
Текст книги "Браки во Филиппсбурге"
Автор книги: Мартин Вальзер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
II. СМЕРТЬ НЕ ОБХОДИТСЯ БЕЗ ПОСЛЕДСТВИЙ
1
Доктор Бенрат сидел напротив Сесили. Обычно, приходя к ней, он спешил сесть рядом с ней на кушетку, и, уже пока они пили чай, приглушал голос до шепота, чем как бы сжимал пространство вокруг них, сжимал до размеров ореховой скорлупы, в которой им приходилось тесно приникать друг к другу. Сегодня он молчал, Сесиль молчала тоже. Оба не отрывали глаз от чашек с чаем, от мозаичного столика, разделяющего их. Мозаичная столешница была оправлена в латунь. Даже ножки столика были латунные. Три круто изогнутые вверху колонны, холодно поблескивая острыми краями, поддерживали крышку. В этой комнате все было из камня, из латуни, из синтетики и полотна; все было пестрое, сверкающее, ручной работы, все обнаруживало чувство стиля и определенную систему. Даже воздух здесь, все пространство этой комнаты точно прочерчено было четкими кривыми и пересекающимися прямыми, этаким абстрактным плетением, режущим глаз. Сесиль вовсе незачем подчеркнуто демонстрировать, что у нее есть вкус, подумал Бенрат, так ведь чаще всего поступают те, у кого его нет. Но Сесиль как раз обязана была так поступать, будучи владелицей магазина художественных изделий. Впервые войдя в эту комнату, он испугался. Его пугало, что Сесиль относится к категории людей, трусливо избегающих всего, что могло бы показаться нарушением стиля; человек со вкусом, иначе говоря, человек, хоть сколько-нибудь уверенный в себе, устроит свою квартиру и свою жизнь так, как сам того хочет, не цепляясь судорожно за строгие требования стиля, словно за поводок. Человеку, следующему принципам религии или, на худой конец, некой морали, легче жить на свете, как и человеку, следующему заданному стилю, легче устроить и обставить квартиру. Не нужно утруждать себя, раскрывая свои внутренние возможности. Придерживайся регламента и приобретешь жизнь в готовом виде. Отчего же он сам не держался за поводок той или иной высоконравственной системы? Если бы, так он не сидел бы сейчас в квартире своей возлюбленной. Он себя слишком высоко ценил. Он не желал отказываться от своего «я». Он хотел распознать все свои возможности, все зеркальные отображения своей личности в другом человеке. Как он отражался, так сказать, в своей жене, он уже знал, и узнал это слишком быстро, ему не было более надобности заглядывать в это зеркало. Эти земли были ему известны, вступая на них, он не ждал потрясений. А ему требовались потрясения, иначе он бы не выдержал – приемные часы, клиника, визиты, роды, операции, роды, благоговение в глазах пациенток, их безобразные тела, их низменно-животная благодарность. А если приходили их мужья, пациентки стыдились за них; поначалу его это возносило, как воздух возносит птицу, он упивался раболепством в любой форме, он обрел сверхмужественность, ибо умел манипулировать продезинфицированными руками и отработанными приемами в той сфере, в которой женщины привыкли сталкиваться лишь с вожделением, поклонением, визготней и безрассудством; но очень скоро его триумфы стали повседневностью, деньги потекли ручьем, день потянулся за днем, откуда же подуть свежему ветру? Бирга вела дом и мечтала о детях, но он пока что еще их не желал.
Сейчас ему хотелось чаю. Но чай остыл и был горек на вкус. Перед Сесилью тоже стояла полная чашка. Они едва перемолвились словом, с тех пор как пришел Бенрат. Сесиль время от времени поднимала глаза, наблюдала за выражением его лица, словно он посланец, что вот-вот объявит ей важную весть. Наверно, она опять долго ждала его, терялась в догадках и теперь надеялась услышать от него слово, которое разрядило бы обстановку. Но Бенрат молчал. Ему нечего было сказать. А когда он заговорил, она поняла, что и сегодня он ничего нового ей не скажет. Опять ничего не решилось. И никогда решено не будет. И все-таки оба чего-то ждали. Они делали вид, будто некий суд удалился на совещание, будто они ждут возвращения господ в черных мантиях, и те объявят им приговор, приговор, кладущий конец их мучениям, заключающий в себе невообразимо прельстительное решение. Но в глубине души знали, что все зависит от них самих. Что нигде в мире никто не держит совет об их судьбе.
Бенрат сказал, что любит Сесиль. Словно из незавернутого крана, из которого нет-нет да упадет капля и, звякнув, прорвет тишину, так упали послушные земному притяжению эти слова с губ Бенрата. И губы Сесили шевельнулись: словно занавеска, что едва заметно колыхнется, когда где-то в доме открывают дверь. Бенрат поднялся, зашагал взад-вперед по комнате, делая вид, будто ему еще есть над чем поразмыслить; но он всего-навсего искал предлог, как бы незаметно подсесть к Сесили на кушетку. И они тут же почти машинально потянулись руками друг к другу. Однако ясно было, что оба пытаются думать о чем-то другом, что оба делают вид, будто не замечают, что именно готовят их руки, руки, скользящие, словно одурманенные голодом звери, по плоти, не осмеливаясь нигде задержаться. Внезапно Сесиль отстранилась и заговорила о том, что уже не раз высказывала ему. Невмоготу ей больше днем, задернув гардины, быстро-быстро укладываться в постель, невмоготу ей опасаться ежесекундно, что кто-то им помешает, что их накроют, ведь каждому, кто проходит мимо ее окон, должны броситься в глаза ее задернутые гардины; невмоготу ей выпускать Бенрата из дома словно преступника, на цыпочках проскользнув перед ним, обшаривать глазами лестницу, и улицу, и окна соседей. Но ведь Бенрат всему городу известный врач, у него есть палата в клинике св. Елизаветы, его пациентки – женщины из лучшего общества, ему приходится думать о своей репутации, ему, гинекологу, больше, чем кому бы то ни было, и Сесиль должна это понимать, она и понимает это, но ей невмоготу все это дольше выносить. А развестись он тоже не мог. С Биргой развестись он не мог. У него не было оснований. Бирга – добрая душа. Это оба знали. Развод к тому же настроил бы против него общество. Мужчины стали бы завидовать, женщины возмущаться.
Бенрат считал мужчину, обманывающего свою жену, самым жалким существом, какое только можно себе представить. Он не желал иметь любовницу. Он ненавидел это слово. Он не хотел уподобляться тем похотливым самцам, что пробираются в заднюю комнату, дабы за спущенными шторами часика два-три понаслаждаться. Если он увидит, что нет никакой надежды получить Сесиль только для себя и навсегда, он не станет к ней больше ходить. Но почему же он все еще ходит к ней? Время первых порывов, когда они осыпали друг друга клятвами, давно прошло. Теперь она его любовница! Просто-напросто любовница! Любовная связь! И он тоже стал тем самцом, что потаенно пробирается по лестнице, входит и тотчас устремляется к своей цели. Чуть-чуть пожалуется на жену, позволит посочувствовать себе, и все завершится, как обычно. Потом потаенно выбирается, приходит домой и видит, что все преувеличивал, что дома, собственно говоря, ему вполне хорошо живется. Но назавтра он, вот уж истинный шизофреник, снова вступит на тот же смехотворный потайной путь.
Бенрату такие самцы были знакомы. И с тех пор как он узнал их, он поклялся, что сам он никогда до этого не дойдет. Когда подобное случается с мужчиной впервые, его вряд ли можно упрекнуть. Он надувается от самодовольства, точно апрельский ветер, и считает себя в полном своем праве, а потому с ним лучше не спорить. Вернувшись домой, он ни о чем не жалеет. Напротив, свой дом он видит именно таким, каким изобразил его шепотом, на ушко, той женщине. Но, заведя вторую любовницу, третью и пятую, он внезапно замечает, что пережевывает одни и те же жалобы, что повторяет даже построение фразы, даже манеру изложения. Он уже наизусть затвердил все слова об убожестве своего брака, однако считает долгом излагать каждой новой любовнице свои россказни – только они и дают ему право на то, что он сейчас совершит, – с пеной у рта, с такой изначальной силой, словно мысли эти и жалобы впервые возникли в этот самый миг, ведь это же она, его возлюбленная, именно она доказала ему своим существованием, что он в таком-то и таком-то смысле несчастен с собственной женой.
Хотя каждая любовница отличается от предыдущей, оправдания остаются одними и теми же. Но самое удивительное, что любовницы, а они всегда бывали уже любовницами других мужей, что они выслушивают все жалобы каждый раз точно впервые, хотя и они давным-давно должны бы затвердить их назубок, ведь не только каждый муж рассказывает ей одно и то же, но все мужья мира владеют всего одной-единственной мелодией своих жалоб, которую они вечно напевают тем же манером в одни и те же уши. А значит, обманывают они не только свою жену. Самцы эти сохраняют еще ту долю порядочности, чтобы обманывать и самих себя, и тех, с кем они обманывают жен, также.
От этого-то похотливого окружения Бенрат – для чего ему любой аргумент годился – всеми фибрами своей души хотел бы отличаться. И Сесиль тоже должна отличаться от тех женщин, которых держат за шторами. Она не любовница. Но все-таки стала ею в тот миг, когда он потерял надежду жениться на ней. А он эту надежду потерял.
Он сказал ей:
– Я не буду больше с тобой спать, если это тебя мучает.
Сесиль благодарно взглянула на него. Бенрат продолжал:
– Но без тебя я тоже больше жить не могу.
Сесиль кивнула. Бенрат искренне верил тому, что говорил.
– Так что же нам делать? – огорчилась Сесиль.
Бенрат дал волю рукам. Но повторил, что не будет больше спать с Сесилью, раз знает, что потом она еще сильней загрустит, почувствует себя еще несчастней. Сказав это, он испытал такую радость от собственного благородства, что у него едва слезы на глазах не выступили. Ему послышалось даже, что за его спиной играет струнный оркестр, там пели альты и щемящие сердце виолончели.
Но он тут же понял, как смешон, он же знал, что не относится к своим словам так серьезно, как думала Сесиль. Почему он не сдерживает своих рук? Он же просто себя обманывал, будто только заскочит к Сесили на минуточку и даже не дотронется до нее. Он же должен был понимать, что и на этот раз все кончится в постели. А загрустит ли потом Сесиль еще сильней, почувствует ли себя еще несчастней, об этом они оба, когда дело до того дойдет, и не подумают. Позже, правда, он снова разразится самообвинениями, станет обещать и предлагать Сесили все, ну все-все на свете, кроме одного, – что он разведется; а Сесиль станет тоскливо смотреть в одну точку, ей же ничего, ну ничего-ничего на свете не поможет, ей только одно помогло бы, а именно – быть женой Бенрата, официально и законно, без гардин и унизительной необходимости таиться.
И вот они уже судорожно вцепились друг в друга, а тела их уже ощутили друг друга, правда, нехотя и безрадостно. Бенрат это уловил и заставил себя включить сознание. Он перенес Сесиль в комнату, куда никто, кроме него, не допускался. Комната была обставлена сообразно вкусу самой Сесили, а не требованиям стиля, которым следовала Сесиль в гостиной, демонстрируя там гостям – они же были ее покупателями, – что в частной жизни она тоже окружена предметами тех же форм и материалов, какие пропагандирует в своем магазине. В этой, второй комнате Сесиль собрала те предметы, которые доставляли ей радость. Кресла были удлиненные и узкие, с очень высокими спинками и изящно изогнутыми ножками, столик прошлого столетия; постелью служила квадратная, очень низкая тахта с темно-зеленой обивкой, с уймой подушек блеклых цветов; стиль туалетного стола и шкафа имитировал рококо; и только гардины, что видны были с улицы, представляли прохожим владелицу магазина художественных изделий, кем и была Сесиль в своем магазине, представляли, стало быть, тот вкус, который, как считали люди, принадлежащие высшему обществу, и те тщеславные, что лезли в это общество, свидетельствовал о том, что они люди вполне современные. Магазин Сесили – благодаря ее уму и интуиции – стал общественным центром Филиппсбурга. Она завела у себя первую в городе машину «Эспрессо», зная тоску всех филиппсбуржцев, съездивших раз, а то и два в Италию, по черновато-зеленому маслянистому кофе; куда, правда, сильнее тоски было у них желание, выказывая потребность в кофе, корчить из себя давних знатоков Италии. Сесиль угощала кофе даром, ведь все ее покупатели, вернее, покупательницы, были постоянными; им, собственно говоря, и возможности не представлялось изменить ей. Решившись придерживаться этого стиля, они могли делать свои покупки только у Сесили, чтобы не дай Бог кто-нибудь из знакомых не обвинил их в нарушении стиля или даже в безвкусице; все, что было в магазине у Сесили, гармонировало друг с другом, оттого-то делать у нее покупки было так легко.
И оттого, что общество не только охотно вспоминало об Италии, но столь же охотно ориентировалось на Париж – ведь там, как нигде, можно набраться вкуса, ума, умения жить, а каждому хочется выделиться своим вкусом, умом и умением жить, – оттого-то Сесиль использовала свое имя, полученное от матери, которую звали так же, – уроженка Страсбурга, мать ее всю жизнь мечтала слыть парижанкой, – оттого-то Сесиль использовала свое имя в наименовании магазина, в приветливой, напоминающей бульвар Сен-Жермен, форме: «chez Cecile», «у Сесили». При этом она огромное значение придавала тому, чтобы предлог «у» писался со строчной буквы.
Сесиль любила свое имя, но не делала из него фетиша, как ее мать, страсбургская модистка, прожившая всю свою жизнь в Страсбурге, с таким, однако, видом, словно сию минуту купила билет в Париж. Конечно, и Сесиль не согласилась бы преобразить свое имя просто в Цецилию; подростком она была буквально влюблена в едва уловимую нежность конечной согласной своего имени, и не одну бурную весну решающим для нее критерием при выборе друга была его манера произносить ее имя, но дальше шутливой влюбленности в нежный звук дело не пошло, Сесиль совсем не хотела, чтобы ее считали парижанкой, она понимала, что для этого слишком белокура, слишком круглолица и, быть может, чуть флегматична.
Вторую свою комнату, благоухающую крепкими духами, премило, но сверх меры заставленную, она называла «кошачье гнездышко». Теперь Бенрат нес ее туда, что противоречило, правда, всему сказанному им, когда он вошел к ней, но было необходимым следствием всего происходившего беззвучно, о чем они умышленно умалчивали, о чем, помимо них, договорились их руки и тела. И они подчинились. Бенрат отметил это в своем сознании со всей четкостью. И сформулировал мысленно: он не допустит, чтобы какие-то досадные обстоятельства все ему расстроили! Он решил: если уж мы не смеем объявить, что принадлежим друг другу, если уж наши отношения скорее несчастье, чем что-либо другое, так пусть хоть последнее, что нам осталось, не губят сомнения и слезы. Он был опять в таком состоянии, что какое-то время верил в эти свои пустопорожние фразы. Тут наступили минуты блаженного помрачения. А Бенрат сделал даже больше, чем от него требовалось, он вновь напомнил, что не хочет этого, раз тем самым усугубляет страдания Сесили; но теперь это и впрямь были лишь пустые слова, бессмысленные звуки, которым надлежало согреть его самого. Да и Сесиль тут же запретила ему так говорить. Но Бенрат домогался большего, он хотел перестраховаться. Ему нужно было что-то, на что он потом мог бы сослаться. Ему нужна будет надежная защита, когда Сесиль посмотрит ему в глаза, когда она протянет ему на прощанье руку. Он знал, что уйдет довольный, что вернется к жене, к работе, Сесиль же останется, будет одна и вечер, и ночь. Много вечеров. И все ночи. Он обязан что-то для нее сделать, обязан отблагодарить ее за то, чем в этот миг она одаряет его в постели, обязан что-то придумать, если нет ничего реального, что-то более весомое, чем слова, что-то осуществимое; но как он ни тщился, вину его никаким покровом было не скрыть. Развод невозможен, а все остальное не имеет смысла, да и развод был бы лишен смысла, это же они давно понимали, они не купят себе жизнь тем, что разобьют жизнь Бирги; Сесиль уже не раз, сложив, словно крестьянка, руки на коленях, говорила ему: «Это не принесет нам счастья».
Выходит, оставалась одна-единственная возможность сделать что-то для Сесили, одна-единственная возможность покончить с мученьями и половинчатостью, и это – себе он говорил о том уже не впервые, но Сесили сказал впервые – смерть Бирги.
– Я тоже об этом думала, – спокойно ответила Сесиль.
Конечно же, она не думала о насилии, но в затянувшейся мучительной ситуации и ей такой выход представлялся единственным, выход сверхъестественный, о котором можно лишь думать, причем строго контролируя свои мысли жесткой волей, дабы они и на долю секунды не переросли в алчное, подрывающее собственное достоинство желание.
Услышав, как Сесиль спокойно говорит: «Я тоже об этом думала», Бенрат на мгновение растерялся, не зная, считать ли признание Сесили вмешательством в его жизнь, которого он даже ей не мог разрешить, или понимать это признание как доказательство фатальности ее влечения к нему. Еще прежде чем он все осмыслил, он уже согласился со вторым предположением. Признание Сесили бурей налетело на него и еще глубже увлекло в пучину создавшейся ситуации, ставшей для них словно бы тюрьмой, из которой не было выхода; как не было в ней и достаточно воздуха, чтобы дышать им всю жизнь.
Сесиль еще лежала, пока он одевался и опять произносил речи. Он вновь осыпал ее жалкими предложениями, обещал свою защиту, свою заботу, торжественно заверял, что женат на ней, что его брак – брак фиктивный… Но Сесиль, надо полагать, и не слушала его вовсе. Да и зачем! Все, что он сейчас изрекал, было пустословием, порожденным его нечистой совестью. Фиктивный брак! Такого не бывает. Они оба прекрасно это знали. Мужчина женат на той женщине, с которой он проводит большую часть времени. Счастлив он в браке или нет, любят они друг друга или ненавидят – все это не очень много значит. Счастье и любовь – слова легкомысленные, расхожий товар чувства, слабые смехотворные попытки защититься от той действительности, что исчисляется секундами, не подлежит отмене и ведет к неотвратимому концу. Силу имеет только время, только те двадцать четыре часа ежедневно, за которые мужчина и женщина успевают как бы слиться в единое целое. Все остальное – пустая забава. Сесиль, видимо, очень хорошо знала, что ее жизнь до тех пор обречена быть забавой, пока Бенрат приходит к ней на час-другой, а на все остальное время покидает ее.
Бенрат замолчал. Ему нужно уходить. Бирга уже ждет. Если он сейчас придет домой, ему не придется давать длинные объяснения. С каждой минутой, однако, ему будет все труднее. Он сделал беспомощное движение рукой. Сесиль улыбнулась и сказала:
– Знаю, тебе пора уходить.
Она быстро оделась и сосредоточила все мысли на том, чтобы обеспечить Бенрату незаметное отступление. Выражение ее лица изменилось. Бенрат понял, что она опять остается здесь одна и без надежды. И конечно же, будет плакать. Несмотря на видимое усилие, ей не удавалось сдержать нервное подергивание в лице; Бенрат даже подумал – совсем как при схватках. А он сбежит от родов. Он ничем не может быть полезен. Единственное, что ему оставалось, это твердо решить: никогда сюда более не возвращаться! В эту минуту он свято верил в это решение. Он постарался отразить на своем лице побольше огорчения, грусти и злости, обнял ее еще раз, привлек к себе, словно не желая больше выпускать из своих объятий; сделал вид, будто в этот миг принял решение навеки остаться у нее, одурманил себя этой мыслью, точно наркотиком, и сочинил уже проклятие, с которым высвободится из ее рук, проклятие современному мировому и общественному порядку, которому быстренько приписал вину за все их передряги.
– Не приходи больше, – сказала Сесиль.
Бенрат кивнул. И тут ее словно прорвало. Казалось, она хочет высказать ему, пока он не ушел, как можно больше, чтобы потом не кричать одной в пустоту.
– Меня убивает вечная нужда таиться. Я никому не смею смотреть в глаза. Боюсь каждого звука.
Я не создана для такой жизни. Мне повсюду мерещатся преследователи, сыщики, они следят, не пошла ли я к тебе, не выдаст ли выражение моего лица, что я думаю о тебе. Я сама себе кажусь отъявленной преступницей. А когда звонит телефон, я не осмеливаюсь поднять трубку. Альф, мне кусок в горло нейдет. Ночью я просыпаюсь от собственного крика. В магазине не могу разговаривать с людьми, потому что не смотрю им в глаза, мне вечно кажется, что они меня изучают, что хотят до чего-то дознаться. И еще Бирга – пусть она больше не приходит. Запрети ей под каким-нибудь предлогом приходить ко мне в магазин. Она так добра ко мне. Это убивает меня. Так бы и убежала, когда вижу, что она входит. И ты, Альф, тоже не приходи больше. Я не выдержу. Я бы охотно стала твоей любовницей, раз уж нет другого выхода, но я не создана для этого.
Бенрат вспомнил, как часто они уже стояли вот так у двери, как часто Сесиль уже говорила то, что говорит сейчас. Он вспомнил, как часто за все эти годы обещал больше не приходить, и все-таки приходил опять и опять, и каждый раз вся сцена разыгрывалась точно так, как сегодня, каждый раз чуть-чуть иначе, но в общем и целом безнадежность их ситуации была навечно задана, и общая их беда не становилась обыденней и тем самым легче от того, что они заранее предвидели ход событий. Правда, решимость Сесили как будто окрепла. Ее физическое состояние больше, чем все слова, говорило о том, что дольше ждать нельзя. Ну, вот он и решил совершенно серьезно больше к ней не приходить. Но кому в том поклясться? Что сделать, чтобы исключить всякую возможность приходить сюда? Исключить даже на тот случай, если у него круто изменится настроение. Исключить, даже если, потеряв голову, он попытается бежать к ней. Ему хотелось крикнуть на весь мир, что он не придет сюда больше, стены всех домов об этом исписать, опубликовать в газете! Неужто нет средства, никакого средства против него самого? Против необоримого стремления мчаться сюда, в эту квартиру? Какие еще обещания можно давать, если он в тот же миг вспоминает все нарушенные обещания, если он по горло увяз в обломках своих благих намерений и от бессилия готов завыть. Ему же верить больше нельзя. Он вернется, даже если Сесиль от слабости будет на карачках по полу ползать, если от горя лицо ее избороздят морщины, он, ни с чем не считаясь, войдет, ища наслаждения, и получит его, коварно обхитрив ее тело, ведь ему, как никому другому, окажут бесценную помощь его врачебные познания, хотя бы Сесиль превратилась потом в сплошной комок нервов. Он до тех пор будет приходить, пока не доконает ее, до тех пор, пока сможет получать здесь наслаждение…
Бенрат прокричал себе этот прогноз в лицо и в какой-то миг даже попросил помощи сверху, да, пусть Бог поможет ему воздвигнуть плотину против себя самого. Надо сказать, что последний раз Бенрат даже мысленно слово «Бог» произнес тысячу лет назад.
Обычно, несмотря на все обещания, которые он давал под нажимом Сесили, он, благодаря своему несокрушимому равнодушию, сохранял полную уверенность, что у него никакой возможности нет принять то или иное решение, что в его отношении к Сесили так четко дает себя знать рок, как никогда еще прежде в его жизни. А он не привык сопротивляться тому, что осознавал как рок. В конце концов он каждый раз уходил, махнув рукой, жестом этим снова все откладывая в долгий ящик, придавая всему какую-то неопределенность. Но, быть может, сейчас наконец, наконец, наконец что-то изменится?
Представить себе это было нельзя. Он даже думать об этом не мог. Так же, как пятнадцатилетним мальчишкой, когда с самыми благими намерениями шел на исповедь, чтобы получить отпущение грехов, так же, как в ту пору, он напрасно пытался вдолбить себе в голову, что в жизни больше не станет лгать, не станет предаваться блудливым мечтам, не станет блудить, – эти усилия, в которые он вкладывал всю силу имеющейся у него воли, он обычно пресекал, усыпляя свое сознание, он делал вид, что не станет больше всего этого делать, но в глубине души знал, что когда-нибудь, пусть хоть через десять лет, будет лгать и предаваться блудливым мечтам, – так же всеми молотами своей воли он, точно гвозди, вколачивал сейчас в свой мозг благие намерения никогда больше не приходить к Сесили. Разве скажешь, что он несерьезно относился к своим намерениям? Если дорога в ад вымощена благими намерениями, почему же его все-таки избегают? Но какая же была еще возможность исправиться, окончательно выздороветь, если не благое намерение покончить со злом?
– Теперь тебе в самом деле нужно идти, – сказала Сесиль. – А то Бирга заподозрит неладное.
Всегда Сесиль хлопотала о том, чтобы Бирга ничего не заметила, всегда она отступала на второй план, унижалась, отказывалась, чтобы не волновать Биргу, не обижать ее. Именно это так влекло Бенрата к Сесили, благодаря этому она и была достойна любой жертвы. Любой, кроме одной-единственной.
Бенрат неверными шагами добрался до переулочка, где поставил машину. Вначале он беззаботно ставил ее перед домом, в котором жила Сесиль. Но сейчас он не мог себе даже позволить думать о Сесили. Вокруг была вражеская страна. Ему нужно иметь приготовленное заранее объяснение на случай, если он встретит знакомого, ему нужно заранее обдумать, что ответить Бирге, если она звонила в его врачебный кабинет или в клинику, если его спрашивал кто-либо из друзей, если завтра или послезавтра кто-нибудь в присутствии Бирги спросит, что он в это время дня делал в этой части города, и так далее.
Мозг Бенрата работал с точностью хирургического ножа. Бенрат мысленно раскладывал перед собой все и всяческие вопросы и на каждый вопрос подготавливал ответ, снабженный дополнениями, которые могли понадобиться; ведь вокруг его ответа могла развернуться дискуссия. Его мозг выполнял эту работу без напряжения и без радости. Он привык к такой работе с давних пор. Бирга, конечно же, заметила, что в их отношениях произошли какие-то изменения, но Альф умел привести на то веские причины, которые исключали мысль о другой женщине. Он исподволь пускал в ход все средства убеждения, стараясь также, чтобы у Бирги не зародилось ощущение, будто растущая между ними отчужденность связана с ее болезнью. Дело в том, что Бирга уже долгие годы страдала какой-то болезнью волос; болезнь с трудом поддавалась лечению, но не вызывала болей, не уродовала Биргу настолько, чтобы кто-нибудь заметил ее. Все, что до сих пор эта болезнь натворила, ограничилось двумя небольшими, в пятимарковую монету величиной, лысинками на затылке; а лечение гарантировало, что выпадения волос больше не последует. К тому же волосы у Бирги были такой густоты и пышности, что два этих оголенных местечка ни один человек не обнаружил бы. И все-таки у них вошло в привычку говорить о «Биргиной болезни». Бенрат, хоть и умел влиять на Биргу, но помешать тому, что Бирга считала себя больной, а с течением времени обрела привычки больного человека, не смог, и он, входя в комнату, ловил на себе зловеще спокойный упорный взгляд ее горящих глаз, с каким неизлечимо больной следит за здоровым. Альф должен был признать, что ее состояние лишь в самой малой степени было следствием безобидной болезни, хотя болезнь волос, будь она тысячу раз безобидной, действует на женщину особенно губительно. Бирга целиком погрузилась в свою болезнь, она свою болезнь питала и в то же время позволила ей поглотить себя, и в этом была вина Альфа. Но только ли его вина? Не виновно ли в равной мере воспитание, полученное ею в родительском доме? И каждый день, который она провела там, в оранжевой вилле, окруженной черно-зелеными туями и меланхоличными хвойными деревьями? Ее отец, профессор медицины, в университете был человеком властным, а дома то раздражался и всем возмущался, то впадал в слезливую беспомощность, воспитание Бирги он полностью перепоручил матери, восторженной почитательнице религиозного искусства, которая охотно превратила бы их виллу в музей икон, она всю жизнь одевалась в преувеличенно свободные одежды и готова была бы вообще скрыть реальный мир от своей дочери. А потом, считала она, придет ее будущий муж и переправит Биргу из высоких комнат оранжевой виллы непосредственно и без огорчительных промежуточных событий в столь же покойный, охраняемый мечтательными деревьями дом. Бенрата, ассистента господина профессора, госпожа профессорша нашла вполне достойным, ведь он любил музыку и даже рисовал. Сам он в те юные годы был вконец очарован светлой виллой меж темных деревьев, значительностью высоких комнат, мрачно мерцающим великолепием картин и тем пылом, с каким госпожа профессорша всю свою жизнь поклонялась этим произведениям искусства, живя при этом в полном согласии с мужем, который поглощен был своими исследованиями и лишь от времени до времени вспоминал о существовании жены и дочери. Да, но преданный своему профессору ассистент более всего был очарован темноглазой Биргой; когда он впервые вошел в кованые ворота, она недвижно сидела под деревом; взглянула на него и, отделившись в мгновение ока от ствола, с которым, казалось, срослась, исчезла за ниспадающими ветвями туи.
Бирга независимо от полученного воспитания была по натуре своей пуглива. Вполне вероятно, глаза ее ни на йоту не уменьшились бы, проведи она юность не в тосканского стиля вилле, движения ее ни на йоту не стали бы целеустремленнее, а ожидания ничуть не более земными, вырасти она в мышино-сером многоквартирном доме. Все существо ее было соткано из одних только чувствований, и оттого реальный мир не изменил бы ее, разве что причинил бы ей страдания. Что он впоследствии и сделал со всей жестокостью. Альф, прекрасно это сознавая, стал его самым ревностным пособником. Бирга целиком и полностью зависела от мужа, как растение зависит от света. С безмятежной естественностью растения пустила она корни в новой для нее сфере, которую подготовил Альф. Любое образование было ей ненавистно, всякая приверженность к предметам, людям или развлечениям была ей чужда. Она получила Альфа и теперь хотела только детей. Все остальное лишь отвлекало, было помехой. Когда она смотрела на Альфа, взгляд ее выражал нечеловеческую готовность жить только для него и такую же чудовищную жажду, утолить которую способен был только он, Альф. Прошло много, очень много времени после свадьбы, прежде чем Альф осознал, в какой полной от него зависимости живет Бирга. И, осознав это, понял – Бирга из-за него будет несчастна. Так глубоко несчастна, что это станет опасно для ее жизни. У него была профессия и развлечения. Летом он ходил на яхте, зимой бегал на лыжах. Ему необходимо было подхлестывающее внимание многолюдного общества. Ему нужны были слушатели. Отдельная личность не способна была расшевелить его, не способна была глубоко, до полного изнеможения, до пресыщения даже, до взрыва всех сил взволновать его, без чего ему для «психологического обмена веществ» – как он это называл – никак не обойтись. Да разве достало бы ему Бирги, ему, с годами все более жадному на людей, если ее окружала лишь накаленная тишина, если все существо ее целиком направлено было на внутреннюю гармонию, на безмолвное взаимное поглощение! Общество – вот где можно играть с огнем, а это единственная игра, какой в нашем веке мог безоглядно увлечься настоящий мужчина. Превратить внезапно шесть-восемь человек, погибающих от скуки, с трудом пережевывающих то одну тему, то другую, в слушателей – вот что давало ему удовлетворение. Когда он говорил, слушатели должны были самих себя забыть, он своими речами управлял ими, как управляют лошадью, давая ей шенкеля или, если она не подчиняется, шпоры. Бросить им вызов, оскорбить их, дабы ощутить сопротивление и на мгновение-другое в полной мере ощутить свою значимость.