. Я разрешал ей принимать гостей, а то и сам приводил в дом приятеля и, оставляя ее наедине с гостем, уходил по своим делам. Да еще норовил задурить голову честным людям, требуя, чтобы и они делали вид, будто у меня все обстоит честно и благородно, тогда как на деле все было бесчестно и низко. Я посылал ее выпрашивать для меня должности и отличия у сановных господ, в нее влюбленных, и притворялся, будто она не опозорена, – все равно, добилась она или не добилась того, о чем просила. В ее честь задавали пиры, ей преподносили дорогие подарки, деньги, наряды, а я хотел всех уверить, что все это ей дарят просто так, из чистого и бескорыстного расположения ко мне, без всякого лукавства и задних мыслей. Как понять самого себя? И что думать о человеке, который не только терпит непотребство в своем доме, но и сам ему потворствует?
Разве не прав был некий арестант, которого я однажды видел в мадридской тюрьме во времена моего наивысшего благополучия? Этот человек сказал при мне своим собеседникам: «Взгляните, сеньоры: вот уже три года, как я сижу в тюрьме за воровство, подделку документов, прелюбодеяние, клевету, убийство и другие дела; я пускался на любое преступление ради куска хлеба и все же постоянно умирал с голоду. А сеньор Гусман ходит на воле, богат, покоен, счастлив – и потому только, что дал немного свободы своей жене!»
Вообразите сами, каково мне было слышать такие речи? Будь прокляты и деньги, и достаток, и довольство, и тот день, когда я решился пойти на подобные унижения – из любви ли, по бедности, в угождение сильному или ради другой какой корысти!
Но вам надобно узнать, к чему приводит благополучие, достигнутое столь непоказанными средствами; хочу поведать вам о горестном конце сих радостей, рассказать о моих бедах и о дальнейшей моей горькой и впустую растраченной жизни.
Ехали мы потихоньку, как говорится, черепашьим шагом, потому что от быстрой езды укачивало любимую собачку моей жены: в этом животном заключалась вся ее радость и утеха, ибо даме нельзя без красивого песика; сеньора без собачки – все равно что врач без перчаток и перстня, аптекарь без шахмат, цирюльник без гитары и мельник без лютни.
Я предвкушал восторг, с которым встретят нас севильские тузы, разбогатевшие на торговле с Перу; наш дом уже рисовался мне в мечтах чем-то вроде отделения конторы по вербовке переселенцев в Индию: через ворота вносят и выносят тяжелые слитки, весь дом построен из серебра и выстлан золотом, богачи с оттопыренными от денег карманами тянутся к нам вереницей, сгибаясь под тяжестью мешков с драгоценностями, – и все это слагается к ногам принадлежащего мне кумира. Я торжествовал победу над судьей, который выжил нас из Мадрида. «А, негодяй, вот ты и попался в яму, которую рыл для меня. А я еду в волшебную страну изобилия, где улицы мостят серебром, где нас выйдут встречать с почетом и сделают некоронованными властителями всей земли».
Я упивался такими мыслями, и вот коляска наша поравнялась с больницей Сан-Ласаро. В памяти моей воскрес день, когда я уходил из Севильи. Вот фонтан, из которого я пил, вот скамья, на которой спал, а вот и ступени галереи, по которым я взбегал столько раз. Вновь увидел я славный собор и мысленно произнес: «О великий святой! Расставаясь с тобою, я был нищ, одинок, мал и уходил пешком, со слезами на глазах. А ныне, приветствуя тебя, я богат, счастлив, женат и окружен свитой слуг».
Я окинул внутренним оком всю свою жизнь, с того памятного дня и до настоящей минуты, вспомнил харчевню, где мне подали незабвенную яичницу, вспомнил погонщика из Кантильяны; но вот и это осталось позади, и я въехал на мощенную камнем столбовую дорогу. Затем нас повезли вокруг городской стены, пока не доставили к подворью, где находилась стоянка для телег. Пришлось и нам тут остановиться. Все вокруг было мне знакомо, исхожено вдоль и поперек, то были места, где глаза мои впервые узрели свет божий, – и кровь быстрее побежала по моим жилам, словно я увидел родную мать.
Мы переночевали тут же, на постоялом дворе, где устроились не слишком удобно. Утром я поднялся чуть свет; надо было найти постоянное жилье, получить в таможне багаж, а также навести справки о матушке. Но сколько я ни расспрашивал, а на след ее напасть не мог. Я думал, что застану город таким же, каким его оставил, но в действительности там не сохранилось и тени былого. Иные покинули Севилью, другие были в отлучке, некоторые давно померли – словом, все переменилось. Я отложил поиски до более подходящего времени и прежде всего занялся поисками удобного жилища. Забрел я и в квартал святого Варфоломея[165]165
…квартал святого Варфоломея… – квартал, в Севилье, где находилась церковь имени этого святого.
[Закрыть] и тут на одной из дверей заметил объявление. Я попросил показать мне квартиру и решил, что для начала сойдет. Я снял этот дом, условившись платить помесячно. Затем внес деньги за несколько месяцев вперед и приказал доставить туда сундуки.
Дня два мы отдыхали: отъедались, отсыпались; потом Грация решила, что в столь знаменитом городе грешно сидеть дома. Я отправился на Градас и приискал для нее пажа, который с того дня сопровождал ее повсюду, чтобы она не заблудилась и не спрашивала дорогу у незнакомых людей; более двух недель женушка моя почти не снимала плаща, с утра до вечера бегая по улицам и любуясь севильским великолепием. Хотя жизнь в Мадриде очень ей нравилась и она любила столицу с ее величием, придворной пышностью, учтивыми и изящными манерами и свободой нравов, но Севилья пленила ее еще сильней: здесь был другой аромат, другое очарование. Если Севилья не может соперничать со столицей блеском имен, ибо здесь не живут короли, гранды и другие вельможи столь же высокого ранга, зато богатством и пышностью андалусская столица не уступит и Мадриду. Тут растрачивались и переходили из рук в руки огромнейшие богатства, и никого, казалось, не удивляли размеры этих сумм. Серебро мелькало в руках запросто, как в других местах медная монета; денег севильянцы не жалели и разбрасывали их с невообразимой щедростью.
Вскоре наступил великий пост. Грация впервые увидела, как проводят в Севилье страстную неделю: сколько денег там раздают нищим, сколько свечей сгорает в церквах и часовнях! Она была поражена, даже растерялась, ибо раньше не верила очевидцам, думая, что описания их намного превосходят действительность. После долгих поисков мне удалось по приметам и случайным сведениям напасть на след моей матушки, по которому я шел, как охотник за дичью. Жена моя, беседуя со своими новыми приятельницами и расспрашивая об их знакомых, узнала, что матушка живет на одной квартире с некоей красивой молодой девушкой, которую считают ее дочерью, судя по ласковому и почтительному обращению ее со старушкой; но они ошибались: я был у матери единственным сыном.
Потом я узнал, что, когда матушка моя очутилась одна, без средств и в преклонных годах, она взяла на воспитание девочку, чтобы на старости не остаться совсем одинокой. Это оказалось ей на пользу; они жили вдвоем неплохо. Разыскав матушку, я стал уговаривать ее, чтобы она переехала к нам; она не соглашалась; ей жаль было расстаться со своей воспитанницей и не хотелось жить в одном доме с невесткой. На все мои доводы она отвечала, что печка с двумя трубами плохо горит и лучше мыкать горе одной, чем терпеть от недобрых сожителей; ведь всем известно, что невестка редко уживается со свекровью. Лучше моей жене оставаться наедине с мужем, чем принимать к себе в дом его мать. Но сыновняя любовь была сильнее всех отговорок; старушка уступила моим настояниям. Ведь это была моя родная мать! Хотелось побаловать и утешить ее на старости лет. Все это время я рисовал ее себе такой же красивой и цветущей женщиной, какой оставил в Севилье, и теперь едва узнал, так она изменилась.
Я смотрел на нее и думал о том, как беспощадно время. Затем обращал взор на жену и говорил себе: «Пройдет немного лет, и она станет такой же. А если и найдется женщина, которая сумеет уберечься от уродливой старости, то и она не уйдет от смерти». То же думал я и о себе; но подобные мысли редко приходили мне на ум; они были у меня вроде кружки, из которой пьет путник в трактире: напившись, он ее бросает и едет дальше. Благие размышления редко посещали меня, то были гости мимолетные, которым я никогда не предлагал кресел, чтобы они могли расположиться с удобством и посидеть у меня подольше: вся мебель в моем трактире была занята другими постояльцами – мирскими соблазнами и жаждой плотских наслаждений.
Итак, свекровь и невестка поселились под одной крышей. Вы уже знакомы с моей матушкой – если не в лицо, то по ее добрым делам; самой умной женщине в мире пришлось бы признать ее превосходство; она прошла отличную жизненную школу и за долгие годы накопила большой опыт.
Она давала моей жене мудрые советы, увещевая не принимать у себя городских щеголей, которые не только наносят ущерб доброму имени, но и вообще, как она выражалась, подобны дождю в Иванов день: губят у людей добро, а сами добра не приносят; пообедав у себя дома и не зная, как убить время, они являются к вам в гости, требуют, чтобы их занимали разговором, сидят до поздней ночи, – три дурня посеребренные, а четвертый и вовсе медяк! – и все это на том лишь основании, что живут по соседству.
О пажах из богатых домов и о студентах она отзывалась не более лестно: эти, словно воронье, издалека чуют добычу, слетаются на падаль, и вся их забота – клевать. А уж о женатых мужчинах не следовало и помышлять: матушка настоятельно советовала запирать от них двери. Нет врага беспощадней, чем ревнивая жена: законная супруга, обуреваемая ревностью, способна на все; вы еще легко отделаетесь, если она только потащит вас в суд, а стоит ей там разок всхлипнуть да два раза всплакнуть – и вот уже весь город забурлил, и доброе имя погибло.
Так матушка учила уму-разуму мою жену, руководила всеми ее поступками, управляла ею умно и ловко, ибо познала законы жизни еще в утробе своей матери. Она всюду сопровождала невестку, ни разу не отпустила ее одну ни на молебствие, ни на празднество или гулянье. Нередко они возвращались домой в сопровождении двуногих мопсиков и пуделей из числа тех, кого матушка считала подходящими: прожив в городе столько лет, она насквозь видела местных шалопаев и знала всю их подноготную.
Франтов же и хлыщей она не пускала в дом ни под каким видом. Ведь они воображают, что ради их буклей, крахмальных воротников, румяных щек и прочих прелестей все обязаны угождать им и оказывать почет. Но особенно ревностно оберегала она мою жену от разбойников с площади святого Франциска;[166]166
…с площади святого Франциска… – площадь, на которой стояло здание королевского апелляционного суда.
[Закрыть] этих она боялась пуще огня. Все они поголовно, начиная от секретаря суда и кончая смотрителем судейского архива, считают, что им все дозволено и полагается по закону. Тем не менее ускользнуть от них не удалось; добром или силой, посулами или угрозами, путем или не путем (последнее, разумеется, в виде исключения), а уж своего они добьются и будут над вами тиранствовать не хуже Тотилы или Дионисия[167]167
…не хуже Тотилы или Дионисия… – О Тотиле и Дионисии см. комментарии 63 и 67 ко второй части.
[Закрыть], словно и у самого господа бога нет на них управы.
Между тем флотилия с продовольствием запаздывала, в городе начался голод, и мы положили зубы на полку, распродавая, проедая и отдавая в залог свое добро. Пришлось нам очень худо, и не только от голода; соседи не давали нам прохода и на каждом шагу срамили то меня, то мою жену. Всякий проходимец считал себя вправе попрекать нас то сеньором Иксом, то доном Имяреком; жена моя постоянно дрожала от страха и к тому же тяготилась надзором свекрови: со мной она привыкла к полной свободе, а теперь очутилась под строгим присмотром и не могла шагу ступить по своей воле. Стоило одной сказать слово, как другая выкрикивала десять. Из пустяка получался целый скандал. Не желая становиться ни на чью сторону, я хватался за плащ и выбегал на улицу, едва замечал, что дельфины всплывают на поверхность. Лучше было уйти из дому, чем смотреть, как они вцепятся друг другу в чепцы.
Жена моя была поражена в самое сердце тем, что я за нее не заступаюсь: помогай бог нашим, а кто прав, кто виноват – неважно! Она считала, что я обязан выступить против матушки, я же не мог на это пойти. И вот жена меня возненавидела; я стал ей так противен, что при первом же удобном случае она променяла меня на капитана неаполитанской галеры, стоявшей в нашем порту, прихватила все деньги, золото и серебро и отчалила к италийским берегам. С тех пор я ничего о ней не знаю.
Слыхал я от кого-то, что только дурак станет искать сбежавшую жену: врагу – скатертью дорога. И это верно: лучше странствовать одному, чем с худым спутником. Правда, сам я потворствовал ее разврату и тем кормился, но уж и мне надоело терпеть, что всякий встречный и поперечный плюет мне в глаза. Вот что значит дурная привычка! Я с малолетства подличал и проглатывал оскорбления, таким был в детстве и юности, а потому и в зрелости с этим мирился.
Жена меня покинула. Спасибо и на том. Больше не надо допускать в своем доме разврат и творить каждодневный грех. Я ее не выгонял: она сама ушла, а ехать вдогонку я не мог – в Италии для меня было слишком опасно.
Зажили мы с матушкой вдвоем. Продали все, что у нас оставалось, однако дней впереди было куда больше, чем ценностей, и вскоре наш запас совсем истощился.
Так и получилось, что Иванов день совпал у меня с днем тела господня[168]168
…Иванов день совпал у меня с днем тела господня. – Ироническое выражение, связанное с тем, что праздник тела господня, один из наиболее торжественных католических праздников, отмечается в первый четверг после троицына дня, то есть относится к подвижным и может совпадать с веселым народным праздником Иванова дня (24 июня).
[Закрыть]. Продавать было нечего, покупать не на что. Я весь обносился, нового платья не имел и купить не мог; пришлось обратиться к старинному моему мастерству.
По ночам я стал выходить на перекрестки и возвращался домой с двумя или тремя плащами на плечах, добытыми без лишнего шума и по возможности без риска. Под утро они с нашей помощью превращались в полукамзолы, и мы отдавали их продать на базаре или сбывали с рук каким-нибудь другим способом.