355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Матео Алеман » Гусман де Альфараче. Часть вторая » Текст книги (страница 27)
Гусман де Альфараче. Часть вторая
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:48

Текст книги "Гусман де Альфараче. Часть вторая"


Автор книги: Матео Алеман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)

И то уж хорошо, что не придется тебе пробыть там до конца дней. Клянусь мулатским своим лицом, попомнит судья все слезы, пролитые по его вине, а пролила я их столько, что чуть не выдала себя всем домашним, и, наверно, выдала бы, если бы не боялась ослепнуть от слез и навек потерять надежду свидеться с тобой. Право слово, теперь я ценю тебя на вес своих слез, и хоть ногтями, а выцарапаю из этой кутузки, где вместе с тобой в цепях томится моя душа.

Хулиана тебе скажет, сколько волос я вырвала на голове, как услышала о приговоре. Она передаст тебе двадцать реалов на ведение дела и развлечения, чтобы помнил обо мне. Знаю, такие памятки тебе и не нужны – когда я, бывало, покидала тебя на минутку, чтобы подбросить угля в печь, эта минута казалась тебе вечностью. Помни, любезный мой узник, что я тебя обожаю, и возьми эту зеленую ленту в знак надежды, что глаза мои скоро узрят тебя свободным.

А ежели для твоих нужд понадобится продать меня, ставь хоть сейчас мне клеймо на обе щеки и выводи на Градас – почту это за величайшее блаженство. Ты говоришь, что Сото, товарищ твой, занемог после того, как палач, изрядно потешившись над ним, вынудил его запеть. Очень мне жаль, что сей достойный человек позволил ничтожной и гнусной твари взять над ним верх и выболтал со страху свои и чужие тайны.

Передай ему мой привет, хоть мы незнакомы, и скажи, что я болею за него душой, да поделись с ним этим вареньем, которое я приберегла для тебя, счастье мое. Завтра у нас пекут, и я состряпаю тебе такой пирог, что не стыдно будет угостить товарищей. Пришли мне грязное белье и, смотри, – каждый день надевай чистое. Хоть руки мои не могут тебя обнять, они неустанно трудятся, дабы во всем тебе угодить.

Хозяйка клянется, что тебя повесят; говорит, ты ее обокрал. Сама она обкрадывала, а кого, ты знаешь, – умный поймет без долгих слов. Ежели Гомес, наш эскудеро, придет тебя проведать, держи язык за зубами – это человек двуличный, ко всем подлизывается и отца родного продаст.

Ну, кажется, обо всем упомянула, больше писать нечего, а посему кончаю письмо, но не мольбы мои к господу, да сохранит он тебя и вызволит из темницы.

Писано в твоей комнате, в одиннадцать часов вечера, в думах о тебе, счастье мое. Твоя раба до гроба».

Моя мулатка держалась стойко в это трудное время. Но расходы были велики; хоть накопила она немало, все растаяло, как соль в воде. А матушка, видя, что дела мои плохи, заявила, что ее ограбили; верно, решила прикарманить мой капиталец. Пришлось смириться и ждать своей участи, как все ждали.

Меж тем дело шло своим чередом. На искусного адвоката не хватило денег. Подкупить писца тоже было нечем. Судья был зол, а стряпчий на суде спал. Что ж до ходатая – его и след простыл. Лимон-то давно был выжат. Наконец эти слепни удалились на совещание. Я остался один. Приговор, разумеется, был по всем правилам – публичное наказание плетьми и шесть лет галер.

Услыхав, что приговор без права обжалования, окончательный, я с прежним притворством тоже покончил. Новую роль я играл без страха и стыда – теперь, как слуга самого короля, я никого не боялся. Немалым утешением было мне то, что моему дружку Сото вынесли такой же приговор и мы с ним попали в один котел. В тюрьме мы сидели в одной камере, участь наша была одинакова, и, пожелай он сохранить дружбу, нам обоим было бы лучше, но, как вскоре увидишь, он оказался подлецом.

Этот парень был не дурак выпить. Чувствовал он себя хорошо, лишь глядя на свет божий de profundis[173]173
  …de profundis (лат.) – из глубины; начальные слова псалма CXXIX, который читается в заупокойных молитвах.


[Закрыть]
кувшина в пол-асумбры. Это и сгубило его во время пытки. Нагрузив трюм, он без особых приглашений запел при первых же поворотах колеса.

После суда мне уже не от кого было ждать помощи и избавления, решил я сам попытать счастья; но мне, как всегда, не повезло, а впрочем, удача была бы чудом.

Две недели я притворялся больным: не выходил из камеры, даже не вставал с постели; за это время я раздобыл женскую одежду. Ножом я соскреб бороду, натянул платье, надел чепец, подбелил и нарумянил лицо и, как стемнело, вышел из камеры. Я благополучно миновал обе двери верхнего этажа: ни один из стражей не окликнул меня, хоть у обоих зрение было отличное и глаза здоровые. Но когда я спустился вниз и, подойдя к выходу на улицу, хотел уже переступить порог, мне преградил дорогу привратник, кривой на один глаз, – чтоб ему и на другой окриветь! Он остановил меня, внимательно оглядел и, обнаружив обман, захлопнул дверь.

При мне была на всякий случай короткая шпага. К несчастью, я вытащил ее слишком поздно и не успел пустить в ход. Попытка к побегу стала отягчающим обстоятельством. Меня вернули в кандальную и, возбудив новое дело, осудили на галеры пожизненно. Спасибо еще, что не провели по городу в женском платье, как бывало с другими! От одной беды бежал, в горшую попал!

ГЛАВА VIII
Гусмана де Альфараче ведут из севильской тюрьмы в порт. Он рассказывает о том, что произошло с ним по дороге и на галере

И вот я галерник, к тому же пожизненно – тут уж никуда не денешься, придется ладить с собратьями по судьбе, помогать им в трудах и зарабатывать свою долю харчей. Я пристал к компании отпетых, которым сам черт не брат. Вырядился, как они, в белые панталоны, цветные чулки, кафтан с разрезами и повязал голову косынкой – все это прислала моя любезная в надежде, что черные дни минуют и я еще выйду на волю.

Кое-что получая от нее и взимая налог с новеньких, я жил в тюрьме хорошо, можно сказать, безбожно хорошо. Ибо иначе как безбожной не назовешь жизнь таких, как я, молодчиков, когда они попадают в это заведение. Оливкового масла имел вволю, ссужал деньги под залог, получая с одного реала четверть реала в день. Обжуливал новоприбывших, подстраивал им «змей», приклеивал зажженные огарки к подошвам и напускал дыму в нос. В тюрьме хоть и знают, что есть бог, но страха божьего не знают. Тамошний народ, точно нехристи, не почитает господа. Большей частью горестная сия доля постигает людей тупых, неотесанных, свирепых, а таких, как я, – редко, по великому невезению. Сам господь помрачает их разум, дабы сим путем они пришли к познанию своего греха, а когда прозреют, дабы служили всевышнему во спасение души своей.

В мои времена был в севильской тюрьме один преступник, которого приговорили к смерти и перед казнью поместили на ночь в лазарет. Увидав, что его стражи играют в терсио[174]174
  Терсио – карточная игра.


[Закрыть]
, он встал со скамьи и, гремя кандалами, волоча цепь, с трудом приблизился к ним. Стражи спросили, куда он собрался. «Да к вам иду, – ответил он, – немного развлечься». Стражи сказали, что лучше бы ему теперь помолиться и препоручить душу господу. «Я уже прочел все молитвы, какие знаю, – возразил он, – и теперь мне нечего делать. Тасуйте карты, сдавайте поскорей, да пусть несут вина, чтобы залить кручину».

Ему заметили, что время позднее, кабачок закрыт, «Скажите хозяину, – заявил он, – что вино для меня. Ни слова больше, давайте играть. Клянусь Христом, и думать не желаю, что дальше со мной будет».

Все там пляшут под эту музыку. Иные перед казнью требуют цирюльника, чтобы побрил их и подстриг; они желают появиться перед обществом в пристойном виде, даже заказывают себе новенький плоеный воротник, будто в нем и в лихо закрученных усах – спасение их души. И как пища, по мнению философов, влияет на человеческое естество и его свойства, так же действует на нас и общение с людьми. Отсюда и пошла поговорка: «Скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты».

Я быстро перенял тюремные обычаи, сдуру даже чуть не взял в аренду один из тюремных кабачков; но, опасаясь внезапной отправки, вследствие которой мог бы все потерять, отказался, слава богу, от этого намерения. Набралось нас там двадцать шесть галерников, тюрьма от нас ходуном ходила, и алькайд боялся, как бы мы не взбунтовались и не сбежали, а потому постарался поскорей от нас избавиться.

Однажды, в понедельник утром, нам велели подняться наверх, где каждому прочитали его приговор; затем, надев наручники и поставив нас в четыре цепи, передали под начало комиссара, чтобы тот повел нас по городу, как положено, неторопливым шагом. Таким манером мы шествовали по Севилье при громких воплях потаскушек, которые рвали на себе волосы и царапали лицо, сокрушаясь о своих дружках. А те, нахлобучив шляпы на глаза, смиренно шли, кроткие, как ягнята, – никто не узнал бы прежних свирепых львов; они понимали, что куражиться уже ни к чему.

Сознаюсь, меня сильно печалили воспоминания о минувших блаженных годах, которые я употребил себе во зло. Если так велико наше страдание на земле, думал я, если эта цепь так гнетет меня, так терзает это горе, если так тяжко мне на костре из сырых дров, что же будет, как подбросят сухих? Что ждет нас, осужденных в той жизни на кару вечную?

Так размышлял я, шагая по улицам Севильи; даже родная мать не вышла меня проводить, не пожелала меня видеть; был я совсем один, один среди всех. Брели мы медленно, да иначе и нельзя было. Прибавишь шаг, а товарищу как раз приспичит остановиться по нужде. Некоторые хромали, так как шли босиком, и почти все были вконец измучены. Известно, человек чувствительнее всех прочих, тварей.

О жалкая наша участь! Сколь неисчислимы и неожиданны постигающие нас беды! Ночь мы провели в селении Кабесас-де-Сан-Хуан, а утром, когда прошли еще с пол-лиги, один из наших приметил мальчонку, который гнал навстречу стадо молочных поросят. Передав весть по цепи, мы развернули фланги и, выстроившись полумесяцем, на манер турецких военных кораблей, двинулись на стадо; сомкнув фланги, мы взяли его в кольцо. Мальчишку отпустили подобру-поздорову, а добычу разделили по поросенку на брата.

Пастушок кричал, плакал, Христом-богом заклинал комиссара, чтобы отдали поросят; но тот, зная, что при дележе его не обойдут, не внял мольбам, и мы пошли дальше. Вскоре мы расположились на отдых в трактире, и тут комиссар потребовал свою долю, ибо как покрыватель имел не меньше прав, чем грабители.

Когда он приказал зажарить ему поросенка, поднялся адский крик; никто не хотел отдавать своего. Среди всех нас, кроме меня, едва ли нашелся бы человек, сохранивший здравый смысл. Но я сообразил, что дело пахнет бунтом и тогда всю вину не без оснований взвалят на меня, как на самого смышленого.

– Сеньор комиссар, – сказал я, – мой поросенок к услугам вашей милости. Соблаговолите приказать, чтобы с меня сняли кандалы, – конвойных здесь достаточно, – и тогда я собственноручно приготовлю вам жаркое; некогда был я неплохим поваром и не все еще позабыл.

Поблагодарив за любезность, комиссар сказал:

– Недаром, как попал ты ко мне, я сразу заметил, что ты человек не простой и, видимо, из хорошего рода. За подарок благодарю и жаркое твоего изготовления отведаю с удовольствием.

Меня освободили от цепей, и комиссар, поручив стражникам присматривать за мной, потребовал надлежащих приправ; но в этом жалком трактире ничего не нашлось, и я сдобрил жаркое лишь взбитыми яйцами и солью.

Приготовить начинку тоже было не из чего, но я сделал подливу из куриных печенок, и комиссару, когда он ее попробовал, она пришлась весьма по вкусу. В это время в трактир зашли трое путешественников; при виде галерников они обеспокоились – от таких молодцов добра не жди. Столом в трактире служила длинная скамья, придвинутая к другой, пониже. Обед подали для всех сразу.

Комиссар пригласил путников разделить с ним трапезу. Те сели рядом, и один из них положил свой дорожный мешок под стол у ног, а подле мешка – сумки, в которых был сыр, мех с вином и кусок окорока. Чтобы удобней было доставать еду из сумок, ему пришлось немного отодвинуть мешок, так что сумки оказались между мешком и его ногами. Заметив его опасения, я смекнул, что на то есть причина, и, попросив у хозяйки нож, засунул его в рукав, а под стол поставил чан с водой для охлаждения вина. Всякий раз как комиссар просил налить ему, я наклонялся под стол и заодно обрабатывал мешок. Расстегнув пряжки, я слегка надрезал мешок и вытащил оттуда два небольших, но довольно увесистых свертка, которые спрятал в панталонах. Затем застегнул пряжки, и мешок принял прежний вид.

Кончился обед, убрали со стола, путешественники расплатились и ушли, а мы начали строиться, чтобы продолжить путь. Мой дружок Сото шел в другой цепи, и меня огорчало, что я до сих пор не мог перекинуться с ним хоть словом. Теперь же, прежде чем меня снова заковали, я крадучись подошел к Сото и передал ему на хранение оба свертка, чтобы потом при более удобных обстоятельствах посмотреть, что в них. Сото взял их с радостью. Тайком ото всех он заколол своего поросенка, засунул свертки в распоротое брюхо, а чтобы они не выпали и были укрыты от чужих глаз, заткнул разрез потрохами.

Я попросил комиссара оказать мне милость – поставить вместе с приятелем, на что тот охотно дал согласие. Одного галерника с той цепи поставили к нам, а меня на его место.

Шли мы очень лениво, спешить было некуда.

По дороге я обратился к Сото:

– Слушай, друг, куда ты их спрятал?

Сото, будто впервые меня видит и ничего у меня не брал, вытаращил глаза, – я даже подумал, что, по своему обычаю, он хлебнул лишнего и спьяну все забыл. Стал я напоминать ему, а он все отрицает и даже злится.

– Да ты, братец, никак выпил? – сказал он. – Что ты у меня спрашиваешь? Что ты мне давал? Знать не знаю, ведать не ведаю.

Бешеная злоба вспыхнула во мне от такой неблагодарности: ведь я всегда делился с ним каждым куском, каждым реалом. Да и от этой добычи он получил бы свою долю, кабы не отрекся от нашей дружбы и не стал отрицать, что взял свертки.

Сото был малый вспыльчивый. Мои увещания вывели его из себя, он начал громко ругаться и богохульствовать, так что комиссар хотел наказать его. Пользуясь благоволением начальства, я попросил не трогать Сото, – парень, дескать, не в себе. Комиссар пожелал узнать причину его буйства. Видя, что мой дружок намерен все присвоить, я рассудил так: «Коль расскажу правду комиссару, он не отдаст мне свертки, но, может, хоть что-нибудь уделит. Нет, не допущу, чтобы этот ворюга все забрал и надо мной насмеялся». Я рассказал, как было дело, и комиссар загорелся желанием отнять добычу у нас обоих.

Он приказал Сото немедля вернуть все, что я дал. Тот нагло отпирался. Комиссар велел стражникам обыскать его, но как они ни старались, свертков не нашли. Я подумал, что Сото, по моему примеру, передал их другому. Об этом я сказал комиссару, заявив, что свертки не иначе как спрятаны у кого-нибудь из галерников, а в том, что я дал их Сото, могу поклясться.

Убедившись, что ни ласками, ни угрозами от Сото ничего не добьешься, комиссар приказал остановиться и подвергнуть его пытке. Так как иных орудий, кроме веревок, не было, Сото накинули петлю на мошонку, а места эти очень нежные и чувствительные. Как только прижали покрепче, малодушный Сото признался, где спрятано добро.

Тотчас у него отняли поросенка, так что и этой добычи он лишился. А когда вытащили свертки и развернули их, нашли в каждом четки из отличных кораллов с золотыми подвесками, – видимо, драгоценные памятки. Комиссар положил четки в карман, пообещав мне свою дружбу и всякие милости. Сото так остервенел, что пришлось снова нас разлучить и даже связать ему руки, так как, идя в другой цепи, он на ходу швырял в меня камнями.

С такими злоключениями добрались мы до порта, где как раз чистили и смолили галеры перед отплытием. Сперва нас повели в тюрьму; там мы провели эту ночь столь же дурно, как и предыдущие, даже хуже, – тюрьма была тесна и переполнена. Худо ли, хорошо ли, мы проспали до утра – выбирать и привередничать не приходилось.

Утром комиссар переговорил с королевскими чиновниками, и те явились в тюрьму вместе с капитанами галер и альгвасилом. Нас распределили по галерам, а комиссару вручили расписку о сдаче партии, после чего он, посулив мне помощь и заступничество, уселся на мула, – и больше я его не видел.

При отправке из тюрьмы на галеры нашу партию разделили, и в той шестерке, куда попал я, видать, за грехи мои, оказался и мой дружок Сото.

Затем нас передали невольникам-маврам, вооруженным копьями; они повели нас на галеру, связав руки веревками.

Нам приказали собраться на корме и ждать прихода капитана и надсмотрщика, которые всех рассадят. Когда начальники явились и стали прохаживаться между рядами, старые галерники подняли крик: с каждой скамьи просили, чтобы новичков посадили к ним. Эти говорили, что у них один гребец никуда не годится, другие – что на их скамье все слабосильные. Выслушав просьбы, нас рассадили, и мне досталась вторая скамья, перед печкой, подле будки надсмотрщика, у самой мачты. А Сото поместили на первой скамье, капитанской.

Досадно мне было, что мы оказались так близко. С того происшествия мы друг друга терпеть не могли; особливо Сото; человек злопамятный, он стал моим заклятым врагом. Сам я не прочь был помириться и, будь в том нужда, охотно бы помог бывшему другу. Но нет, ему, видите ли, хотелось, чтобы не комиссар, а он завладел свертками. Так бы и получилось, да не стерпел я такой гнусной неблагодарности.

Когда нас рассаживали по скамьям, галерники приветствовали меня возгласом: «Добро пожаловать!» – но, ей-ей, куда приятней было бы услышать от них: «Прощайте!» Выдали мне казенную робу: две сорочки, две пары холщовых панталон, пеструю душегрейку, грубошерстную куртку и цветной колпак. Явился цирюльник. Он обрил мне голову и лицо, чему я сильно огорчился, ибо своей бородой весьма дорожил; но, подумав о том, что так положено и что иным доводится падать и с бо́льших высот, утешился. Я положил глядеть не на тех, кто впереди, а на тех, кто сзади. Есть ли что горше участи галерника? И все же она показалась мне сносной в сравнении с первым моим браком, и я смирился, видя, как много народу терпит сию муку.

Тут подошел ко мне помощник альгвасила и, надев кандалы на руки и на ноги, прикрепил к общей цепи. Я получил дневной паек – двадцать шесть унций галет. В этот день полагался приварок, и мне, как новичку, у которого еще не было своей чашки, баланду налили в чашку соседа. Не захотел я макать туда свои галеты, съел их всухомятку; так поступал и впредь, пока не обзавелся собственной утварью. Работы сперва было немного; галеры перед отплытием конопатили и смолили, и нам всего только дела было, что наваливаться, как прикажут, то на один борт, то на другой, чтобы смола не растопилась от солнца.

Казенную одежду я тут же сплавил и выручку приложил к деньгам, накопленным в тюрьме. Да вот беда, – где и как спрятать понадежней, чтобы на черный день сберечь, либо с прибылью в оборот пустить? Не было у меня ни сундучка, ни ящичка, ни шкатулки, и я никак не мог придумать, куда с этими деньгами деваться.

Держать их при себе я боялся, народ кругом ненадежный; отдать на хранение тоже не хотел, по опыту знал, чем это пахнет. Что делать? Раскинув умом, я решил, что лучшего места, чем на груди, поближе к сердцу, для денег не сыскать. Иные помещают сердце там, где пребывает их сокровище, я же поступил наоборот. Раздобыл нитки, иголку и наперсток, приладил кармашек в душегрейке, зашил в нем деньги и поместил их поближе к телу, подальше от глаз завидущих да рук загребущих. Особенно донимал меня один сосед по скамье, вор первостатейный; от этого молодчика и темной ночью нелегко было уберечься. Лишь заметит, что я сплю, тотчас принимается ощупывать меня; сокровища мои были невелики, все хранилось в одном месте, и добраться до них не составляло большого труда.

Он обшарил мою сумку, куртку и панталоны, а под конец принялся за душегрейку, где и впрямь находилось то, что согревает душу и животворит кровь. Негодяю до смерти хотелось обокрасть меня, но я не зевал. Когда приходилось снимать душегрейку, я подкладывал ее под себя, так что унести ее можно было только со мной вместе. Эта забота долго не давала мне покоя, пока я не рассудил, что смертному, где бы он ни находился, не обойтись без ангела хранителя. Начал я высматривать себе такового и, обмозговав дело, почел за наилучшее сговориться с надсмотрщиком, прямым моим патроном. Разумеется, верховным нашим владыкой был капитан, но он пребывал слишком высоко и не якшался с колодниками. В капитаны назначают людей знатных, благородных, которые не вникают в дрязги галерников и плохо знают своих подопечных. К тому же будка надсмотрщика находилась возле моей скамьи, мне легче было подольститься к нему, а в его руках и плеть и власть.

Стал я втираться в доверие к надсмотрщику, пядь за пядью продвигаясь вперед и оттесняя других: прислуживал за столом, прибирал постель, смотрел, чтобы белье у него было всегда чистое и выглаженное. Через несколько дней он уже сам искал меня глазами. Каждый такой благосклонный взгляд я почитал за великую милость, за некую буллу или индульгенцию, избавляющую от плетей; этот взгляд, казалось, снимал с меня и вину и кару.

Но все это было не так просто; на должность надсмотрщика подбирают людей свирепого нрава, которые замечают человека только тогда, когда надо его наказать, но отнюдь не облагодетельствовать. Признательности от них не жди, все и без того обязаны им угождать. По вечерам я вычесывал надсмотрщику перхоть, растирал ноги, отгонял мух; и князьям не служат усердней, ибо князю угождают из любви, а надсмотрщику – из страха перед плетью-трехвосткой, которую он не выпускает из рук. Спору нет, служба эта не так возвышенна и благородна, зато усердия и страха куда больше.

Когда надсмотрщику не спалось, я развлекал его разными историями и занятными побасенками. Всегда у меня были наготове шуточки, и, заметив улыбку на его лице, я ликовал. Мне повезло, старания мои не пропали даром; вскоре надсмотрщик уже никому, кроме меня, не разрешал ему прислуживать. Еще и потому он меня отличил, что перед глазами у него был другой галерник, который услужал ему прежде. Этот парень, несмотря на милостивое обхождение, день ото дня тощал и хирел, – просто жаль было смотреть, – хоть жилось ему сытней, чем остальным: надсмотрщик оделял его лакомыми кусочками со своего стола. Но, видно, не в коня был корм; есть, говорят, такие жеребцы, гаэтской породы, – чем больше едят, тем меньше от них толку.

Однажды вечером, когда мы оба прислуживали за столом, надсмотрщик сказал мне:

– Ты, Гусман, человек ученый и толковый. Может, объяснишь, почему Фермин прибыл на галеру здоровый и толстый, а как взял я его к себе в услужение и делюсь с ним каждым куском, он только чахнет.

Я сказал:

– Чтобы ответить на ваш вопрос, сеньор, придется рассказать другой похожий случай, происшедший с одним новообращенным христианином, человеком богатым, уважаемым, но чуточку мнительным. Проживал он в своем поместье, наслаждаясь изобилием и роскошью, был весел и доволен судьбой, как вдруг рядом с ним поселился инквизитор, и от одного этого соседства бедняга вскорости так спал с тела, что стал похож на скелет. Оба сии случая я поясню вам одним истинным происшествием, суть коего в следующем.

У Мулея Альмансора[175]175
  Мулей Альмансор (прозвище Мухаммеда-ибн-Абу-Амира; Мулей – мой господин, Альмансор – победитель (арабск.); 939—1001) – знаменитый полководец, с чьей деятельностью связан период наивысшего расцвета кордовского халифата. Долгое время правил государством от имени халифа.


[Закрыть]
, короля Гранады, был весьма любимый им вельможа, алькайд Буферис, каковой благоразумием, честностью и усердием, а также многими иными достоинствами по праву снискал высокую сию честь. Король так любил Буфериса и так доверял ему, что не было трудного дела, которое верный слуга не взялся бы совершить в угоду государю. И так как людям, монаршьей милости удостоенным, всегда сопутствует зависть недостойных, нашелся царедворец, который, слыша, как Буферис уверяет короля в своей безграничной преданности, сказал: «Государь, если хочешь убедиться, что усердие твоего алькайда отнюдь не столь велико, как ты полагаешь, испытай его в каком-либо поистине трудном деле; лишь тогда сможешь ты судить, так ли он любит тебя, как утверждает».

Обрадовавшись совету, король сказал: «Прекрасно, я задам ему задачу не только трудную, но попросту невозможную». И, позвав Буфериса, молвил: «Алькайд, я намерен возложить на вас дело, которое вам надлежит исполнить под страхом моей немилости. Даю вам доброго жирного барана, возьмите его, кормите досыта и даже больше, если захочет, а через месяц верните мне его тощим».

Бедняга мавр, чьим единственным желанием было угодить повелителю, почти не надеялся решить столь неслыханную задачу, однако не пал духом и, взяв барана, велел отвести его к себе домой, как было наказано. Стал он думать, как исполнить волю короля, и размышлял до тех пор, пока не нашел естественный и простой выход.

Он велел сколотить из прочных брусьев две клетки одинакового размера и, поставив их рядом, в одну поместил барана, а в другую волка. Барану задавали положенный корм полностью, а волка кормили так скудно, что он, вечно голодный, то и дело просовывал лапу меж брусьев, пытаясь добраться до барана, вытащить его из клетки и сожрать.

И хотя баран съедал все, что ему давали, он был так напуган соседством своего врага, что корм не шел ему впрок: баран не то что не разжирел, но стал кожа да кости. В таком виде алькайд и возвратил его королю, в точности выполнив приказ, и остался по-прежнему в почете и милости.

История сия поясняет, почему Фермин отощал, несмотря на ласковое обхождение: он так трепещет пред вашей милостью, боясь не угодить, что страх мешает ему жиреть.

Надсмотрщик пришел в восхищение от столь уместно рассказанной истории; он тут же велел пересадить меня на другую скамью и, зная мое усердие, определил своим слугой, поручив надзор за его столом и платьем. Милость эта, весьма для меня значительная, не освобождала от прочих обязанностей каторжника и положенных на галере работ, но я самовольно перестал их исполнять. «Пока не тянут силком, – думал я, – поживу в свое удовольствие».

Я научился вязать чулки и мастерить обманные кости – с бо́льшим или меньшим числом очков, с двумя единицами или шестерками, – какие в ходу у мошенников. Еще я изготовлял пуговицы из конского волоса, обтянутые шелком, и весьма изящные разноцветные зубочистки с резьбой и позолотой, – один я умел их делать столь искусно.

И вот, когда стрелка весов уже склонялась в мою сторону, наша галера направилась в Кадис за грузом мачт, рей, смолы, сала и прочего. В это плавание мне впервые довелось трудиться по-настоящему. Как любимчика меня не понуждали делать то, чего я не хотел, но труд гребца поначалу казался мне не слишком тяжким. Если бы галера наша кого-нибудь преследовала или спасалась бегством, пришлось бы налегать на весла, а при переездах из одного порта в другой не спешат, гребут помаленьку, будто для забавы, и плеть не гуляет по спинам. Вот я и взялся за весло из одного желания испытать, что это за штука.

Но как поплыли мы обратно, погрузив мачты и реи, грести стало куда тяжелей; я изрядно взмок и утомился, так как не хотел отстать от других и, бросив дело, за которое взялся по собственной охоте, дать повод для насмешек. И вот, когда мы к ночи стали на якорь, я, лишь только улегся мой хозяин, свалился как сноп и вмиг заснул. Это не укрылось от моих товарищей, потому что захрапел я, как кабан, чего раньше за мной не водилось.

Первым услышал мой храп тот самый негодяй с нашей скамьи, ближайший мой сосед; шепотом окликнув своего закадычного дружка, он открыл ему свое намерение и сказал, что теперь самый удобный случай обобрать меня. Они обо всем договорились – как стащить мои денежки да как поделить; затея наверняка удалась бы, не будь у меня брата алькальда[176]176
  …не будь у меня брата алькальда. – См. поговорку, приведенную в части первой, гл. I.


[Закрыть]
. Без труда они завладели деньгами и, воспользовавшись мраком и тем, что никто их не слышит, на первых порах основали общий банк, не сомневаясь, что добыча останется у них, если будут держаться твердо.

Наутро, когда все проснулись, поднялся и я, с тяжелой головой, да с легким карманом. Пощупал – денег нет! Как тяжко было мне лишиться этой приятной тяжести на сердце, с которой я так свыкся! Что делать? Смолчать – деньги пропащие, сказать – их у меня отымут. Так или иначе, денег мне не видать, рассудил я, и сказал себе: «От того, кто их взял, мне, разумеется, нечего ждать благодарности. Так пусть лучше достанутся тому, кто, быть может, за них отблагодарит меня и накажет злодея; ежели и не будет мне с того выгоды, по крайности вору придется солоно».

Когда встал надсмотрщик, я, подавая платье, поведал ему о своей беде, сказав, что часть этих денег вывез из Севильи, часть же выручил за одежду, полученную на галере, и берег на свои нужды и чтобы пустить в оборот. Не забыл и потайной кармашек показать, где они были у меня зашиты; там еще оставалась вмятина, как в логове зайца, который только что поднялся.

Надсмотрщик счел мои слова вполне правдоподобными – ведь он благоволил ко мне; выслушав жалобу, он распорядился подвергнуть экзекуции гребцов с двух передних и с шести задних скамей. Явился помощник альгвасила, велел им поднять руки вверх и всыпал каждому пятьдесят ударов, да таких, что лоскутья кожи к веревке прилипали.

Всех по отдельности допрашивали, требуя сказать, что они видели или слышали подозрительного, а затем натирали им раны солью и уксусом – бедняги корчились от боли и вопили благим матом. Один из галерников, цыган, во время кражи случайно не спал; когда пришел его черед отведать плети, он признался, что слышал ночью, как его сосед встал и наклонился к моей скамье. Но зачем тот вставал, цыган сказать не мог.

Сосед цыгана, услыхав, что о нем речь и его обвиняют, вскочил с места и начал оправдываться: ночью, мол, его веревки перепутались с веревками галерников с соседней скамьи и обмотались вокруг цепи и наручников – пришлось встать, чтобы распутать узел. Но объяснение было неубедительное, и надсмотрщик, знавший своих подопечных насквозь, ему не поверил. Вора схватили и отхлестали еще безжалостней, чем других.

Рассвирепев, надсмотрщик накинулся и на палача за то, что тот, как ему показалось, работал недостаточно усердно, и приказал самого палача отстегать, да вдобавок собственноручно угостил своим бичом. Затем в ярости крикнул, чтобы виновника кражи высекли еще раз, хотя тот был чуть жив после первой порки. Услыхав такой приказ, вор испугался, как бы его не забили насмерть, если не повинится, и предпочел сказать правду. Он сознался, где и у кого спрятаны деньги и каким образом их у меня выкрали; всячески стараясь себя выгородить, он божился, что никогда не пошел бы на такое дело, кабы его не подговорили.

За признание ему сбавили плетей, а деньги были мне торжественно возвращены самим надсмотрщиком, который при этом посоветовал пустить их в оборот, заметив, что весьма будет рад моим успехам.

Фортуна улыбалась мне. Когда галеры должны были сняться с якоря, чтобы идти в Неаполь и оттуда вместе с другими галерами отправиться в плавание, надсмотрщик, будучи в отличном расположении, разрешил мне под охраной сойти на берег и закупить на все деньги продовольствия, за которое я надеялся выручить вдвое. Так оно и вышло. На выручку я с хозяйского дозволения приобрел платье матерого галерника – панталоны и душегрейку из полосатого холста, – и весьма кстати: стояло лето, и в прежней одежде было жарко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю