Текст книги "Браки во Филиппсбурге"
Автор книги: Мартин Вальзер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
Ганс раз-другой попытался прервать Анну, попытался, приличия ради, защитить ее мать, ему неловко было оттого, что его посвящали в семейную жизнь этой барской виллы, о которой он накануне понятия не имел. Но крупный рот Анны стал жестким, жилы на шее, натянувшись, прорезались сквозь блеклую кожу, она наконец-то держала долго подавляемую речь. Гансу пришлось слушать. Так он узнал господина Фолькмана, бывшего главного инженера, а ныне предпринимателя, прежде чем был представлен ему за ужином. Человека, создавшего завод, опираясь на экономические возможности послевоенного времени и свои знания в области производства радиоаппаратуры. Теперь у него не было времени думать еще и о жене, и о своем единственном ребенке, и о своей духовной жизни. Ничего удивительного, что эта его жизнь, с точки зрения госпожи Фолькман, захирела и отстала от века. У госпожи Фолькман, истинной художницы, сказала Анна, были иные запросы, высшие. Она играла определенную роль в жизнелюбивом филиппсбургском обществе, приглашала к себе гастролирующих виртуозов и охотно читающих писателей и требовала, чтобы Анна тоже принимала участие в совершенствовании светской жизни города. Но Анне явно был ближе технический склад мыслей отца, она не умела во время очередного коктейля смеяться так громко, как того ждал от своих слушателей уверенный в успехе рассказчик, у нее не было в запасе тех изящных фраз, которые подхватывают и посылают дальше, выходя с бокалом в руке из салона на террасу, она не способна была сопровождать болтовню с мужчиной прельстительными телодвижениями, имитирующими заинтересованность, сдерживающими или подогревающими, движениями, каковые побуждают мужчину и дальше ораторствовать, ибо действие его речей отражается в этих движениях, как в приукрашивающем зеркале. Анна, к огорчению матери, оставалась тихой, угловатой девушкой, настороженно наблюдающей за празднествами матери. С поистине удручающей откровенностью рассказала она Гансу о том, что ее мать обманывает отца. Бог мой, сказал Ганс, да это же своего рода самозащита, и замолчал, не зная, что еще сказать, а потом добавил: каждый помогает себе, как может. Госпожа Фолькман одарена необыкновенной фантазией, а у того, кто наделен этим даром, – у того, как известно, всегда есть запросы; необыкновенной фантазии соответствуют, надо думать, и необыкновенные запросы. И верно, хозяйка дома представлялась ему теперь этакой белокожей самкой, быть может, оленихой, зеленоглазой, нагой и сильной, что пасется в фантастических джунглях, настороженно принюхиваясь, не вынырнет ли опять из зарослей ее муж в образе робота, дабы уволочь ее своими ручищами, изготовленными по техническим нормативам, в низменную производственную сферу. Анне же он сказал, улыбаясь, что это как борьба Пикассо с Гогеном или еще какая-нибудь борьба и что так уж повелось от веку в каждом браке. Детям в этом противоборстве больше всего достается, они, сами того не желая, постепенно принимают чью-либо сторону, хотя должны быть привержены обеим сторонам.
Вечером, после обеда, Анна почувствовала неловкость, она слишком много рассказала Гансу утром.
Видимо, поняла, что еще слишком мало знает Ганса. А тут за несколько утренних часов сделала его старым другом. Ганс же только по дороге домой осознал, какими тесными узами связала себя с ним Анна своей откровенностью. Силой сделала она его своим доверенным. Ему придется прийти к ней еще раз. Хочет он того или нет. После таких излияний будет грубо и невоспитанно, если он не даст больше о себе знать.
Куда бы Ганс ни попадал волею судьбы, он тотчас оказывался втянутым в какие-то чуть ли не близкородственные отношения. Всего один день пробыл он в этом городе, а Ферберовы детки уже карабкались по его штанинам, щекотали его, ввинчивались головами и ручонками в его живот, сама госпожа Фербер часами назойливо расспрашивала его, хотела знать о нем решительно все и все ему рассказать. Да что же было в нем такого, отчего и Анна, едва они поздоровались, тотчас начала расписывать ему свою долголетнюю войну с матерью? Разве он дал ей повод? Наверняка нет. Но он слушал ее и, не умея ежесекундно отыскивать новые темы, наклонив голову, тщетно искал их в узоре ковра или на кончике башмака; собеседники оказывались всегда находчивее, его манера держать себя как бы приглашала к откровенности, позволяла им наконец-то излить свои долго скрываемые беды. Охотно слушал он или нет, это, по всей видимости, ничуть не интересовало говорившего. За ужином у Фолькманов он опять попал в подобную же щекотливую ситуацию. И вообще этот ужин! Ганс никогда еще не ужинал в роскошных виллах промышленных тузов и потому проявил свою полную неподготовленность. В семь хозяйка дома ударила на террасе в гонг. Трижды. Это означало, что до ужина осталось еще полчаса, пожалуйста, приготовьтесь, вечерняя косметика, вечернее платье и что там еще каждому нужно, чтобы быть готовым. Ганс вымыл руки, но чувствовал себя неловко, у него не было темного костюма. Около половины восьмого по крутому подъезду к вилле прошуршал черный лимузин, долговязый шофер, выскочив из передней дверцы, опрометью бросился к задней и выпустил из огромной машины маленького человека – это и был господин Фолькман. Тут с террасы раздались пять ударов гонга. Это означало: пора. Ганс вошел в столовую вместе с Анной, сложив ладони опущенных рук, но тут же их снова разомкнул, заметив, какие они у него горячие, а ведь сейчас его начнут представлять куче гостей. Но, к его удивлению, в столовой были только сама хозяйка дома, Анна и он. Пять ударов гонга, не многовато ли? Да еще три подготовительных, стало быть, даже восемь, их же, вместе с господином Фолькманом, будет, судя по всему, не более четырех человек, и он единственный гость!
Вошел господин Фолькман, что побудило госпожу Фолькман воскликнуть: «Ну вот», не то радостно, не понял Ганс, не то просто громко, во всяком случае, кончилось бессмысленное и тягостное для всех молчаливое топтание, Ганса быстро и энергично представили как друга-однокашника Анны и молодого журналиста (он хотел было протестовать, но как?); тут господин Фолькман, который вошел мелкими, неловкими шажками, низко склонив, как, верно, привык уже за долгие годы, голову – его молочно-белые волосы (кое-где еще виднелись желтоватые пряди), коротко подстриженные, сверху были достаточной для едва приметного пробора длины, – тут господин Фолькман чуть-чуть приподнял голову, воздев при этом глаза, дабы не откидывать голову слишком сильно, скороговоркой пробормотал «очень приятно», едва заметно согнул короткую правую руку, прижимая к себе неподвижный локоть, и глядь – откуда ни возьмись, появилась ладошка, вялая и бессильная, Ганс успел вовремя подхватить и пожать ее, хотя очень испугался, как бы плоть этой руки не просочилась сквозь его пальцы, такой была эта рука мягкой, такой инертной, и потому Ганс тотчас выпустил ее, проследив, как она вновь падает вниз и в падении, слава Богу, вновь принимает прежнюю форму, нарушенную на какое-то мгновение рукопожатием. Внизу рука еще поболталась немного туда-сюда. Но поскольку господин Фолькман вновь придал голове обычное для нее положение и, кроме того, уже сидел за столом, Ганс не мог видеть, как воспринял хозяин дома его рукопожатие; чтобы заглянуть ему в лицо, Гансу пришлось бы опуститься рядом с ним на колени. С женой и дочерью господин Фолькман поздоровался быстрым, едва заметным движением.
Госпожа Фолькман позвонила в маленький колокольчик, и тотчас в дверях появились две одинаково одетые служанки, они внесли суп. Суп-пюре из спаржи. Госпожа Фолькман сразу же завязала разговор с Гансом и Анной, громко, беспечно, и, как было с самого начала ясно, рассчитан он был только на нее, на Ганса и Анну. Господин Фолькман опустил голову над тарелкой и равномерно зачерпывал суп. В его маленькой, цвета слоновой кости руке ложка казалась огромной, огромной она казалась и тогда, когда приближалась ко рту на едва видимом склоненном лице. По всей вероятности, господин Фолькман давно привык, что по вечерам у его жены бывают гости, с которыми она беседует о предметах, его нисколько не интересующих. Он приходил к ужину, погруженный в собственные мысли. А жена пусть себе продолжает беседу с гостями, тем более что начала она эту беседу Бог знает когда, может, еще утром. Как в подобной ситуации вести себя, если ты гость? Ганс отчаянно искал случая втянуть хозяина дома в разговор. Они болтали по очереди о фильмах, актерах, книгах, выставках, архитектуре, концертах. Минуточку, вот удобный случай, пластинки, радиоприемники, слава Богу, он навел разговор на нужную тему, приемники, но как… Фолькмановы приемники… Он же понятия не имеет, как называются приемники этой фирмы, ну, так хоть какую-нибудь любезность сказать, черт побери, полцарства за любезность в адрес господина Фолькмана, в адрес его приемников, но сию секунду, иначе разговор потечет дальше, хозяйка дома – собеседница властная, одержимая непредвиденными скачками фантазии, ее очень трудно дольше чем на минуту удержать на одной теме, разумеется, она может вернуться к ней позже, даже наверняка, она всегда возвращается к нескольким излюбленным темам, ладно, значит, подождем, первая возможность упущена, мы опять уже заговорили о реализме в искусстве, она отвергает его, слава Богу, так мы скорее оторвемся от него; совершенно согласен с вами, сударыня, скажите, как вы относитесь к современной музыке, неуклюжий вопрос, но он нужен мне, этот вопрос, да-да, теперь наконец на очереди господин Фолькман, слава Богу, да, вот что мне хотелось бы отметить:
– Современная музыка очень многим обязана инженерам, – это была первая фраза, обращенная Гансом в сторону господина Фолькмана. – Освоение ультракоротких волн, создание приемников с УКВ…
Ганс не знал, что говорить дальше, а госпожа Фолькман, с изумлением на него поглядев, не поддержала его, видимо, почувствовала, что он пытается втянуть ее мужа в разговор, так пусть и поплатится за это! Но Анна – Ганс с радостью расцеловал бы ее за это – завершила переброску начатого, но самым жалким образом повисшего над бездной моста, обратившись к отцу:
– В этой области у папы большие заслуги. Он один из первых начал выпускать ультракоротковолновые приемники.
Господин Фолькман, который между тем – ибо ничего другого не делал – покончил с едой, откинулся в кресле, да так резко, что открыл лицо, не приподнимая головы, и позволил, да-да, позволил втянуть себя в разговор. Жена его охотно предотвратила бы сей казус, во всяком случае, она попыталась резкими скачками оторваться от темы музыки и радио, но ни Анна, ни Ганс за ней не последовали, и она была вынуждена вернуться обратно – супруг встретил ее при этом едва заметной злобной усмешкой. Господин Фолькман вообще – как Ганс теперь видел – был склонен к холодно-ироничным комментариям. Он ни разу не произнес больше двух-трех фраз подряд, но Ганс должен был признать, что каждая его фраза вызывала улыбку и даже удовольствие, ибо господин Фолькман прекрасно формулировал свою мысль и высказывал ее без малейшей запальчивости, сохраняя при этом самую дружелюбную дистанцию. Казалось, он и к себе-то не относится с полной серьезностью, равно как и к предметам, о которых говорил. Он не раз, хотя несколько иронично, извинялся за то, что он, инженер и коммерсант, осмелился вмешаться в разговор, темы которого лежат в сферах, где властвует его жена, она – жрица искусства, он же лишь строитель храма, они сильно все преувеличили, с искусством непосредственно он дела не имеет, дело он имеет лишь с его жрицей, домоправителем которой или верным слугой он себя и считает. Маленькое свое личико, а сейчас расплывшийся в ухмылке овал, он при этом обратил к жене, и та, скептически выпятив нижнюю губу, выверила слова супруга и нашла их на сей раз даже столь интересными, что погладила своими узкими длинными руками, еще более удлиненными драгоценной инкрустацией ярко-красных ногтей, по молочно-белым с желтоватыми прядями волосам и сказала:
– Мой добрый Артур.
Гансу очень хотелось сразу же распрощаться, но в соседней комнате служанка уже готовила крюшон. Господину Фолькману хозяйка дома разрешила удалиться, Гансу же пришлось остаться, пришлось пить крюшон. Прежде чем уйти, господин Фолькман проронил еще две-три фразы о Гарри Бюсгене, потому что Анна рассказала о попытке Ганса поступить к нему на работу. О, Бюсген – и господин Фолькман изобразил свою безгубую усмешку, – у Бюсгена многому можно поучиться, он маленький монарх, Наполеон иллюстрированных журналов, запах его духов, правда, ощущаешь, даже увидев его фотографию, но поучиться у него есть чему: искусством добиваться успеха он владеет как никто другой.
– Он истинный король Филиппсбурга, – сказал господин Фолькман.
Ганс унес с собой в город эти слова, когда получил наконец возможность уйти. Время близилось к полуночи, улицы были пустынны, он покачивался, ему, вообще-то говоря, хотелось петь или танцевать, ведь он слишком много выпил. Если он сейчас вернется на Траубергштрассе в тесную комнатенку, то, пожалуй, насажает себе синяков в этой узкой кишке, набитой остроугольной мебелью, ему нужно много места, большие комнаты, человеческие голоса, лучше всего, если вокруг оказались бы женщины, сестрицы госпожи Фолькман, помоложе да поглупее и чтоб не так о себе мнили. Она весь вечер сумасбродничала, а вырез ее блузки был еще глубже, чем вырез утреннего пуловера, но ведь тут была еще Анна! К тому же госпожа Фолькман – дама, бессмысленно и думать об этом, но она подавала ему бокал за бокалом, заставляла танцевать с Анной, заводила опасные разговоры, создала полумрак в комнате, интерпретировала свои картины, села к роялю, играла Листа и Рахманинова, да так, что Ганс вовсе потерял голову, ему уже море было по колено, но тут Анна резко поднялась и попросила мать прекратить игру, она едва не кричала и чуть не плакала и, выпалив «спокойной ночи», выскочила из комнаты. Он поцеловал хозяйке дома руку, вместе с ней, словно был ее давнишним сообщником, поулыбался вслед убежавшей Анне и ушел. Ночной воздух был безучастно прохладен, соседние виллы дремали в садах, и Ганс рад был, когда добрался до города, очутился в квартале, где еще кипела жизнь, где удовольствие срываешь нетерпеливо и наспех, точно урожай в поле, над которым нависла градовая туча: угроза наступающего дня загоняет людей в увеселительные заведения, день начинается здесь еще с ночи, хотя лучше бы он никогда, никогда больше не начинался, а потому – даешь музыку, громкую, быструю, ослепительно яркие многоцветные огни и вино, чтобы защититься от наступающего, от нового дня… А в четыре часа все погасло, в четыре часа девицы убрали руки, стянули с себя раскрашенно-праздничные личины, опустили уголки губ, так что следа не осталось от улыбок, перед посетителями выросли официанты, выписывая в крошечных блокнотиках свои приговоры и вручая их листок за листком боязливо вскидывающему глаза гостю, и капелла как-то враз застыла, инструменты мгновенно испустили дух, и их тотчас – а они и не сопротивлялись – похоронили в потрепанных футлярах…
На улице Ганс подождал минуту-другую, но никого из выходящих не узнал. Сверкающие мундиры службы удовольствия, и плечи, и ноги, и неземные лица – их в мгновение ока поглотил удар часов, и теперь все они, без различия званий, в обычной одежде разбегались по домам. По каким же, интересно знать, домам и как они будут там спать? Полицейский час, подумал Ганс, зябко поежившись, и с трудом, словно ноги его налились свинцом, зашагал, превозмогая боль, в восточную часть города, на Траубергштрассе, 22. Над ним раскинулось небо. Розово-серое. Будто нечистое белье. Надо думать, вот-вот хлынет дождь.
Когда же Гансу стали попадаться трамваи, он выпрямился и сделал вид, что куда-то спешит по делу: он устыдился, увидев, что вагоны полны людей с тоненькими портфельчиками. Они сидели друг против друга, стояли друг рядом с другом, застывшие куклы, которых запихнули в вагоны и которые теперь на ходу лишь слегка покачивались. На измученных лицах отражались усилия вновь погрузиться в ночные сны, досмотреть которые людям этим было не дано, да теперь и не удастся. Кондуктор бесцеремонно проталкивался сквозь толпу пассажиров, напоминая, что уже наступил день. Ганс смотрел на него с восхищением.
Едва ли не на цыпочках подходил он по Траубергштрассе к жалкому домику Ферберов и вздрогнул, когда входная дверь – он как раз шагнул в низенькую калитку палисадника, и ему оставалось еще два метра до лестницы – открылась и из дому вышел тот, кому его позавчера вечером представили, господин Фербер в круглых никелированных очках, с искусственной челюстью, впалыми щеками и глубоко запавшими глазами, направленными в эту минуту на Ганса. Ганс хотел было что-то сказать, да не знал что, больше всего ему хотелось убежать сейчас обратно на улицу, навсегда бросить свою комнату и вещи, но нет, даже убежать он был не в силах, взгляды господина Фербера пригвоздили его к каменным плитам палисадника, а теперь он и сам к нему подошел.
– Доброе утро, господин Бойман, – сказал он.
Ганс вытащил, чтобы что-нибудь только сделать, ключ от входной двери, который госпожа Фербер передала ему, многозначительно подмигнув, но сейчас он вовсе не ссылался на ее подмигивание, хотя именно подобную ситуацию имела в виду госпожа Фербер.
– Доброе утро, – повторил господин Фербер и быстро прошагал дальше.
– Доброе утро, господин Фербер, – ответил Ганс с опозданием и вошел в дом.
2
Взлетая в лифте на четырнадцатый этаж высотного дома, в редакцию «Вельтшау», Бойман раздумывал, что бы это побудило всемогущего главного редактора перенести свою резиденцию на этакую высоту. Бюсген был, как он слышал, очень маленького роста.
Обе машинисточки, как и в первый раз, подняли навстречу ему свои головки. И хотя над Филиппсбургом все еще висел сверкающий шелковый полог жары, им она, видимо, не повредила. Блузки их были столь невесомыми и в то же время столь рискованного покроя, что Ганс опасался, как бы они при малейшем движении девушек не соскользнули с их плеч.
Бюсген сейчас в отъезде. Поэтому им и печатать нечего. Но может быть, он хочет поговорить с фрейлейн Биркер, секретаршей главного, может быть, он договорится с ней о дне приема или, на худой конец, просто еще раз запишется на прием? Быстро и четко то из одного, то из другого ротика выпархивали предложения. Сейчас затишье, мертвый сезон, и если ему не удастся поговорить с Бюсгеном сейчас, то через месяц будет поздно. Может быть, он зайдет к другому редактору? А то ведь он понапрасну поднялся на такую высоту.
Ганс учился различать обеих девушек. Правда, обе они смахивали на киноактрис, но у одной лицо было чуть шире, а волосы посветлее; Бог мой, вот это девушки, подумал он, но они, конечно же, принадлежат великому главному редактору. Та, что с широким лицом, звалась Марга, это он уже усвоил, ее блузка была ярко-красной, кожа более чем белой (как же она уберегается от этого невыносимого солнца?), а ногти – цвета блузки; теперь обе девицы смотрели на него, ему нужно было отвечать, конечно же, вот они уже улыбаются, широкий рот Марги растягивается все шире, кажется, до бесконечности, ну да, так вот, он просто хотел зайти, чтобы о нем не забыли, теперь у него в Филиппсбурге есть адрес, да, собственная комната, жара ужасная, в такую жару он стесняется подать кому-нибудь руку, хотя именно сегодня создается такое впечатление, что каждый второй вот-вот упадет в обморок и его нужно поддержать, но у барышень наверняка дел по горло, он не будет их дольше отвлекать.
Они рассмеялись, обратили его внимание – он ничего этого не способен был заметить, – что как раз пьют кофе, так не выпьет ли он с ними кофе, в высотном здании все же легче благодаря кондиционеру, пожалуйста, присаживайтесь. Но тут вошла фрейлейн Биркер и взглядом аккуратно рассекла теплую компанию на три части; одну часть, а именно Марту, она взяла с собой в бюро. Господина же Боймана она утешила, сказав, что главный редактор все-таки вернется.
Словно бы он и не слыхал ничего об отъезде Бюсгена, Ганс на следующий день вновь был на четырнадцатом этаже. И через день опять. Надо надеяться, девушки объяснили эти визиты его рвением. Он же, по правде говоря, вовсе и не думал теперь о работе, делал, однако, вид, будто его ужасно волнует будущая карьера. И осмелился даже пригласить обеих девушек на чашку кофе. Те согласились. Встретиться решили в открытом кафе с садом. Ганс явился за час до назначенного срока и теперь заготовлял пригодные к случаю любезности. Он не собирался ухаживать за Маргой, не собирался говорить ей: вы такая красавица, или такая добрая, или очаровательная, или еще что-нибудь в таком роде, – он бы этого не сумел, но он решил так вести себя, чтобы Марга сама обратила на него внимание. Мысленно он выстроил шеренгу мужчин, которых Марга до сих пор могла встретить, которых она до сих пор любила, и стал анализировать характерные признаки этих мужчин. Это, наверно, были журналисты, может, три журналиста: фотокорреспондент, штатный редактор и новеллист, а еще, может быть, стажер редакции, актер и… нет, больше их быть не могло, ему иначе и не обозреть всех, пятерых, что и говорить, вполне достаточно для двадцатидвухлетней девицы, если ей уже есть двадцать два. Но и меньше пятерых у нее не было, в подобном окружении, ах да, а сам главный, как же это он позабыл, вот кто враг номер один. Коротыш-честолюбец, надушенный Наполеончик журналистики, с прямоугольным лицом и напомаженными волосами. Ганс видел в «Вельтшау» фотографии Гарри Бюсгена. И Марга все еще его любит? Наверное, она душой и телом в его власти, послушная, покорная. Перед ним возникло лицо главного редактора. Оно создано было будто под колоссальным давлением. Между бровями, точно наведенными жирным серым мелком, и густыми волосами едва оставалось место для прямоугольного плоского лба, скулы давили снизу вверх, и даже подбородок казался чересчур приподнятым, точно подпертым снизу, так что рот сжался в тонкую черту, в которую, словно острие шпаги, вонзился нос. Лишь глаза его избежали давления, они лежали в глазницах, будто нежные чувствительные существа, легко ранимые, всегда готовые прослезиться; быть может, именно эти глаза любила Марга, хотя Ганс считал, что такие глаза скорее могут вызвать сочувствие, чем любовь. Но женщины ведь вечно все запутывают. Ганс не стал размышлять о других предполагаемых возлюбленных Марги. Пока он не победит главного, ими ему и заниматься нечего. А что может он противопоставить Гарри Бюсгену? Как ему повыгоднее показать себя, чтобы для нее потускнел образ главного? Охотнее всего Ганс поднялся бы и пошел домой слушать бесконечные рассказы госпожи Фербер или играть с детьми, а может, лучше всего было бы пойти к Анне, утешиться ее бедами? Он уже давно не заглядывал на виллу к Фолькманам, с тех пор как ему нужнее стало доказать свое рвение на четырнадцатом этаже. Он чувствовал, думая об Анне, угрызения совести, хотя – и это он убедительно мотивировал – для того не имелось ни малейших оснований.
Что, если она увидит его с Маргой? Она обидится. Несомненно. Но почему? Они же не влюбленная парочка. Он же ее однокашник, и точка! А все-таки…
Ганс еще раз быстро вытер ладони носовым платком: у входа показались девушки. Они шагали на высоких каблуках по светлому гравию дорожек, и скрип его разносился далеко вокруг, оглушая посетителей. Но при этом они едва продвигались вперед. Делая шаг, они носком и пяткой ступали одновременно и, казалось, внезапно останавливались, с полсекунды их туфли ввинчивались в гравий, буксовали, но вот девушки уже идут дальше, нет, они не останавливались, просто на миг замирали – на миг, когда тело всей тяжестью точно наваливается на шагнувшие вперед ноги, но затем снова откидывается назад, так как ноги в это время уже опять шагнули дальше. Ганс еще в жизни не видел, чтобы девушки так ходили. Походку определяли бедра, особенно у Марги; торс точно все время отставал от ног. Зыбкость и одновременно укрощенная сила – вот что было в их походке, заставившей его окаменеть.
С какими же разными помыслами сидят три человека за одним столом! Ганс все еще мысленно взвешивал шансы главного редактора. Вторая половина его сознания поглощена была явлением обеих девушек, сейчас сидевших, вежливо улыбаясь, перед ним. Язык же его работал вполне самостоятельно, насколько это было возможно.
Ганс пытался достичь внутреннего равновесия, ему нужно было сконцентрироваться, если он не хотел в первые же полчаса испортить весь вечер. Чего бы он не дал, чтобы на секунду заглянуть в одну из этих девичьих головок. Можно вот так сидеть и думать: ах, я знаю людей, – но ведь это смех, да и только, неподвижные звезды в миллион раз лучше знают друг друга, чем двадцатичетырехлетний молодой человек двадцатидвухлетнюю девицу. Не скучают ли они с ним, не думают ли: что ж, терпеть его можно, – не удивляются ли, зачем он их, собственно, пригласил, если ничего умного сказать не может, не думают ли, что он предпочитает одну из них, обсуждали ли они его до прихода в кафе? Сплошной мрак, тьма кромешная, ее ничем не осветить, а он несчастный путник, забредший в это царство тьмы, ему нужно сейчас что-то сказать и даже, быть может, что-то сделать, этак царственно, с впечатляющей самоуверенностью, как человеку, знающему, что принято говорить в летний вечер, умеющему словами построить мост от одной одинокой души к другой, дабы встретиться на нем и хоть руку друг другу подать. А что делал он? Плыл без руля и без ветрил на льдине в непостижимый океан, холодные, загадочные волны которого грозно взмывали вверх. Девицы же делали вид, будто для них весь мир – сплошной праздник с льдинками в коктейле.
Ганс глотнул белого вина с сельтерской, получая удовольствие от пощипывающей боли в прокуренной глотке. Словечко-другое он уже пробормотал. Но тут Габи, так звали подругу Марги, слава Богу, заговорила. Ганс попытался прислушаться. Выпил еще рюмку и еще, заказал бутылку белого вина и стал пить. И ему полегчало. Правда, рот его точно окоченел, он почти не ощущал своих губ, когда они смыкались, но по крайней мере ему теперь хоть что-то приходило в голову, он что-то рассказывал, и ему даже казалось, что его стоит слушать, он уже не считал, будто должен все-все, что думает, скрывать и ходить вокруг да около. Бог мой, как он раньше злился, что ему в голову всегда приходят предметы, о которых не полагается говорить. И вообще больше всего он огорчался в любом обществе оттого, что его мысли словно бы переводил, причем блекло и чаще всего превратно, какой-то внутренний переводчик. Но сегодня все шло превосходно. Он влюбился в этот вечер, в этот гравий, в мощные стволы деревьев, средь которых они сидели, да и болтать сегодня было одно удовольствие. А девушки смеялись от души. Они казались ему поистине симфонией движений и звуков, они его так будоражили, что ему уже приходилось делать усилия, чтобы не запеть. Теперь, какие бы незначительные истории он ни рассказывал, девичьи глаза неотрывно смотрели на него, головки их склонялись под шквалом его слов, точно цветы под ветром, а тела, точно пушинки, подгоняло все ближе к нему; о Боже, только бы ему теперь не оплошать, наконец-то он нашел путь к людям, к обычным девушкам, которым не нужно платить, ухаживая за которыми не нужно самого себя вводить в заблуждение относительно мотивов. Только не думать, что сейчас вдруг все пойдет вкривь и вкось! Как они смеются, Габи громче, чем Марга; внимание, Ганс! – прикрикнул он на себя, Марга успокаивается, да она вовсе не смеется больше, она только поглядывает на него, ах, если бы ему разорвать пелену, что колыхалась перед его глазами, он все видел как сквозь грязные окна мчащегося курьерского поезда. Марга слилась с Габи, белокурые головки соединились, но теперь спокойное лицо Марги вырисовывалось все отчетливее; Ганс впился ногтями себе в колено – уж не издевкой ли звучит смех Габи, не презрение ли отражается на лице Марги? Он сбился, рот точно увял, пересохшее горло горело, еще два-три слова он с трудом выдавил, и они, словно скатившись с губ, растаяли где-то посередине стола, он застыдился, внезапно заметив, что сидит перед девушками, обливаясь потом; Габи все еще хихикала. Ни единого слова он больше не произнес. Теперь Ганс Бойман увидел, что посетители за соседними столиками прислушиваются к его речам, они даже повернулись и сидели к нему лицом, точно он конферансье, который нанялся в этот вечер всех развлекать, сейчас они автоматически зааплодируют; и две кельнерши, стоя неподалеку, бесстыдно – да еще как! – глазели на него. Марга уставилась в одну точку. Ганс подозвал кельнершу, помахав купюрой. И покинул, в сопровождении Марги и Габи, кафе.
– Где вы живете? – спросил он.
Габи ответила первой. Слава Богу, подумал он, она живет ближе. Но рта он больше не раскроет, его запечатала своими взглядами Марга, навсегда. Он представить себе не мог, что когда-нибудь еще произнесет хоть слово; я немой, немой, немой, твердил он про себя, я камень, в который все мои слона уткнутся, и в жизни не пророню больше ни слова, в жизни не стану разговаривать с людьми, лучше уж мне валяться в придорожной канаве вместе с другими камнями, а пойдет дождь, по камням зажурчит ручеек, вот тебе и нудная болтовня, в которой участвуешь без того, чтобы участвовать. С ним подобное уже сплошь и рядом бывало!
Разве все его попытки преодолеть отчужденность между людьми не летели именно в эту же пропасть, разве не решал он каждый раз, что отныне откажется от всех попыток сближения? Но стоило ему поднять разбитую голову, стоило увидеть человека, и он бежал за ним, как собака, повизгивая, глаз не отрывая, молил хоть глянуть на него и опять начинал разглагольствовать…
Габи весело попрощалась, сказала, что очень приятно провела вечер. Но Ганс разозлился: она так легко открыла свою дверь и без всякого сожаления рассталась с ним. Она, стало быть, ничего больше и не ждала. Значит, и Марга ничего не ждет, скажет ему «спокойной ночи», повернется, сунет привычным движением ключ в дверь, отопрет ее и, даже не оглянувшись, так спокойно поднимется по лестнице, точно проводила на вокзал безразличного ей родственника.
Он потащился рядом с ней дальше, готовый принять любое наказание, к какому бы она ни приговорила его. На ее «спокойной ночи» он ответит всего лишь кивком, дабы хоть в последний миг показать ей, что она покидает несчастнейшего из несчастных. Печаль окутывала его сейчас, точно хорошо пригнанное одеяние. Ему становилось легче на душе и от этой печали, и от сознания, что он вправе упрекать весь свет, особенно же этих двух девушек, а себя чувствовать непризнанным героем. Раз они его подобным образом оттолкнули, значит, и у него нет никаких обязательств, возьмет да бросится очертя голову куда попало, да-да, а они пусть-ка с ужасом увидят, как он кубарем летит в пропасть, тогда, может, пожалеют, что не поддержали его вовремя.