Текст книги "Гусман де Альфараче. Часть первая"
Автор книги: Матео Алеман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)
Разладу в человеческой натуре соответствует и внешнее положение – одиночество в «естественном обществе», где царит война всех против всех, по выражению философа XVII века Гоббса. Уже с первых строк посвящения читатель ввергнут в атмосферу недоброжелательства, коварства, низости, козней, от коих нет спасения, в атмосферу томления и страха перед «душегубами», «василисками». За этим идет патетически язвительное обращение «К черни», преследующей автора и в столице, и в деревне, и в уединении… Насколько тон Алемана отличается от тона Сервантеса в предисловии к «Дон-Кихоту», проникнутом спокойным достоинством и дружеским юмором![7]7
В предисловии к первой части «Дон-Кихота» Сервантес иронически отзывается об авторах, которые пичкают свои произведения цитатами из Евангелия, вроде: «Любите недругов ваших», и тут же изображают беспутных повес. Это, вероятно, намек на одну проповедь в «Гусмане де Альфараче» (I—I, 4). Есть некоторые основания предполагать, что отношения между Сервантесом и Алеманом были неприязненными.
[Закрыть]
Похождения Гусмана начинаются с того, как мальчиком он в сумерках покидает родной дом в Севилье и, обливаясь слезами, не видя ни неба, ни земли, бредет по дороге, голодный и одинокий, в «совершенно чужом мире», где, как ему начинает казаться, он скоро «перестанет понимать язык окружающих» (I—I, 6). Эти похождения завершаются сценой отправления на галеры; Гусман, уже пожилой человек, медленно шагает в наручниках по улицам Севильи, – даже родная мать не вышла его проводить, не пожелала его видеть. «Был я совсем один, один среди всех» (II—III, 8); Но предела «одиночества среди людей» он достигает на галере, когда, всеми покинутый и гонимый, на этот раз безо всякой вины, он подвергается чудовищным мукам и унижениям. «Пасть ниже было некуда». Лишь теперь происходит вознесение непутевого «сына человеческого» (евангельские ассоциации в этом заключительном эпизоде спасения вполне ощутимы). Отверженный пикаро, существо без семьи, без друзей, без постоянного занятия, бродяга, выбитый из жизненной колеи, выброшенный, из человеческого общества, некий робинзон среди людей – наиболее благодарный материал для Алемана с его концепцией полного одиночества человека в мире.
Литературе Возрождения, ее новелле, поэме и драме, в общем, еще чужда тема человеческого одиночества. Для цельных, общительных натур ее героев, если почему-либо они и уходят от людей, нет радости без людей, нет жизни вне общества (вспомним обрамляющую новеллу «Декамерона» или некоторые комедии Шекспира). Даже бродяга Панург у Рабле – образ социально столь близкий пикаро, но на другой национальной почве и с иным освещением – при всех пороках остается «добрым пантагрюэльцем» и непременным членом пантагрюэльской компании. Поэтизация ухода от людей в пасторальных жанрах литературы Ренессанса еще непоследовательна, а порой довольно искусственна. Тема глубокого разлада героя с миром и нарастающего осознания своего одиночества (относительного даже в «Гамлете» и «Дон-Кихоте») возникает в литературе Возрождения лишь на исходе – в ней выражается кризис гуманистической мысли. Но с нее начинается мироощущение барокко, и она проходит через все его искусство.
Показательно, что в барочном искусстве впервые в литературе нового времени возникает и собственно робинзоновский сюжет одинокой жизни на необитаемом острове. А именно, у испанца Б. Грасиана в философском романе «Критикон» (1653) и почти одновременно у немца Гриммельсгаузена – заключительный этап жизни героя – в романе «Симплициссимус» (1668), литературно связанном с плутовским жанром, а по содержанию – с величайшим национальным кризисом и социальным распадом в Германии эпохи Тридцатилетней войны. В литературе барокко этот сюжет пронизан глубоким пессимизмом, и только век Просвещения придал ему совсем другой смысл.
«Поистине весь мир стал разбойничьим притоном. Каждый живет сам по себе, каждый промышляет в одиночку», – так объясняет плут Гусман воришке Сайяведре всю суть жизни (II—II, 4). Здесь и объяснение того, почему плутовской роман чреват робинзоновским сюжетом. Отношение Гусмана к людям, к самому себе, к новому состоянию мира проникнуто разладом и внутренним смятением; это состояние его и манит и губит. Но также двойственно его отношение к «доплутовскому» своему прошлому, к невинному блаженству под материнским кровом, к которому он не может и не желает вернуться. «Свое привольное житье я не променял бы на достаток моих предков… С каждым часом оттачивался мой разум» (I—II, 2). Гусман вспоминает о древнеизраильском народе, который в пустыне тосковал по котлам египетским; подобно ему, пикаро ушел из патриархального рабства, но очутился в пустыне. Он отверг райское блаженство, ибо возжелал познать добро и зло и быть свободным (I—I, 7). Ветхозаветные образы здесь представляют «грехопадение» героя, вступающего в «свободный мир», его деморализацию, утрату социальных связей, осознание своего опустошения и одиночества.
Несмотря на религиозную фразеологию и католическую тенденцию, именно в испанском плутовском романе, особенно у Алемана в образе его пикаро, впервые – и в достаточно резкой форме – художественно отражен процесс «отчуждения» человека в обществе от своей общественной природы – одна из основных тем позднейшего искусства буржуазного общества.
VI. Комическое в романе о пикаро
Чисто сатирическое и дидактическое направление художественной мысли Алемана сказывается и в характере смеха, и в стиле «Гусмана де Альфараче».
Объективный источник комического здесь – низменное в жизни. Это прежде всего плутни всякого рода, плутни самого пикаро и окружающего общества – вор на воре. (Сатира Алемана, в отличие от Кеведо, щадит лишь нищенствующих монахов, проповедников и других духовных лиц, «отрешившихся от мира».) Изобретательность, оригинальный творческий дух человека в плутовском мире – это мелкое жульничество слуги, обкрадывающего, хозяина и его клиентов, профессиональные уловки нищих, а в более крупных делах – беззастенчивая наглость, для которой и большого ума не требуется. Пикаро часто сам остается в дураках, становится жертвой более ловких мошенников, особенно другого пола, – чувственность его ослепляет, и первым делом тут опустошается его кошелек; плутовской роман знает любовь лишь в виде похоти, а женщину только расчетливую, корыстную и изменчивую, как сама материя – первоначальная стихия жизни. В конечном счете источник смеха в романе – превратная фортуна. Комически безрассудный герой – дитя фортуны. Она «катит» его, преображает на все лады, создает ему все роли, из которых и складывается его биография. Не личные способности, а случайное место кормит человека. Случайные обстоятельства, «гнусное обличье нужды» заставляют героя комически изворачиваться.
Фортуна – образ «текущих» денег, земной бог. Но и о небесном боге, о спасении души герой Алемана рассуждает языком банковских операций. «Все нынешние тревоги, – поучает плута Гусмана благочестивый Гусман, – спиши на счет господа. Возложи на него также возмещение за предстоящие убытки – он все покроет, а твой долг скостит. Малостью сей можешь купить себе благодать… И когда внесешь сию лепту, он приложит свой капитал к твоему и, тем безмерно его умножив, дарует тебе жизнь вечную» (II—III, 8). Алемановский пикаро – сын генуэзца, менялы. Но нужно также принять во внимание сравнительную новизну банков для тогдашней Испании, чтобы оценить свежесть «остранения» в коммерческих выражениях голоса совести у плута. Магическая сила золота – характерная тема испанского барокко.
Алогизм жизни создает причудливые, смешные положения: «богачи умирают от голода, бедняки – от объедения» (I—I, 2); лишь нищие и короли обладают привилегией просить не унижая себя (I—III, 4), от добра Гусману стало худо (I—II, 5), – порой вполне реальные парадоксы испанской жизни! Комизм причудливого, сравнительно умеренный и редкий у Алемана, в дальнейшем развивается у Кеведо и приводит к барочным гротескам.
Смешные ситуации часто возникают в «Гусмане» вокруг «желудка». Служба кухонным мальчишкой для героя, сызмальства привыкшего к отборной пище, была сущим раем, он снимал навар с супа и пробовал жаркое, но из этого рая его прогнали за пустяк – Гусмана случайно накрыл хозяин, когда он пытался сплавить на рынке мосол, обмазанный тестом. Пикаро был тогда помощником эконома, который служил у придворного повара, а тот с королевской кухни тащил домой дичь целыми мешками, – четырехчленная градация обжорства и воровства, которая венчается в придворной среде[8]8
«Все забирают у одного то, что оно одно забрало у всех», по язвительному замечанию Кеведо об испанском государстве.
[Закрыть]. И все вокруг котла! Главное – еда, «с нею беда не беда». «Хорошо, когда есть отец и мать, но первое дело иметь что жрать» (I—II, 1). Комические приключения мальчика Гусмана начинаются с того, что в одном трактире его накормили тухлыми яйцами, а в другом – мясом лошака. Иногда это комизм физиологических отправлений, унаследованный плутовским романом от средневековой традиции. «Последнее и худшее из унижений» галерника Гусмана (за которым непосредственно следует заключительное «вознесение») – это возложенная на него обязанность изготовлять из ветоши подтирку и, предварительно облобызав ее, подавать тем, кто подходит к борту за нуждой.
Пикаро придерживается примитивного материализма. Первое ощущение, ведущее его по дороге жизни, – животное чувство голода. К философии Ренессанса и к античности восходит учение о «нужде – великой наставнице, хитроумной изобретательнице, научившей болтать даже дроздов, сорок, соек и попугаев» (I—II, 1). Но двуединая, двуликая нужда, великий стимул матери-природы в жизнерадостном пантеизме Возрождения (Рабле в знаменитом эпизоде о Гастере-Желудке также пересказывает это рассуждение римского сатирика Персия), показывается у Алемана преимущественно как «гнусная нужда», издевающаяся над человеком. Она – проявление «враждебной человеку материи» в мизантропическом материализме XVII века.
Смех Алемана поэтому невеселый. В «Гусмане де Альфараче» даже осуждается веселый смех во всех его видах: уже легкий смех свидетельствует о некоем легкомыслии; громкий смех – о неразумии, а безудержный хохот, даже когда на то есть причина, – признак безнадежных, отпетых дураков (I—I, 4); взгляд прямо противоположный Рабле, согласно которому «смех свойствен только человеку». Субъективный источник комического у Алемана – не избыток жизненных сил, не их игра, как в «абсолютном смехе» Ренессанса, а недостаток сил, бессилие перед жизнью: «Коль ты бессилен, разумней смириться и скрыть рычанье под смехом» (I—I, 4). Смех – следствие накопившейся желчи и, вместе с назиданиями и добрыми советами, тут же оценивается как «забавный вздор»: просто «печь накалилась, потому и искры посыпались» (I—I, 2). Это «относительный смех»: автору, его герою, да и читателю совсем не смешно, потому что они участвуют не в «карнавальной игре бога», как определяет человеческую историю немецкий писатель Возрождения Себастиан Франк, а скорее в дьявольских игрищах Фортуны – богини собственнического мира.
По общему характеру комическое у Алемана тяготеет к сарказму, злорадному, жестокому, «терзающему» смеху. Яркое представление о нем читатель получит уже в первых главах романа, где плут характеризует своих предков, заранее опровергая злоречивых летописцев, буде они найдутся. Речь идет о темных делишках отца, о поведении матери, которая, сойдясь с отцом, осталась на содержании у богатого кабальеро, ибо судно стоит на двух якорях надежнее, а она предпочла бы умереть с голоду, нежели нанести урон своей чести; о проститутке-бабушке, которая также чести своей ни разу не запятнала, – сплошное глумление под видом восхваленья. Гусман начинает с постной защиты и, как бы проговариваясь, сбивается на скандальное разоблачение покойных родителей. Это «раздирающий» смех, хотя рассказчик и предупреждает, что «человеку не гоже подражать гиене, которая кормится, откапывая трупы»[9]9
Сарказм происходит от греч. sarx – плоть; это – «едкий» смех. В барочно-комическом дух «вгрызается» в плоть, рассудок, издеваясь над вожделениями, «въедается» в низменное.
[Закрыть]. Во всем блеске звучит сарказм в панегириках богатым и власть имущим. После Алемана сарказм достигает вершины в издевательском смехе величайшего сатирика Испании Кеведо.
Одна из основных форм комического в «Гусмане» – это слово, как бы рассчитанное не на глаз, а на сказ. Рассказчик спорит с читателем, обращаясь с ним коротко, на «ты», огрызается, рекомендует набраться терпения и подождать, насмехается над читательницей сеньорой Вертушкой, просит извинить, что надоел своими назиданиями, советуется с читателем, не запустить ли камнем в дельцов, предлагает ему сесть за стол и самому писать книгу и т. п. Он постоянно себя одергивает. «Лучше замолчу. Знаю, да помалкиваю. Пусть лают собаки почище меня» (I—II, 3). В тоне сказа непосредственно передан тонус жизни – сочетание раздражения и смирения, страха и надежды, иллюзий и глумления. Это стиль лукавый, извивающийся – автор говорит не то от своего имени, не то от имени героя. Поэтому тон рассказа то серьезный, патетичный, то беспечный, циничный. К тому же сам рассказчик – в прошлом мошенник, а ныне «человек ясного ума, причастный к наукам». В самом стиле повествования сказывается натура Протея.
В образе Гусмана сошлись авантюрный герой литературы Возрождения и его спутник – озорной и проницательный шут. В герое плутовского романа еще играют жизненные силы (особенно когда ему живется сытно), он еще озорует, как шут; от испанского рыцаря наживы до сухого дельца позднейшего буржуазного романа еще далеко. Но оба – и герой и шут – деградировали и терпят поражение в новой жизни. Герой стал пикаро, народная мудрость артистического шута разложилась на низменные плутни и догматические проповеди. В сказе предоставляется слово то плуту, то проповеднику, причем первый договаривает за второго. Проповедник, выступая в Испании Филиппа III, соблюдает осторожность, не касается личностей, предупреждает «разумного читателя», что «по разным причинам остановился на полпути», и в частности из боязни «кого-нибудь задеть»; о многом он бы хотел написать, но не написал – «прочти то, что сумеешь». Он любит говорить притчами и аллегориями на общие темы – часто это лучшие в литературном отношении страницы романа: притча об Усладе и Досаде (I—I, 7), о Правде и Кривде (I—III, 7), о старости (II—I, 3) и другие. Зато бывалый плут приводит примеры из практики судей, рехидоров, лекарей с точным указанием лиц и местности, – вероятно, реальные случаи из современной жизни. Иногда плут и проповедник выступают рядом, и мальчику Гусману, который клянется, что жестоко расплатится с трактирщицей, накормившей его тухлыми яйцами, каноник тут же читает красноречивую проповедь на тему «Любите врагов ваших» (I—I, 4) – совмещение ничтожного с возвышенным, как подобает человеческой жизни.
Язык сказа в «Гусмане» поражает богатством лексики, красочных оборотов, народных поговорок, разнообразием тона и стиля, то шумного, трескучего, то строгого, до темноты сжатого. И, однако, безжизненная дидактика не всегда скрашивается колоритной формой – проповеднический сказ Алемана прямо противоположен дружески фамильярному «пантагрюэльскому» сказу Рабле, с которым стиль Алемана внешне так схож. Современники, воспитанные на религиозной проповеди, вероятно, менее ощущали недостатки назидательного красноречия и, по словам автора похвального слова, ставили Алемана рядом с Демосфеном и Цицероном.
В живости голоса рассказчика, в разнообразии интонаций одна из самых характерных поэтических черт «Гусмана де Альфараче». Среди испанских плутовских романов сказ так же отличает роман Алемана, как кошмарные гротески – «Великого Мошенника» Кеведо, а фантастический сюжет-символ – «Хромого беса» Гевары. Каждый из мастеров плутовского романа по-своему пытался художественно преодолеть разлад между тривиальностью плутовского материала и значительностью обобщений жизни. В 1734 году Лесаж переделал «Гусмана де Альфараче», до этого многократно переведенного во Франции, где роман уже выдержал не менее девятнадцати изданий. Лесаж в своей обработке устранил дидактику, а отчасти связанные с нею авторские отступления и сказ. Этот вариант романа, уступка вкусам иного общества, был переведен на ряд европейских языков (в том числе и на русский)[10]10
Гузман д’Алфараш, Истинная гишпанская повесть господина Лесажа, М. 1804. (В перепечатке 1813 года на титульном листе «Шалости забавного Гусмана, или Каков в колыбельку, таков и в могилку».), Выдержала восемь изданий.
[Закрыть] и заслонил оригинал. Но, выиграв в занимательности, «Гусман де Альфараче» Лесажа значительно проиграл по содержанию и по искусству комического – и то и другое неотделимо у Алемана от дидактики и сказа.
VII. Пикаро и герой новоевропейского романа
Для искусства Алемана в целом характерен обобщающий метод, когда из наблюдений над одной жизнью, над одной натурой делаются выводы о «человеческой природе» вообще. Форма «жизнеописания» для Алемана поэтому наиболее органична. Все социально-политические выводы, вся философия романа подаются в прямой связи с перипетиями в личной судьбе героя. Другие персонажи романа, с которыми сталкивается пикаро, а также материальный внешний мир сами по себе мало интересуют автора.
Читатель «Гусмана», наверно, запомнит такие жанровые зарисовки и натюрморты во вкусе реализма XVII века, как «хохочущий погонщик мулов» (I—I, 4), «битая дичь» (I—II, 6), «эскудеро, покупающий кролика» (I—II, 6), «политиканы трактиров» (I—II, 7), «щеголь в соборе» (I—II, 8), «нищий калека» (I—III, 5) и т. п., но это второстепенные детали для Наблюдателя жизни. Его интересует целое – человек, общество, государство.
В этом смысле, строго говоря, за Алеманом никто не пошел. Ближе всех среди мастеров плутовского жанра к нему стоит Кеведо (и, пожалуй, Гевара, но уже под непосредственным влиянием Кеведо), который отказался от прямой социальной дидактики, создав вокруг пикаро такую «конгениальную» картину национального целого, – правда, ценою чудовищно издевательских преувеличений, – что она сама за себя говорит, некую серию сатирических призраков в духе более законченного барокко. По сравнению с «Великим Мошенником» Кеведо кажется, что в «Гусмане» еще продолжается традиция реализма «Ласарильо».
Оба они – Алеман и Кеведо – тем самым тяготеют к жанру философского романа. При этом Кеведо, которого иногда называли «испанским Вольтером», ближе к автору «Кандида» (среди французских мастеров этого жанра в XVIII веке) сознательной условностью образов-тезисов, пестротою не менее условной интриги, а также тоном рассказа и смеха. Алеман, напротив, во многих отношениях ближе к Руссо, создателю автобиографической «Исповеди», где тот изобразил себя бродягой, который становится философом и постепенно осознает свое «одиночество среди людей»; метод Руссо, изучающего человеческую природу через одного себя, тоже напоминает Алемана. Но Алеман близок и к Руссо, автору «Новой Элоизы», которая насыщена социальной полемикой, дидактикой и меланхолией. Разумеется, по мировоззрению оба писателя испанского барокко – прямые антиподы двух вождей французского Просвещения и лишь потому могут быть с ними соотнесены.
Дальше всего отстоит от Алемана тот писатель, имя которого всегда упоминается в историях литературы рядом и в связи с ним, а именно – Лопес де Убеда, выступивший как первый продолжатель плутовского жанра. В «Плутовке Хустине» (1605), опубликованной через год после второй части «Гусмана», выведена преуспевающая особа, искусная лицемерка и сутяга, ловко ищущая женихов, которую в награду за все плутни автор под конец повествования выдает замуж за самого знаменитого плута – Гусмана де Альфараче. Рисуя жизнь плутовки в соблазнительном свете, Убеда по духу ближе к уже упомянутому анонимному автору поэмы «Жизнь Пикаро», чем к автору «Альфараче». Нравоучения, которыми он еще в большей мере, чем Алеман, насытил свое произведение, имеют чисто практический характер – это своего рода «школа карьеры» для женщин. Сервантес поэтому назвал «Хустину» «дрянной книжкой».
Других испанских авторов плутовского романа покорили в «Гусмане» те возможности, которые дает жизнеописание бродяги для создания широкой картины нравов. В центре их произведений – изобретательный герой, «Слуга многих господ» (название плутовского романа Херонимо де Алькала́), разоблачающий неказистую изнанку жизни этих господ и всего общества. (У Эспинеля, правда, герой – странствующий бедный дворянин Маркос де Обрегон, близкий плуту лишь по жизненному положению, не по характеру.) Второстепенные бытовые детали Алемана у них разрослись в большие эпизоды как составные элементы романа наряду с приключениями героя. Значение назидательных рассуждений при этом ослабляется и возрастает роль конкретных социальных образов фона. Мемуарная форма – у Алемана символическая исповедь-покаяние блудного сына – для этих авторов поэтому уже не обязательна; от нее отказываются Салас Барбадилья, Солорсано и Гевара: акцент переносится с героя на мир вокруг него. В таком виде традиция плутовского романа как сатирико-бытового жанра проникает в европейские литературы XVII века, где она обретает в каждой стране свои национальные особенности.
Она доходит до Лесажа, который перед тем (и после того), как создал «Жиль Блаза из Сантильяны» – роман об испанском плуте XVII века, затмивший для ближайших поколений все испанские плутовские романы, – перерабатывал и переводил испанские образцы («Хромого беса», «Гусмана де Альфараче» и «Эстебанильо Гонсалеса»). Лесаж, первый писатель французского Просвещения, освобождает плутовской роман от барочной дисгармонии, от контрастов возвышенного и пошлого, от «разорванного» мироощущения, от двусмысленного тона комизма, от всей испанской остроты и пряности в идеях, образах и положениях, – а по сути дела даже от пикаро, причудливого героя парадоксальной действительности Испании XVII века. Его Жиль Блаз – это обычный человек, «такой же, как и все вы» (на чем постоянно и тщетно настаивал Гусман: читателю трудно было с ним согласиться!), даже малоинтересный, бесхарактерный человек, – интересен и характерен лишь мир вокруг него. Не герой и не мошенник, не попытка насильственно их соединить, дабы показать, как из предельного падения происходит вознесение, но один из многих «людей доброй воли» (и слабой воли, как у Гусмана), отнюдь не безнадежный от природы человек, «средний» человек, которого стремится изобразить литература Просвещения. К этому же герою и к такой же концепции романа одновременно в Англии приходит Дефо как автор «Молль Флендерс» (где преобразован «женский» вариант пикарескного жанра), а также в других произведениях – не плутовского, но родственного ему капитанско-флибустьерского сюжета, начиная с «Робинзона Крузо».
По форме это было как бы возвращением к добарочной предыстории жанра, к гуманистической сатире «Ласарильо с Тормеса», которая ближе писателям Просвещения, чем пессимистическая сатира «Гусмана де Альфараче». В композиции романа унаследуется от Алемана широта трактуемого жизненного материала, но в изображении «человеческой природы» на смену интенсивному обобщающему методу и дидактическим отступлениям Алемана приходит экстенсивное повествование и стройная новеллистически-многочленная композиция.
В барочном реализме испанского плутовского жанра впервые в истории романа герой представлен механическим «продуктом» изменчивых обстоятельств общественной среды – именно при сатирическом взгляде на человека и возникает такое унизительное для него изображение. Знаменательно, что у романистов после Алемана и Кеведо (а формально лишь после Гевары, который, оттеняя «демонизм» неразумной жизни, еще дал плуту-студенту в товарищи беса) характер пикаро уже менее значителен по сравнению со «знаменитым плутом» Гусманом и «великим мошенником» Паблосом у Кеведо. Происходит не только дегероизация, но и, так сказать, «дедемонизация» главного героя. Этот процесс завершается в XVIII веке в литературе Просвещения, которая отказывается возводить зло в жизни к исконной порочности человеческой природы. Иное понимание «естественного человека»; чем в XVII веке, иное отношение к социальному прогрессу влечет за собой и другое освещение возможностей, заложенных в «среде», и другую оценку ее воспитательной роли, а тем самым и преодоление барочного взгляда на жизнь как алогичную игру безрассудной фортуны.
В литературе XVIII—XIX веков к традиции плутовского жанра, растворенной в сатирическом быте, прибавляется, особенно начиная с Фильдинга, влияние Сервантеса, до того времени гораздо менее ощутимое, несмотря на популярность «Дон-Кихота». Наряду с изображением поведения человека как пассивного следствия социальных условий в романе все чаще показывается борьба героя со своей средой, его протест против нее и стремление преодолеть ее ограниченность – обычно в юмористическом освещении, – тема «Дон-Кихота». Нередко эти две темы, строго разделенные в испанском романе эпохи Сервантеса, теперь сливаются – художественный образ «человеческой природы» становится более конкретным и сложным, более сознательно историческим и социальным.
Истоки нового европейского романа восходят к классической испанской литературе в большей мере, чем к какой-либо иной, – к роману Сервантеса и его современников, начиная с автора «Гусмана де Альфараче».
Л. Пинский