Текст книги "Гусман де Альфараче. Часть первая"
Автор книги: Матео Алеман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)
о том, как Гусман де Альфараче отомстил секретарю за шутку с экономом, а также о ловком похищении бочонка с вареньем
Эконом был человек старого закала, прямодушный, обходительный, чуждый всякого коварства, только немного надоедливый и мнительный. Ежедневно он отсылал положенные ему припасы каким-то бедным родственницам, а иногда обедал или ужинал у них; после одного такого ужина и случилась с ним история, которую вы сейчас услышите. Эконом поел у своих родственниц макарон, приготовленных с сыром, перцем и обжаренных в гусином жиру, и запил их водой, после чего почувствовал себя плохо. Придя домой, он сразу разделся и лег в постель. На следующий день монсеньер за ужином заметил его отсутствие и спросил, что с ним. Узнав, что эконом хворает, кардинал послал справиться о его здоровье. Больной просил передать, что участие его преосвященства, пославшего проведать верного слугу, настолько его ободрило, что он надеется к утру выздороветь.
Больше в тот вечер разговора об этом не было. Утром я, как обычно, понес съестное родственницам эконома, а другой паж принялся чистить его платье, чтобы хозяин мог одеться. Эконом и секретарь постоянно подшучивали друг над другом, и невинные эти шутки весьма потешали монсеньера. Вот и теперь, поднявшись пораньше, секретарь зашел в прихожую, где мой товарищ чистил платье, и спросил:
– Как здоровье твоего хозяина?
Паж ответил, что эконом еще почивает, так как всю прошлую ночь не сомкнул глаз.
– Пока он не встал, – сказал секретарь, – сходи-ка с моим слугой, пособи ему снести одну вещь. Да побыстрей возвращайся, а я пока побуду тут.
Паж пошел, куда его послали. Секретарь же еще накануне, узнав, что эконом не явился к столу и ужинает где-то на стороне, придумал забавную шутку: он договорился с одним пареньком, чтобы тот нарядился в женское платье и спрятался в спальне эконома за пологом кровати. Пользуясь тем, что эконом спит и дверь открыта, секретарь тихонько вошел в спальню, за ним проскользнул паренек и, как было уговорено, спрятался. Тогда секретарь пошел в сад, где прогуливался кардинал, читая молитвы. Тот прежде всего осведомился об экономе.
– Монсеньер, – ответил секретарь, – я нынче справлялся о нем, и его слуга сказал, что ночь он провел худо. Да я этому не дивлюсь; вчера вечером, когда я навестил его, он со мной и двух слов не вымолвил; видимо, с ним неладно.
Монсеньер, воплощенное милосердие, поспешил к больному. И когда он сел у изголовья кровати, из-за полога появился наряженный дамой парень и сказал:
– Ай, беда мне! Я должна идти, сударь, уже поздно, дома ждет муж.
С этими словами он прошел к дверям на виду у столпившихся в комнате слуг. Монсеньер был поражен, он почитал эконома чуть не святым; а тот, до смерти перепугавшись, решил, что перед ним привидение.
– Иисусе, Иисусе! – завопил эконом. – Это сатана, сатана!
В одной рубашке он соскочил с постели и забегал по комнате. Секретарь и его приятели расхохотались, и тогда монсеньер догадался, что это шутка. Ему тут же рассказали всю правду.
Эконом, однако, никак не мог прийти в себя, все порывался куда-то бежать и, хотя его старались успокоить, опомнился не сразу. Шутка эта сильно его смутила и расстроила, особенно тем, что над ним насмеялись в присутствии монсеньера. Но, как человек благовоспитанный, он смолчал, а монсеньер вскоре удалился, осеняя себя крестным знамением и смеясь над забавной выдумкой. Когда я вернулся, все было позади, но я так огорчился, будто меня вдругорядь отстегали. Эконом же готов был выколоть себе глаз, лишь бы отомстить. Видя, что я печалюсь не меньше его, он сказал:
– Ну, что ты думаешь, Гусманильо, о выходке этих мерзавцев?
– Ловко подстроено, – ответил я, – да только, кабы надо мной этак подшутили, я бы не стал ждать, пока на обидчика наложит епитимью папа или пока придет время отписать ему кое-что в завещании. Я бы потребовал с него долг раньше, да еще с процентами.
О том, что я проказник и выдумщик, знали все. Долго говорить тут не пришлось, эконом так и вцепился в меня, чтобы я дал ему совет.
Сперва я боялся это делать, ибо не годится пажу мстить за обиды почтенного слуги столь же почтенному обидчику, Каждая ярочка знай свою парочку, со старшими шутки плохи. Хватит с меня, что я отомстил за свою обиду, – там хоть было оправдание. С какой стати мне путаться в такие дела, от которых только и жди что плетей, а не то уши вытянут на вершок да все вихры на голове повыдерут? Поэтому я сперва положил молчать, не ввязываться.
Но нраву я был горячего, а эконом все не отставал, суля щедрую награду да подарки и обещая сказать монсеньеру, что я вступился за своего хозяина. В конце концов я согласился взяться за это дело. Несколько дней я выжидал, чтобы усилилась жара. Секретарь наш в это время трудился не разгибая спины, готовил бумаги для гонца в Испанию. Я купил немного смолы, канифоли и камеди, растер их в порошок и перемешал.
Утром, когда паж секретаря возился с платьем, которое надо было спешно вычистить, я подошел к нему и сказал:
– Эй, братец Джакопо, у меня на сковороде жарится отличный кусок свинины. Хлеб тоже есть, и если поставишь вина, мы с тобой попируем; а нет у тебя вина, не прогневайся, пойду искать другого в компанию.
Паж ответил:
– Черт возьми, вино и у меня найдется; побудь здесь, я мигом его принесу.
Пока он ходил в кладовую, я вытащил пакетик с порошком, вывернул панталоны секретаря наизнанку, побрызгал их заранее принесенным в скляночке вином и густо посыпал моим порошком, а затем, вывернув налицо, положил так, как они лежали. Вернулся паж с флягой вина, но не успел он и рта раскрыть, как хозяин потребовал платье. Парень оставил мне вино и побежал к секретарю. Они углубились в бумаги, и Джакопо уже не удалось освободиться до полудня.
Секретарь был очень волосат. Порошок быстро размок и начал оказывать свое действие. Стояла самая знойная пора, от жары мое снадобье превратилось в густой клей, который покрыл тело секретаря сплошным слоем от пояса до пяток; бедняга места себе не находил – с каждым волоском душа вон.
Видя, что дело худо, он созвал своих слуг и учинил им допрос. Никто, однако, не мог ничего сказать, пока не явился эконом.
– Сеньор, – заявил он, – это называется подшутить над шутником и перещеголять учителя; шутка ваша была хороша, но и моя не плоше.
И он говорил правду: как принялись двое слуг резать ножницами волосок по волоску, пришлось даже распороть панталоны по швам, иначе никак нельзя было их снять. Эта шутка понравилась всем куда больше, потому что была злее. А за мной с тех пор окончательно утвердилась слава озорника; моих проделок боялись как огня.
Истекли два месяца опалы. Я вернулся на прежнее место, но совести у меня не прибавилось. Ты, верно, слышал басню о том, как Стыд, Воздух и Вода, разлучаясь, договаривались о месте встречи? Воздух сказал, что будет на вершинах гор, Вода – что в земных недрах, а Стыд заявил, что если они его потеряют, то уж никогда не сыщут. Вот и я, потеряв стыд, лишился навсегда и его, и надежды снова его обрести. Но я не горевал: отыми бог стыд, так будешь сыт.
Увы, не пошла мне впрок наука, не отбила охоту к дерзким проказам! Послушай дальше, как я исправился. Утроба моя уже так изнежилась и приохотилась к сластям, что без них мне было невмоготу, как больному без воды или пьянице без вина. Чтобы подобрать на земле лакомство, я спрыгнул бы с башни Святого Ангела[200]200
Башня Святого Ангела – башня на замке Святого Ангела, одном из замечательных римских сооружений, мавзолее императора Адриана (76—138), превращенном в средние века в крепость. На верхней площадке замка стоит статуя ангела с мечом.
[Закрыть]. Говорят, кто смерти боится, тому жизнь не в радость. Поддался бы я страху, не пришлось бы мне больше полакомиться.
Я рассудил так: попадусь снова, что могут мне сделать? Чего мне бояться? Страх всегда рисуют тощим, бледным, нагим, унылым, жалким, с волосами дыбом. Страх – чувство рабское, холопам под стать; он ни на что не решается и не ведает удачи; как трусливый пес, он только лает, а укусить не смеет. Страх – палач души, глупо бояться того, чего не миновать. И не такой я человек, чтобы обуздывать себя. Будь что будет, смелым бог владеет. Расплачусь своей шкурой, а больше терять мне нечего: нет у меня ни движимого, ни недвижимого, ибо не соблаговолил господь наделить меня ни стадами, ни щепотью собственной земли, хоть на пульку для самострела[201]201
…на пульку для самострела. – Пули для самострелов изготовлялись из глины.
[Закрыть].
Монсеньер был любителем варенья, что привозят в небольших бочонках с Канарских и Азорских островов. Порожние бочонки у нас выкидывали на свалку, а я взял да и подобрал один в пол-арробы[202]202
…в пол-арробы… – Арроба – мера жидкости, имевшая в разных областях Испании и Португалии различную емкость – от десяти до шестнадцати литров.
[Закрыть], чтобы держать в нем, как в шкатулке, карты, кости, подвязки, манжеты, носовые платки и другие причиндалы бедного пажа.
Однажды за обедом монсеньер, которому доложили, что в лавку привезли свежего варенья, приказал дворецкому закупить три-четыре кинтала[203]203
Кинтал – мера веса, равная ста фунтам.
[Закрыть]. Я слушаю и смекаю, как бы стащить хоть один бочонок. Вот наконец убрали со стола, слуги ушли обедать. Тогда я побежал к себе и быстрехонько наполнил свой бочонок старым тряпьем, землей, всем, что было под руками. Забил поплотней днище, скрепил обручи, как будто бочонок только что прибыл из-за моря с корнями змеедушника, и стал ждать дальнейших событий.
Поздно вечером вижу, во двор пригоняют двух мулов, груженных бочонками с вареньем. Бочонки поставили в прихожей, а затем дворецкий приказал нам, пажам, снести их в спальню монсеньера. Наконец-то фортуна мне улыбнулась! «Эге, голубушка, – сказал я себе, – теперь-то ухвачу тебя за подол. Каждый из пажей взял по бочонку, я пошел последним и, как проходил мимо своей комнаты, шмыг туда, ставлю бочонок с вареньем, беру другой, с землей, и несу его в спальню монсеньера. После этого я честь честью отнес туда еще два бочонка.
Когда все было сделано, я не торопясь вошел в залу.
– Ну, Гусманильо, – спросил меня монсеньер, – как понравились тебе эти бочонки? Сюда уж руку не просунешь! И клин не поможет!
Я бойко ответил:
– Ваше преосвященство, не поможет клин, выручит клык; где не пройдет рука, засуну палец, а своего добьюсь.
Он возразил:
– Но как же ты просунешь туда палец или хотя бы ноготь, – ведь бочонки плотно закрыты?
– На то и уменье! – ответил я. – Когда б открыть их было легко, не было бы в том ни заслуги, ни забавы. Талант испытывается в трудных делах и являет свою мощь в великих замыслах, а заколотить гвоздь в стену или натянуть на ногу башмак всякий сумеет, невелика премудрость.
– Что ж, тогда уговоримся, – сказал монсеньер, – ежели за неделю ты ухитришься стащить варенья из этих бочонков, дарю тебе то, что украдешь, и еще столько; а ежели нет, быть тебе наказану.
– Ваше преосвященство, – сказал я, – неделя сроку – это почти целая жизнь человеческая; больно долго ждать, а и дождемся, так вы, чего доброго, охладеете к нашему уговору или вовсе о нем забудете. Благодарю за милостивое дозволение, и ежели завтра в этот час дельце не будет обстряпано, пускай секретарь сам выберет мне кару. Ему, я знаю, не терпится воздать мне за прошлое огорчение – ведь от него до сих пор смолой пахнет и шерсть не отросла.
Монсеньер и все, кто присутствовал при этом, рассмеялись; мне был дан один день сроку. Разумеется, я мог бы и сразу выполнить обещание, все у меня было готово, но я почел за лучшее не спешить.
Назавтра, когда монсеньер сидел за обедом, а я подавал ему второе, он с улыбкой взглянул на меня и сказал:
– Что ж, Гусманильо, до вечера совсем мало осталось, срок близится. Верно, теперь ты был бы рад взять свои слова обратно? Гляди, отец Николао уже приготовился получить с тебя долг и обдумывает, как получше отомстить, а ты, конечно, ломаешь голову, какую бы каверзу ему устроить. Что до меня, я посоветовал бы ему с тобой помириться, не ради тебя, а ради него самого.
– Ваше преосвященство, – ответил я, – знаю, что в случае проигрыша мне не уйти от отца Николао, но и варенье от меня не уйдет. Я сыграл бы теперь не колеблясь хоть на семерную ставку[204]204
…на семерную ставку… – При игре в банк взятка в третьем ходе давала семерное количество очков.
[Закрыть], если бы имел что поставить, кроме своей ничтожной особы, – карты у меня верные.
К концу обеда, когда надо было подавать десерт, я подошел к поставцу, взял чашку, затем поднялся к себе, наполнил ее вареньем из бочонка и, возвратясь в столовую, поставил чашку на стол.
При виде варенья монсеньер изумился – ведь он сам запер бочонки в спальне и, как побились мы об заклад, не доверял ключа никому. Призвав эконома, он велел ему пойти в спальню, счесть бочонки и проверить, может быть, какой-нибудь из них открыт или плохо заколочен.
Эконом нашел бочонки в том виде, как их поставили, и доложил, что они стоят нетронутые, в целости и сохранности, невозможно и подумать, чтобы из них взяли хоть каплю варенья.
– Ага, – сказал монсеньер, – не помогли тебе твои плутни! На сей раз не вывернешься! Ты думал убедить нас, что взял варенье из моих бочонков, а на самом-то деле купил его за свои деньги!
– Отец Николао, – обратился он к секретарю, – отдаю Гусманильо в ваши руки, делайте с ним что хотите, потому что он проиграл.
Секретарь ответил:
– Ваше преосвященство, благоволите сами подвергнуть его наказанию, какое сочтете нужным, а я не только к нему, но к тени его боюсь подойти близко, – это такой озорник, со всего света нагонит мошек, чтобы меня живьем съели. Коль мне поручается выбрать ему наказание, то я его прощаю и хочу жить с ним в дружбе.
– Я пока ни в чем не провинился, – ответил я, – нечего меня прощать. Где нет материи, излишне искать форму. Я выиграл заклад, а ежели я лгу и вы меня уличите, наказывайте, как пожелаете. Но что толку в словах там, где можно показать дела? Я утверждаю, что варенье это взято из привезенного вчера запаса; более того, в моей комнате стоит целый бочонок.
Монсеньер только крестился, дивясь моей ловкости. Кончился обед, убрали со стола, а он все еще крестился, Желая удостовериться самолично, монсеньер встал и пошел в спальню. На бочонках были у него сделаны метки, они оказались нетронутыми, бочонки все по счету, ключ при нем – чудо, да и только.
Он еще более утвердился в мысли, что я купил себе такой же бочонок.
– Гусманильо, – обратился он ко мне, – ты не помнишь, их сюда поставлено столько-то? А ну-ка, пересчитай.
Я сосчитал бочонки и сказал:
– Ваше преосвященство, они все на месте, но крадет волк и считанную овцу. С виду они в порядке, а на самом деле не все; хотите убедиться, прикажите принести сюда бочонок, что стоит в моей комнате, и открыть вот этот – он подменен.
Бочонок открыли и отдали должное моей правдивости и изобретательности, о коих свидетельствовали земля и тряпье в бочонке. Посыпались вопросы, как я это сделал, но я не отвечал.
Прежде всего я попросил монсеньера выполнить обещание. Он тут же распорядился дать мне второй бочонок, так что у меня их стало два. Однако, чтобы все видели мое благородство, я этот второй бочонок целиком отдал моим товарищам.
И хотя монсеньер был поражен дерзкой покражей, еще больше поразила его моя щедрость, которую он весьма одобрил. Проказы эти, однако, уже начали внушать ему опасение, и не будь он человеком поистине святым, несомненно выгнал бы меня.
Но монсеньер, видимо, рассудил так: «Если я лишу его своей поддержки, то при столь дурных наклонностях он совсем пропадет. Его проделки в моем доме – всего лишь ребяческие шалости, от которых нет большого ущерба. Пускай лучше тащит мелочи у меня, нежели совершает от нужды крупные кражи у других». И чтобы смягчить мою вину, монсеньер обратил проступок в шутку. Поправимое зло надобно исправлять, а непоправимое – смягчать. Над проделкой моей много смеялись, и монсеньер рассказывал о ней, как приходилось к слову, всем князьям и дворянам, его посещавшим.
ГЛАВА IXо второй покраже сластей, учиненной Гусманом де Альфараче в доме монсеньера, и о том, как он из-за страсти к картам этот дом покинул
В любви к ближнему есть свой уряд и чин, как я уже говорил прежде: сперва бог, за ним родители, затем дети, за детьми слуги, причем хороших слуг надлежит любить больше, нежели дурных детей. У монсеньера детей не было, и к нам, своим слугам, он питал самую нежную любовь, ставя нас сейчас же после бога и бедняка, образа божьего. Милосердие его не знало предела, а оно есть лучший плод и живительный огнь духа святого, высшее из всех земных благ, прекрасное начало, ведущее к блаженному концу. В милосердии обретаются вера и надежда. Оно – путь к небесам, узы, соединяющие бога с человеком, чудодейственная сила, бич для гордыни и источник мудрости.
Монсеньер желал моего блага, как своего собственного. Он учил меня духом кротости, а не палкой по кости. И чтобы проверить, способен ли я обратиться к добродетели, он оделял меня яствами со своего стола, избавляя от соблазна и желания воровать. Делясь со мной лакомствами, он приговаривал:
– Даю тебе это, Гусманильо, в залог дружбы и мира; я, как и отец Николао, не хочу с тобой ссориться, а потому удовольствуйся сим угощением, которое я подношу тебе как вассал своему сеньору.
Говорил он это с веселой улыбкой, не смущаясь тем, что за столом сидели важные господа. Добрейший был человек! Слугам оказывал доверие и уважение, был с ними щедр и ласков, помогал чем мог, отчего все они души в нем не чаяли и служили верой и правдой. Коль хозяин справедлив, слуга усерден – хороша плата, хороша и работа; но для хозяина добросердечного челядь жизни не пожалеет. И наоборот: человеку скупому, надменному и неблагодарному не дождаться ни любви, ни усердия; много у него слуг, да мало услуг; его осуждают, бранят, поносят на улицах, площадях и в судах; он всем ненавистен, и никто за него не заступится.
Знали бы господа, сколь важно иметь честных и преданных слуг, свой кусок бы им отдали, ибо в слугах истинное богатство. Не может слуга быть усерден, когда хозяин его не любит.
Привезли как-то монсеньеру из Генуи несколько ящиков с цукатами, таких больших, позолоченных, разукрашенных – просто загляденье! Цукаты были недавнего приготовления и в пути слегка отсырели. Когда их показали монсеньеру, он весьма обрадовался; особливо потому, что изготовила и прислала их его родственница, от которой он часто получал такие подарки. Меня тогда дома не было, и в мое отсутствие устроили совет, как эти цукаты подсушить и вместе с тем уберечь от меня. Надо ведь было выставить их на солнце, а скрыть их от меня не удалось бы даже в урне с прахом Юлия Цезаря. Все давали советы, но ничего подходящего не могли придумать.
Наконец монсеньеру пришла на ум счастливая мысль.
– Напрасно мы ломаем голову над тем, куда спрятать цукаты, – сказал он. – Отдадим их на хранение самому Гусману – это будет надежней всего.
Предложение одобрили, и когда я пришел, монсеньер спросил меня:
– Скажи, Гусманильо, что нам делать с этими отсыревшими цукатами, чтобы они вконец не испортились?
Я сказал:
– По-моему, ваше преосвященство, самое верное дело съесть их немедля.
– И ты взялся бы съесть их все сразу? – спросил кардинал.
– Не так уж их много, – ответил я. – Дайте мне срок побольше, и я один управлюсь с ними, но я не обжора и не стану есть их сейчас в присутствии столь почтенного и многочисленного общества.
– Так вот, я хочу, чтобы ты их хранил и каждый день выносил ящики на солнце, только, чур, не плутовать. Ящики тебе сдадим по счету, и ты должен вернуть их все до единого. Они, как видишь, откупорены и наполнены доверху. Уверен, что никакой беды с ними не случится.
– А я не уверен, – отвечаю, – ни в самом себе, ни в сохранности ящиков, ибо я – сын Евы и, очутившись в таком цукатном раю, могу поддаться искушению змия плоти.
Монсеньер опять свое:
– Ну смотри, дело твое, а только ты должен вернуть ящики в том виде, в каком я их даю тебе, целыми и невредимыми, иначе тебе несдобровать.
Я ему:
– Не о том речь, чтобы вернуть их в целости, без видимого изъяна и нехватки, – это дело нетрудное. Меня смущает другое.
– Что же тебя смущает? – спрашивает монсеньер.
– Да то, – говорю, – что соблазн велик. Я знаю свою слабость, знаю и то, что выполню все условия, а все-таки сумею изловчиться и полакомиться вволю.
Монсеньер с удивлением сказал:
– Вот как? Что ж, покажи нам свое уменье. Даю тебе разрешение один раз досыта поесть этих цукатов, но с условием, что ящики ты мне вернешь целыми, без недостачи, а ежели мы ее заметим, будешь наказан.
Я согласился, и мне отдали все ящики. На следующий день, когда я вытаскивал их в галерею на солнце, мне особенно приглянулся один ящик с лимонными цукатами. Недолго думая беру перочинный ножик, вытаскиваю гвоздики в дне ящика и, опрокинув его, вынимаю этим ножичком почти половину содержимого, а потом снова заколачиваю дно, как оно было, заполнив пустоту бумагой так плотно, что ничего нельзя заметить.
В тот же вечер, когда монсеньер сел ужинать, я принес ему четыре ящика и спросил, хорошо ли я их сберег. Он ответил:
– Ежели все прочие в таком же виде, я доволен.
Тогда я притащил все ящики; монсеньер был очень рад, что цукаты целы и немного уже подсохли.
После этого я вынес в столовую блюдо с украденными фруктами, из которых, сказать по чести, и крошки не попробовал: все это было проделано лишь ради бахвальства.
Взглянув на блюдо, монсеньер спросил:
– Что это такое?
Я ответил:
– Хочу поделиться краденым с вашим преосвященством.
Он сказал:
– Я разрешил тебе вволю поесть, но не красть. На сей раз ты проиграл.
– Я их не ел, – возразил я, – и даже не пробовал. О проигрыше не может быть и речи – здесь ровно столько, чтобы мне наесться досыта, и, сами видите, все целехонько. А коли я пострадаю за свою честность, тогда, право, не знаю, как поступать, раз все пути мне закрыты. Я-то думал, что выиграл, а вы собираетесь наказать меня за проигрыш; пусть так, но уж в другой раз я не оплошаю.
– Я не хочу зря обижать тебя, – ответил монсеньер. – Ты и впрямь не виноват. Но скажи на милость, из какого ящика ты это взял?
– Вот в этом недостача, – указал я ему и объяснил, как вытащил цукаты.
Монсеньера моя находчивость позабавила, но в то же время встревожила, ибо он опасался, что я могу ее применить к делам похуже. Початый ящик был отдан в мое распоряжение.
Таких проделок устраивал я немало. Они нравились монсеньеру, и был я при нем чем-то вроде шута. Стоило одному из пажей вздремнуть, ему уже надо было покупать новые башмаки и чулки, потому что пробуждали его прилепленные к подошвам горящие огарки.
Каждый день мы, пажи, занимались науками – два часа утром и два часа вечером – с приставленным к нам учителем. На этих уроках я порядочно изучил латынь и немного ознакомился с греческим и древнееврейским. Прислуживание хозяину отнимало совсем немного времени, и на досуге мы читали книги, разучивали новые песни, играли в разные игры. Из дому выходили редко, разве чтобы одурачить уличных пирожников, зато с кондитерами старались жить в дружбе. По вечерам мы развлекались тем, что обливали помоями потаскушек или устраивали кошачьи концерты под чужими окнами.
В таких забавах проходило время, у меня уже начал пробиваться на лице пушок. Ты, пожалуй, скажешь, что жилось мне весело, но то было веселье у позорного столба, с рогаткой на шее. Ничто меня не радовало, все претило. День и ночь я вздыхал по прежним своим утехам.
Став юношей, которому уже впору носить шпагу, я ожидал, что меня повысят в должности, – тогда я мог бы надеяться и на дальнейшее. Конечно, если бы дела мои того заслуживали, было бы мне повышение; но вместо того чтобы взяться за ум и примерным усердием склонить к себе сердце монсеньера, я повадился играть в карты и проигрывал все вплоть до одежды. Ни в чем я не знал удержу, а в игре тем более.
Все уловки и приемы, мне известные, пускал я в ход, особенно когда играл в примеру. А сколько их было! Сдавая всем по четыре карты, я брал себе пять и выкладывал выигрышные. Прежде чем открыть карту, сперва подсматривал, хорошая ли, а если нет, преспокойно открывал другую, уже проверенную, и выигрывал партию, плутуя без зазрения. Иногда усаживал рядом с собой помощника, «дьякона», который, притворясь спящим, передавал мне карту под столом. А порой напротив меня пристраивался «командир», который знаками показывал мне карты других игроков, да так хитро, что в жизни не догадаешься! Сколько раз, играя крапленой колодой, я сдавал партнеру пятьдесят два очка, а себе откладывал туза или пятерку, чтобы набрать пятьдесят пять или хотя бы пятьдесят четыре и выйти с лучшей игрой!
Когда же мы садились вдвоем против одного, игра была верная – обмениваемся картами, подбираем сброшенные и кладем их сверху, сговариваемся с «приманщиком», передергиваем, подбрасываем, а не то играем меченой колодой, стакнувшись с держателем игорного дома или с продавцом карт.
Ох, немало на моей совести обманов и плутней! Все шулерские приемы я превзошел, ничем не брезговал. Игра ослепляет людей настолько, что человеку умелому нетрудно нагреть руки. И будь это дозволено… Да, говорю «дозволено», ибо допускается же существование публичных домов во избежание большего греха. Точно так же хорошо бы в каждом большом городе учредить школы шулерства, где любители карт могли бы изучить все приемы, чтобы не попадать впросак. Ибо плоть наша легко поддается пороку и обращает в пагубную привычку то, что было придумано как невинная забава.
Да, пагубной привычкой становится все, чему предаются безудержно, преступая границы дозволенного. Карты были изобретены для увеселения души, для отдыха от житейских трудов и забот; но, переходя за эти пределы, они влекут за собой злодеяния, позор и грабеж, кои почти всегда им сопутствуют.
Я говорю о заядлых игроках, для которых карты стали постоянным занятием и привычкой. Разумеется, людям благородным лучше бы вовсе чуждаться игры, памятуя, сколько от нее зла и как часто она превращает порядочного человека в подлеца; если даже ты выиграешь, сколько придется тебе стерпеть от проигравшего оскорблений и угроз, обидных слов и дел, непереносимых для человека чести. Много и других зол влечет за собой игра, – но о них я и говорить не решаюсь, – а потому надлежит равно избегать и карт и игорных домов.
Но коль скоро страсти наши столь необузданны, было бы не только не вредно, но весьма полезно и важно ознакомить каждого юношу с правилами и условиями игры, а также с обманами и уловками картежников. И если уж хочется ему сорить деньгами, пусть тратится на сапоги, панталоны, манжеты, воротнички, пояса, манишки, на что угодно, лишь бы не разорял самого себя, как глупец, которого не только обыграют, но еще и осмеют.
Моим правилом было не садиться за карточный стол с тощим кошельком и вести крупную игру, выбирая партнеров, которые не боятся риска. Я же выигрывал и проигрывал, не задумываясь и не горюя. Из-за страсти к картам я стал нерадив к службе, ибо игроку не под силу справиться со своими обязанностями, тем более если он служит. Вот уж не знаю, что за охота господам держать слугу-картежника! Заведутся у такого деньжата, он тут же их спустит, а там пойдет играть за счет хозяина и опять продуется – под конец ему уже вовсе нечем платить, коль нет других доходов. Когда положено быть на месте, его не сыщешь, когда он нужен, не докличешься; так было и со мной.
Монсеньер искренне сокрушался и выговаривал мне; но ни увещания, ни упреки, ни посулы – ничто не могло меня образумить. И вот однажды, когда я где-то шатался, он сказал в присутствии прочих слуг, что любит меня и желает мне блага, но раз добром со мной не поладить, он намерен употребить хитрость – прогнать меня для виду на несколько дней, и тогда, может статься, я пойму свою вину и, познав свое ничтожество, смирюсь. Во все это время меня не должны лишать довольствия, дабы я с голоду не решился на злодейство. О, неслыханная добродетель, достойная вечной хвалы и подражания! Так надобно поступать всем, кто желает иметь честных слуг, – и другой на моем месте отдал бы тысячу жизней, лишь бы угодить такому господину.
Монсеньер позаботился даже о том, чтобы я не голодал! Да сохранит бог всякого от такой беды! Нелегко терпеть и прочие нехватки, но когда ты голоден, а есть нечего, когда приходит пора обедать, а обеда нет, когда ложишься спать на пустой желудок, – тут я не поручусь за сохранность первого же плаща, что попадется под руку.
Приказ монсеньера был исполнен и как раз в весьма трудную для меня минуту. Целые сутки перед этим я резался в карты напропалую и, продувшись в пух, остался без гроша, в одном кафтанишке да белых холщовых панталонах. Тогда я заперся в своей комнате, не смея показаться. Сперва хотел было притвориться больным, но раздумал: монсеньер так пекся о здоровье и нуждах своих слуг, что тотчас прислал бы ко мне лекарей; к тому же слух о моем проигрыше быстро разнесся по всему дому.
Заметив, что я не являюсь к столу, монсеньер ежедневно осведомлялся обо мне. Но слуги, зная его нелюбовь к сплетням и доносам, отвечали: «Он где-то тут». Наконец монсеньер, заподозрив, что со мной случилась беда, стал допытываться более настойчиво, и ему сказали правду. Он так был огорчен моим дурным поведением, так раздосадован моей дерзостью и бесстыдством, что приказал дать мне платье и выгнать из дому, как было задумано.
Дворецкий снабдил меня одеждой и выпроводил вон. Я обозлился, точно монсеньер был обязан вечно держать меня при себе, и вышел из дому, бранясь, с намерением никогда не возвращаться. Впоследствии меня не раз убеждали вернуться, передавали от имени монсеньера приветы и обещания простить, объясняли, что было это сделано лишь для моего блага. Но сколько ни говорили мне, что монсеньер по-прежнему меня любит и часто вспоминает, ничто не могло заставить меня смириться, я уперся на своем, воображая, что мщу за обиду. Подло я себя вел и подлую избрал участь, ибо не сумел быть благодарным господу за милости и благодеяния, оказанные мне монсеньером, этим святым человеком.
Справедлив был его приговор: кого нельзя смягчить добрыми делами и тронуть ласковыми словами, того должно укрощать суровым и безжалостным наказанием. Теперь я только руками развожу, о безумии своем вспоминая, – как я ничем не дорожил, будто ни в чем не нуждался! Как презрел добро, мне оказанное ни за что ни про что – не по уму, не по делам, не по заслугам! Как не умел сохранить его и не попытался заслужить еще больших милостей, на которые мог надеяться! Как быстро забыл о заботах монсеньера во время моего лечения! Как неблагодарен был за то, что он избавил меня от нужды! Как бесчувствен к его милосердию! Как беспечно пропускал мимо ушей его наставления! Как заносился, видя его кротость! Как противился ласковым увещаниям! Как глух был к любовным и строгим укорам! Как бессовестно испытывал его терпение! Как злоупотреблял его снисхождением! Как строптиво отвергал все попытки исправить меня! Как недостоин был его доброго обращения и не старался загладить свои проступки!