
Текст книги "Браки во Филиппсбурге"
Автор книги: Мартин Вальзер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Бенрат потребовал ключ от ее квартиры. Сесиль медлила. Бенрат надвинулся на нее, но они тут же испуганно оглянулись: какой-то господин прошел мимо, приветливо поздоровавшись, глаза Сесили беспокойно забегали, и, спрятав в ладони ключ, она передала его Бенрату, Бенрат заметил, что Клод следил за ними из глубины магазина. И признался себе – да, он во многом уступает художнику. Он собирался отнестись к своему предшественнику у Сесили снисходительно. Не смотреть в его сторону, словно тот пустое место, мимо которого спокойно проходишь, и, Бога ради, никаких действий или ревности из-за одной ночи – она же была совсем безобидная, Сесиль подробно ему все описала; но с тех пор как Бенрат о ней узнал, у художника оказалось в руках какое-то оружие против него. Он это оружие не использовал, тем хуже; если бы использовал, Бенрат мог бы открыто выступить против него, мог бы выбить из его рук козырь, доказать ему, что карта эта никудышная, но парень не предпринимал ничего, вот в чем вся беда, он ускользал, глаза его светились доброжелательностью, а губы складывались бантиком, и Сесиль защищала его, рассказывала со смехом, сколько женщин прошло через его руки; но и это причиняло Бенрату боль, его задевало, что Клод так легко забыл Сесиль, даже могло показаться, будто это он оставил Сесиль, а не она его. Из-за этого художника Сесиль стала одной из многих, чего Бенрат ему не прощал. Сесиль же только смеялась, когда Бенрат из-за этого рвал и метал. Она вовсе не считала себя подпорченной. Бенрат порой признавался себе, что ведет себя с Клодом как шестнадцатилетний мальчишка, но не мог иначе побороть свою беспомощность против прошлого.
Сесиль предупредила:
– Будь осторожен, – и, быстро повернувшись, вошла в магазин.
Способен ли он один проникнуть в квартиру Сесили, пройти по садовой дорожке, неся на своих плечах взгляды всех соседей, и подняться по лестнице до двери? Не такая уж приятная ноша. А как навострят уши все обитатели дома, когда он станет шагать по лестнице на пятый этаж! У брата поварихи из клиники св. Елизаветы была молочная на улице, где жила Сесиль. Брат этот знал Бенрата, здоровался с ним через открытую дверь лавки, когда тот проходил по улице, и каждый раз рассказывал сестре, поварихе в клинике, что опять видел господина доктора. А повариха рассказывала – и наверняка без злого умысла – сестрам: да, брат тоже знает господина доктора, вот только вчера опять видел его; и уж тогда не было человека, который не знал бы, что Бенрат столько-то и столько-то раз днем, или вечером, или даже ночью был на Штреземанштрассе, в машине или без нее, в темном пальто, но без шляпы.
А если бы возникла какая-то неясность о путях-дорогах Бенрата, то примчался бы санитар Кляйнляйн, справился бы, о чем речь, ах, о докторе Бенрате, ну, все в порядке, мой сын работает в гараже, где доктор ремонтировал машину! А у тамошнего мастера домик на Штреземанштрассе! Он знает не только машину Бенрата, но и его самого, и к тому же он весьма общительный человек, с каждым клиентом охотно болтает, и не только в гараже, – но встречая его где-нибудь, вот, к примеру, господина Бенрата из «Елизаветинки», и почитает даже за честь для себя.
Бенрату, все эти годы искусно плетущему сеть своей лжи, приходилось брать в расчет оба вероятных способа разоблачения, быть может, были и другие, которых он вовсе не знал. Он испробовал всякие пути и в самое разное время дня и ночи, чтобы избежать встреч с молочником или мастером, а то с обоими вместе. Если он приезжал до шести вечера, то шел мимо домика мастера, тот в это время был еще в гараже. После шести он проходил мимо молочной, она закрывалась в половине седьмого. Но и это было не наверняка.
А сегодня? Бирга…
Да, он бы и сегодня прошел той дорогой, которой ходил обычно до шести. И не только по привычке. Окружающий мир был для него и сегодня еще скоплением глаз, ушей, шепчущих губ и вытянутых шей. И все-таки при жизни Бирги он, надо думать, не осмелился бы появиться уже утром на Штреземанштрассе, пройти мимо всех кухонных окон, настежь распахнутых в это время, в которых каждый миг могли показаться бюсты хозяек, глазами отмечающих его путь, чтобы за обедом сообщить мужьям, что проходил доктор Бенрат, да, тот самый гинеколог из «Елизаветинки», у которого рожала госпожа Рептов, она еще…
Бенрат прежде всего задернул все гардины в квартире Сесили. В комнатах было неубрано. Он присел на низкую квадратную тахту, с которой еще не сняли белье. Тут же лежала и пижама. Бенрат приподнял ее. Но сразу разжал пальцы, и она выскользнула из его рук. Ногой задвинул пепельницу, полную окурков, под тахту. И вдруг увидел в зеркало, что не брит. Он и вчера не брился. К счастью, у Сесили есть его бритва. А как же Гектор! Взяли его с собой родители Бирги? Гектор же собака Бирги. Ее, и только ее собака. Родители это знали. Надо надеяться, им не придет в голову требовать полицейского расследования из-за того, что мужа их дочери не оказалось в доме. Для них смерть Бирги была полной неожиданностью. Бирга никогда не рассказывала родителям, что несчастлива с Бенратом, это он знал. В том-то и заключалась большая часть ее беды, что у нее никого не было, да она никого и не хотела, что все ее существование зависело целиком и полностью от Бенрата, даже мать стала ей чужой. Перед родителями, как и перед всем миром, они разыгрывали счастливый брак. А теперь Бирга покончила с собой, зять не показывается им на глаза, даже на похороны не явился, не возникнут ли у них подозрения? Но разве убийца так вел бы себя? Человек, убивший оружием или ядом, ведет себя не так. Он пошел бы на похороны и плакал бы горше, чем все другие. Но человек…
Бенрат запнулся. Он же не хотел думать о Бирге. Между нею и Бенратом уже встали дома, дни и ночи, множество вдохов и выдохов и тот порог, который она переступила. Ему пришлось и самому кое-что поставить между нею и собой: адвоката Альвина, кинофильм, грузовик с ящиками, что один за другим уплывали в лавку. Пижама Сесили пахла хорошо. Ее кожей, так туго обтягивающей ее тело, что приходилось только удивляться, до чего ловко она в ней двигается. Бенрат улыбнулся, представив себе Сесиль. Он-то еще жив. Квартира Сесили пришла в упадок, он впервые обратил на это внимание. Сесиль все запустила. Порядок потерял для нее значимость. Но и Сесиль еще жива. Она выдержала. И он тоже. Бирга. Ее смерть началась уже давно. И на похороны он не явился. Даже на похороны. Блекло-серые глаза его тестя. Их вилла, олицетворение покоя, чем бы этот покой ни достигался, но поддерживался десятилетиями. А теща, у которой глаза вечно на мокром месте. Слезы ее даже не водой стояли в глазах, а словно подергивали их маслом. В той вилле ему не было прощения, от него не ждали объяснений. Он был убийца. А он и был им. Но зачем обращаться в суд? Зачем распалять обвинителей? Он знал суть обвинения, он знал приговор. Знал ли он приговор? Да, приговор, как и обвинение, гласил: убийца. Был этот приговор достаточным? Покажет время. Он узнает о том. Зачем же идти на похороны? Только чтобы облегчить задачу тем, кто хотел его обвинить? Чтобы удовлетворить их потребность в справедливости? Но справедливость – это нечто такое, что совершается без участия человека. Она вершится сама собой. Его это вполне устраивало. Он всегда умел все себе так объяснить, что сравнительно дешево от всего отделывался. А потому, укрывшись в квартире Сесили, он вовсе не считал, что спасается бегством. Нет, он просто готовил будущее. С родителями Бирги он только спорил бы о прошлом. Спор бесконечный, его ничем более не уладить. Стало быть, он поступил разумно.
Отчего это я сам себе не противен, подумал он.
Вошла, ни слова не говоря, Сесиль, но тут же повернулась и вышла, перейдя в гостиную. Услышав, что она села, он поднялся, последовал за ней, тоже сел к прохладному столу из камня и латуни, глазами пошарил по мозаичному узору, нашел какую-то линию, на которой узор этот держался, проследил за ней, как ни сложно было не упустить ее из виду во всех спиралях и эллипсах, но стоило ему на секунду расслабиться, и узор тут же расплылся, глаза его растерянно заблуждали по столу, не находя более опоры, пока взгляд, добравшись до другой стороны стола, не упал на колени Сесили и не остановился на том месте, где узкая черная юбка недвижно, словно была из камня, маленьким тугим навесом торчала над плотно сомкнутыми коленями. Но вот уже протянулись руки Сесили, колени дрогнули, Сесиль натянула юбку.
Альф посмотрел на нее.
– Нелегко, Сесиль, что-нибудь сейчас сказать.
Он увидел, что у Сесили дрожат руки. Теперь он обратил внимание, что лицо ее искажено, словно его свело судорогой, и все черты его от того будто перемешались и застыли в полном сумбуре. Ничто не двигалось в нем. Брови нависли над глазами, застывшие и закоченелые, точно их сдвинуло вниз. Скулы выдавались дальше, чем обычно, словно собрались тотчас и уже окончательно вспороть тусклую, уставшую от такой нагрузки кожу. Губы потеряли свою естественную форму, сбились куда-то на сторону, скособочились, потому что зубы так сжались, что, казалось, им вовек не разомкнуться. Альф раз-другой собрался было с духом заговорить. Но ему это не удалось. Кто только создал такое различие в нашем мире? Кем был он для Сесили, для Бирги? Он смотрел со стороны, если они страдали. Он наслаждался, если они жили. И рассуждал, если они умирали. Они были совсем иными существами. Между ним и этими существами не было никакой общности. Он веки вечные будет пользоваться их страданиями. Он станет, правда, размышлять, будет осуждать себя от времени до времени, но и этот суд будет весьма легковесным, на него всегда можно дунуть посильней, если дело примет скверный оборот, и он улетучится. Но дело никогда не примет слишком уж скверный оборот, ибо Бенрат был собственным защитником, к тому же от него зависит, в какой мере дурацкими будут аргументы, которые он вложит в уста прокурора, не слишком, разумеется, дурацкие: нужно было сохранять видимость, будто он и в самом деле предстает перед судом, и нужно было радоваться благополучному исходу, когда ему снова удавалось выйти сухим из воды, он должен был испытывать такое чувство, будто все могло кончиться иначе. Хотя, конечно же, иначе кончиться все это никогда бы не могло. Но женщины, те сразу без оглядки кидались на ножи, которыми он играл. Они все принимали всерьез. Какая же между ними разница! И каким же невыгодным было положение этих существ в мире. У мужчины, можно считать, нет совести. Он лжет, даже когда считает, что говорит правду. Женщины же говорят правду, даже считая, что лгут.
Он все еще мог жонглировать словами, он выработал у себя способности, которые помогали ему пускаться в рассуждения, имевшие для Сесили совсем иной смысл, чем для остальных присутствующих, его иной раз даже забавляла подобная двуречивость, умение довести до блеска свой обман. Он умел доводить задуманное до совершенства. Сесиль же заливалась краской, подавая ему в обществе руку, вздрагивала, когда он входил в комнату, ей было не под силу совладать с собой и приходилось искать объяснение за объяснением, которые оправдали бы ее зачастую весьма странное поведение.
А теперь она испытывает страдания из-за смерти Бирги. Альф утешал себя тем, что гнилой зуб тоже причиняет страдания. Что же, пусть весь мир возопит возмущенно от подобного сравнения, но… так оно и есть, болит все, что существует. Воздействует только то, что может воздействовать на нас болью. Любое впечатление, все, что мы так или иначе воспринимаем, есть боль. Таков его жизненный опыт. И вот смерть Бирги. Она причиняет боль, пока о ней думаешь. Мысли о Сесили причиняют ему точно такую же боль.
Но разве он осмелится высказать это вслух! Женщине такое сказать нельзя. Он всегда хотел избавить Сесиль от угрызений совести, пытался объяснить, что берет все на свою ответственность, Сесиль только улыбалась. Он никогда не в силах был ей помочь. Ему нужно было расстаться с ней, в этом единственно могла бы выразиться его помощь. Однажды она сказала ему: единственное, что ты можешь сделать для меня, это расстаться со мной.
Бенрат выдохнул весь воздух, что был в его легких, сдавил ладонями ребра и медленно-медленно опять вдохнул. С воспоминаниями он боролся гимнастическими упражнениями. Нельзя же было это ужасное событие скрижалью установить в самом себе, даже если письмена на ней он в жизни не собирался читать. А может быть, ему придется все-таки сделать попытку, понять когда-нибудь эту тихую и обыденную смерть, с которой он столкнулся позавчера под вечер? Нет. Лучше всего все забыть, не предаваясь размышлениям.
Сесиль сидела перед ним. Ему не надо было возвращаться домой. Не надо было внимательно оглядывать свой костюм, держать наготове ту или иную систему лжи. Так был ли смысл окрашивать переживания по поводу смерти Бирги какой-то особенной человечностью? Разумеется, он чувствовал, что обязан справедливо расценивать смерть Бирги. Но как? Разумеется, он знал, что следствием подобного события должно быть то или иное отречение. Существовало множество известных правил поведения в подобных случаях, чисто западных правил. Но зачем ему ломать над этим голову? Зачем ему внушать себе, что в подобной ситуации, по слухам, следует так-то и так-то вести себя? Его первым душевным порывом, когда он понял, что Бирга мертва, было: Сесиль наконец! Этому первому порыву он будет следовать. А если беспрерывно мудрствовать, поглядывать на скрижали, на которых записаны общеизвестные истины, так, может быть, и вознесешься на недоступные вершины и станешь твердым как сталь, издающая какое-то время торжественный звон, пока тебе не очертенеет окуривать себя фимиамом, но тогда уж ухнешься с вершины назад, в самую гущу самого себя, такого, как ты есть. И если решение забыть Биргу и ее смерть – ошибка, если она повлечет за собой роковую беду, так по крайней мере он пострадает от беды, вызванной им самим, а не от той, что вызвана древними скрижалями.
– Сесиль…
Она взглянула на него.
Бенрат подумал: хоть бы она не ответила. Он не в силах был разговаривать с ней. Он сознавал, что неправ. Но они слишком отдалились друг от друга. Несчастье возникает всегда, когда мужчины делают вид, что понимают женщину; даже если они действуют ради женщины, устраивают жизнь ради женщины, создают дом и семью. Все, что мужчина делает ради женщины, недолговечно. Он не оправдывает надежд. Он может только ради себя жить и действовать. Бенрат подумал об этом, видя искаженное лицо Сесили, уловив в ее глазах давно знакомое ему отчаяние, от которого никогда еще взгляд этих глаз не застывал так, как сегодня.
Что-то будто шевельнулось в нем, пытаясь проникнуть в его сознание, что-то ужасающее, но он попытался отогнать эти мысли, не желал признавать их, нет, не сейчас, не здесь, пока он сидит напротив Сесили; правда, свой собственный суд, которому дано право судить его, он крепко держит в руках, но, быть может, есть предел его власти, быть может, будет когда-нибудь произнесен приговор, не подготовленный им заранее. Он не мог больше смотреть на Сесиль. Она безобразна. Неутешна. Он ей не нужен. Но вслух сказать о том, что было сейчас разрушено, он не смел. Он не смел даже думать об этом. Многие годы он стремился к этой сверкающей цели. Не страшился никаких разрушений. А теперь, когда он свободен, теперь…
Глаза его не были более его глазами. Сесиль не была более Сесилью. Здесь, в запущенной квартире, сидели два жалких существа. Сидели друг против друга, не в силах смотреть друг на друга долее, чем секунду.
Бенрат попытался поддержать в себе именно такое душевное состояние. Попытался ощутить единую с Сесилью беспомощность. Он хотел по крайней мере сделать вид, что они вместе несут груз своих бед. Он попытался отвести тот остро отточенный меч, что вот-вот готов был проникнуть в его сознание, заслониться от сверкающего света, что со всех сторон накатывал на него, не слышать зова, от которого нельзя было избавиться; нет, прошу, только не сейчас, нет, только когда я выйду отсюда, в поезде, только не здесь, пока я должен оставаться у Сесили, пока я хочу оставаться у нее, ведь я люблю ее, не впустую же прошли все эти годы, Сесиль, она не отвечает, правильнее всего встать сейчас и уйти, отложить решение; ни в коем случае нельзя, чтобы она сейчас поняла, что остается одна, что одна несет груз случившегося.
Он уже твердо знал, что Сесиль ускользнула в прошлое. Она была скована с Биргой одной цепью. И Бирга потянула ее за собой. Он не приложил к этому рук. Он только установил это. С бездумной жестокостью мужского рассудка он установил, что дальше пойдет один. Сесиль осталась. С Биргой. Он будет писать ей. И вот – это же немыслимо, – но он поднялся и вышел, без лишнего шума. Ему не стало дурно. Он не задохнулся. Его не сбила машина. И чиновник, вручивший ему билет на Париж, улыбнулся весьма любезно.
Может быть, надо было подавить свои здравые суждения? Надо было лгать? Ради Сесили. Понятно, это внезапное озарение ничуть его не обрадовало. Он не забудет ни Сесиль, ни Биргу. Смешной была бы любая попытка забыть их. Бирга и Сесиль скованы одной цепью. Близнецы не могли бы похвастать такой близостью. Он остался в одиночестве. В известной степени свободным. Для чего?
Он и сам не понимал, как смог столь быстро покинуть квартиру Сесили. Кто-то действовал в его обличье, у кого были преимущества перед ним, кто был много старше его и, возможно, все уже в жизни пережил, кто тащил его за собой, шаг за шагом, и ему ничего не оставалось, как следовать за ним, переходить со ступеньки на ступеньку, когда они сами подставляли себя его шагам. Лгал он, вероятнее всего, тогда, когда говорил, что не в силах расстаться с Сесилью. Но нет: он не лгал и тогда. Только теперь ложь стала возможна. Он охотно достал бы с небес и втащил в окно поезда все звезды, одну за другой, дабы призвать их в свидетели, что Биргу и Сесиль он никогда не забудет, что всю свою жизнь…
Его театр разыгрывал спектакль. Бенрат исполнял все роли. Освистывал себя. Аплодировал себе. Не верил ни единому своему слову. Доказывал себе, что все говорится только затем, чтобы оправдать бегство от Сесили, предательство по отношению к ней, второе убийство.
И опять: останься я у Сесили, мне пришлось бы позабыть Биргу. Сесиль понимает, что это была бы жалкая попытка, Сесиль понимает, что Бирга нас разлучила. Я не хотел признавать это. На лице Сесили это было написано.
Он уснул, решив, что достаточно долго размышлял обо всем. Снотворное было излишним.
III. ПОМОЛВКА ПОД ДОЖДЕМ
1
Адвокат Альвин посигналил дважды, трижды, хотя знал, что Ильза и без того слышала, как он приехал, но посигналил еще раз, пусть думает, что он полон сил и донельзя рад увидеть ее, и он еще раз посигналил и так лихо завернул с улицы на дорожку сада, что мокрая от дождя галька застучала по машине. Одним прыжком адвокат подскочил к дверям гаража и, быстро, но с величайшим спокойствием и без всякого страха за крылья въехав в гараж, остановил машину плавно и без рывка в сантиметре от стены. Господин Альвин не понимал, как это люди попадают в автомобильные аварии, и вообще что такое аварии! Альвин посмеивался. Портачи! Если бы над мертвецами можно было посмеиваться, он посмеивался бы над теми, кто погиб в дорожных авариях. Господин Альвин вышел из машины в радостном сознании, что нигде ни на что не налетел, подумал, как должен радоваться мир, что есть еще мужчины, подобные ему, захлопнул дверцу и завернул руку за спину, чтобы пес Берлоц мог – как всегда – его умильно приветствовать. Но рука повисла в пустоте. Господин Альвин потерял на мгновение равновесие, так он привык, что его рука обопрется сзади на шею собаки, почешет ее, приподняв, повернет ее морду к себе, и он насладится верностью и преданностью, каждодневно сияющими в глазах Берлоца с неослабевающей силой.
Но сегодня Берлоц стоял на улице, перед гаражом, на самом дожде, казалось, он хочет броситься к хозяину, но не может; голова его, рванувшись вперед, потянула за собой все тело, ноги словно остались где-то позади, растопырились и вросли в землю, а голова, еще раз рванувшись вперед, жутко вытянула за собой шею, пасть раскрылась и вывалился язык, но Берлоц как стоял перед гаражом, так и продолжал там стоять, сколь грозно ни взирал на него Альвин. Альвин глазам своим не верил. Он вышел из гаража и еще раз взглянул на Берлоца. Нет, больше он шага не сделает к нему. Скорее уж пристрелю его, подумал он. Дождь заливал Альвину за воротник. Свистнуть? Хлопнуть в ладоши? Силой добиться исполнения заведенной церемонии приветствия? Дождь лужицей скопился за воротником, размочил его, протек дальше. Почему он сразу не свистнул? Почему сразу не предпринял что-то, чтобы примирить с собой Берлоца? Альвин разозлился на себя за подобные мысли. Это он вправе обижаться! Берлоц нарушил их обычай! Он же, адвокат Альвин, имел все основания, все права ждать здесь, у дверей гаража, пока Берлоц не приползет, волоча морду по мокрому гравию и жалобно повизгивая, дабы просить у него, своего господина, прощения. Теперь дождь скопился, как раньше за воротником, у кромки нижней рубашки, и с плеч сырость тоже постепенно проникла вниз, но Альвин все еще стоял у гаража, глядел на Берлоца и повторял про себя дважды и трижды, что он в своем праве, что ему можно злиться на Берлоца и что первый шаг должен сделать Берлоц. Иначе до чего же мы докатимся? И еще: хорошенькое дело! И еще: мерзопакостная псина, говорил адвокат Альвин, но сам не верил тому, что говорил, хотя, вообще-то, никому не верил так, как себе. Берлоц что-то почуял. Слова эти пробивались сквозь все то, что Альвин охотно подсказал бы себе, от них никак нельзя было избавиться. Берлоц что-то почуял. Нет, это он из-за дождя тронулся, из-за дождя, что уже много дней льет на Филиппсбург, это дождь виноват, это дождь измочил чутье Берлоца, по меньшей мере так его сбил, что Берлоц меня больше не узнает. Берлоц что-то почуял. Нет. Ну а если даже – подумаешь!
Альвин посмотрел на Берлоца. Говорить-то ты не можешь! А если бы и мог, еще поглядим, тебе или мне поверит Ильза! И вообще, признайся, ты же ничегошеньки не учуял. Духи, быть может? Ну и что? Когда имеешь дело с посетителями, то за рабочий день запах духов въедается в одежду. Но чего-либо специфического, двусмысленного ты не почуял!
Альвин энергично подал себе команду и зашагал в дом, сделав вокруг Берлоца огромный крюк. Ильза ждала его. Альвин, до того как подал Ильзе руку, насвистывал, а поздоровавшись с ней, тут же опять засвистел и даже словно бы невзначай стал напевать.
Надо надеяться, Ильза не видела, как он сражался с Берлоцом. Что ей сказать, если она спросит? Э, не спросит. Только не терять присутствия духа из-за взбесившегося от дождя пса, он, адвокат Альвин, да чтоб потерял присутствие духа, для этого он слишком хорошо натренирован, и кровообращение достаточно послушно ему. Не надо садиться напротив Ильзы, ему будет трудно вести с ней спокойный разговор; надо переодеваться, совать голову в шкаф, во все ящики самому нагнуться, ведь такую женщину, как Ильза, он же не заставит себе прислуживать, – а у служанки, конечно, выходной, как всегда, когда она нужна, – надо поторопить Ильзу, ведь им через полчаса отправляться на важный для них прием, помолвку фолькмановской дочери с этим молодым журналистом, с этим, ну как его, впрочем, все равно, но прием важный, Ильзочка, не заставляй меня ждать, да, вот это всегда лучше всего помогало, упреки по мелочам, не серьезные, не сердитые, только по мелочам, просто защитные упреки! Спешку, волнение и упреки умно перемежать, тут уж Ильза не спросит, почему же он не вернулся раньше, как раз сегодня…
Они сидели рядом в машине, приятно окутанные нарядными костюмами, прислушиваясь к мерному вжиканью шин по лужам, Альвин что-то тихо напевал и, раскачиваясь из стороны в сторону, от одной руки к другой, положение которых фиксировал руль, думал: да, да, он сделал все, что в человеческих силах, ограждая Ильзу от всякой грязи. Он вправе поставить себе в заслугу, что не обременяет Ильзу всякими и разными своими заботами. А среди его знакомых есть мужья, не знающие ничего лучшего, как прибегать домой к женам, рыдать перед ними, каяться и взваливать свои заботы на плечи бедных женщин! Но адвокат Альвин в этом смысле совсем другой человек! Он любил повторять себе: Альвин, этот груз ты должен нести один! И даже своему лучшему другу, будь у него таковой, он ничего ровным счетом не рассказал бы про Веру; ни про Веру и ни про тех, кого он знал до Веры. Он всегда нес свой груз один. И ему, что уж скрывать, тоже порой было бы легче, если бы он мог броситься на шею другу и все ему рассказать и тоже, наконец, прихвастнуть, чтобы ему позавидовали, хоть Францке, например, этот чванливый промышленный туз, не делающий тайн из своих любовных историй, хотя тем самым он компрометирует жену. И доктор Бенрат, глядя на которого каждый видел – да, в его браке не все ладно, что достаточно убедительно подтвердило самоубийство его бедной жены. И ему, видимо, ничего лучшего не приходило в голову, как втягивать жену в свои дела. Но Альвин жену щадил. Он ни за что не скомпрометировал бы ее и не опозорил. Уж лучше пусть его вышучивают как доброго семьянина, пусть лучше он терпит, что в ночном баре «Себастьян» его, окликая через все столики, спрашивают, на полчаса или на час отпустила его жена. Ох уж эти самодовольные холостяки, что каждый вечер рассиживаются в ресторане! Он ходил туда из-за влиятельных журналистов и двух-трех политических деятелей, и из-за Кордулы, владелицы бара, очаровательной женщины, рыжеволосой, образованной; его она особенно ценит, нашептывала она ему по меньшей мере раз пятьдесят у стойки. Он, надо сказать, чаще всего садился к бару, повернув столикам спину. Он ненавидел чванство холостяков, смотревших на женатых мужчин свысока, как на каких-то калек, относясь к ним с пренебрежительной жалостью. А уж Альвин, считали они, вообще ни на что не способен; оттого, видимо, что он толстый, вид у него не спортивный, мускулистой стройностью пловца он похвастать не мог, ну, ну, знали бы они, какие за ним, этим рабом своего брака, кого они жалели, кого осыпали насмешками, этим пузаном Альвином, как его прозвали в университете, какие только за ним не числились любовные победы! Но он не позволял себе никаких рассказов, никаких доверительных разговоров. И придерживался своего принципа: чего не знает моя жена, то не касается и никого другого.
У него слезы выступали на глаза, когда он думал, как же верен он жене, от чего только не отказывался ради нее. Годами сидел он молча за столиком или у бара и слушал, как холостяки или безответственные мужья разглагольствуют о своих победах, словно о героических деяниях, а уж чего-чего только не мог бы порассказать он сам! Но нет, он молчал, самое большее изредка вставлял замечание, добавлял ту или иную деталь, вносил крошечную поправочку, дабы доказать господам холостякам и безответственным мужьям, что и молчальник муж порой тоже имеет кое-что сказать. Но он ограничивался намеками. Так верен он был Ильзе. И ради этой верности жертвовал очень и очень многим. Ведь какой толк от всех его многочисленных приключений, если он ни единому человеку о них поведать не смел?
Частенько случалось, что показать себя героем с женщиной стоило немалых усилий, и вознаграждены они были бы, если б его деяния, осиянные славой, можно было снова и снова возрождать, рассказывая в ночном баре «Себастьян», где он был постоянным посетителем и даже «ключедержателем» (дело в том, что в «Себастьян» войти могли лишь те, у кого был собственный ключ, это был бар для избранных в полном смысле слова, а ключедержатели создали едва ли не орден), да, если бы он мог начать так: ну вот, друзья… и стал бы рассказывать смолкшим из почтения и изумления собутыльникам: ну вот, в Гамбурге, а может, в Штутгарте, я уж не помню где, беседовал я с одной дамой и предложил ей затем более близкое знакомство, и что же, угадайте-ка, она отвечает мне: сударь, я замужем! Ну а я ей, и глазом не моргнув: но это же превосходно, мадам, а я женат! Что после этого светофор зажег зеленый глаз, думаю, говорить вам не надо. Ведь вообще-то каждую женщину можно получить, если ты действительно на это нацелился, ну как есть каждую. Да-да, иной раз у тебя самого охоты нет, тогда ты бьешь отбой добровольно, но если у тебя есть охота, то ни одна от тебя не уйдет! Да-да, я вовсе не собираюсь намекать на кого-то, я сужу исключительно на основании собственного, очень личного опыта, быть может, его нельзя передать, вполне возможно, об этом трудно судить. Да, вот что я еще хотел бы добавить, чтобы вы не считали меня туповатым оптимистом (как и большинство оптимистов, адвокат Альвин тоже стыдился быть таковым), я знаю, что любовь не такая уж развеселая процедура, где тебя ждет успех за успехом. Будь у меня меньший опыт, чем, слава Богу или к сожалению, есть на самом деле, – сам не знаю, как лучше сказать, – я бы не знал, что каждое новое похождение – это погоня за неосуществимой мечтой и с самого начала несет в себе зародыш разочарования. Скажу вам одно, друзья (тут адвокат Альвин еще раз внимательно обвел бы взглядом своих собутыльников, желая в известной мере удостовериться, что все сидящие здесь достойны узнать самую суть его жизненного опыта): женщина, которую мы любим, всего лишь извечный эрзац той, которой у нас еще нет, или… (Альвин понизил бы голос и дважды глотнул) или в жизни не будет…
Но всего этого он себе позволить не мог. Хоть бы дать понять жене, как верен он ей в этом смысле! Но это было, к сожалению, исключено.
Пожелай он похвалиться перед ней тем, как надежно охраняет он свое звание безупречного семьянина, ему пришлось бы открыть ей и все остальное, как раз то, чем он не хотел ее обременять и что не хотел взваливать ей на плечи. И как ни тяжко было оставаться порядочным, не видя в ответ восхищения, ради Ильзы он выдерживал характер и сохранял скромность.
Но вскорости она сможет восхищаться им за другие его качества. И не только она. Когда его политическая карьера пойдет круто в гору (при этом он невольно представил себе выложенную мрамором дорогу, что ведет, поднимаясь из узкого проулка, все выше и выше, мимо высочайших домов города, украшенная по обеим сторонам праздничной иллюминацией и триумфальными арками), тогда ему не придется более мытариться в неизвестности, как до сих пор, тогда он и Ильзе создаст совсем иную жизнь. До сих пор он был ничем, маленький адвокат, его подгоняли сроки, он часами сидел перед клиентами, выслушивая их путаные речи, день за днем проводил в разъездах из-за опротестованных завещаний или скандалов квартиросъемщиков! Но теперь он превратит Христианско-социально-либеральную партию в ведущую партию, в инструмент власти, претворяющий в жизнь его интересы. Ильзе надо еще чуть-чуть потерпеть. Время, когда ему не понадобятся более никакие другие доказательства, настанет всенепременно, ее время, да, его и ее время, начало новой жизни, которую они станут праздновать каждое утро, неспешно, преисполненные нежности друг к другу, завтракая на солнечной террасе! Он так уверен был в своей любви к жене, что не ощущал никакой необходимости испытывать эту любовь от случая к случаю. Он возил эту любовь с собой в запечатанной капсуле и боготворил эту капсулу за ее содержимое. Нежность, которую он все эти годы выказывал жене, которая, когда она прорывалась, целиком его захлестывала, умиляла, которую он ставил себе в заслугу, ибо воспринимал ее как величайшее достижение человека (она, будучи чисто внешним проявлением чувства, не толкала ни на какие физические действия, а была выражением чистой симпатии), эта нежность стала для него наместником будущей любви; священная нежность со своим ритуалом и системой, обогащенная случайностями, колебаниями климата, изменениями времени года, времени дня и температуры (и как сказано, почти без постельных порывов) и даже нарочитыми действиями, которые он разыгрывал ради себя самого и своего супружеского сознания, стремясь доказать, что их совместная жизнь поддерживается истинными чувствами. И еще его нежность была своеобразным актом мести его возлюбленным. Был в этой нежности и гнев – гнев против возлюбленных. Она должна была им подтвердить (в сознании адвоката Альвина), что ни одна любовница не помешает ему выдавать жене насущный любовный хлеб, и пусть это всего-навсего хлеб, а не жирный суп, зато она получала его надежно и регулярно, а из него – это он выкрикнет всему миру и особенно шеренге выстроившихся перед ним прошлых и настоящих возлюбленных, – из этого хлеба, имя которому «надежность», когда-нибудь… когда-нибудь…