355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мартин Вальзер » Браки во Филиппсбурге » Текст книги (страница 4)
Браки во Филиппсбурге
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:39

Текст книги "Браки во Филиппсбурге"


Автор книги: Мартин Вальзер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)

И пусть его друзья по институту, дети, как и он, мелких буржуа и пролетариев, голодные книжные черви, что собственными силами зарабатывали себе на учение или пять раз в году ходатайствовали о стипендии (тут им приходилось внимательно следить за выражением своих лиц, ибо те, кто распределял стипендии, прямо-таки пронзали их взглядами), да, пусть эти друзья, вместе с которыми он, сидя на неудобных стульях, ночи напролет держал пламенные речи, презирают его, пожалуйста; кто знает, где они сейчас обретаются, кто знает, быть может, и они поняли: ночные разговоры – это всего лишь разговоры, днем их в жизнь не претворишь; надо думать, каждый из его друзей совершил то же самое предательство, каждый по собственному почину, тихо и деловито, вооружившись благоразумием, отсек от плоти своей жизни юность, и она осталась где-то позади, рассеялась, а воспоминание о ней служит им пищей для воображения на всю оставшуюся жизнь. Бог мой, да ведь это же оскомину набившая, типичная для Центральной Европы биография, ставший уже стереотипом порядок, многократно сформулированный и до всеобщего сведения доведенный, предательство, которое обращает юношу в мужа. Вполне может быть, что подобные биографии намеренно пропагандируются, дабы соблазнить и других юношей на то же предательство, что ж, даже если это так, он не мог поступить иначе, он был один-одинешенек.

Между тем госпожа Фолькман вновь вынырнула из зеленых глубин парка с яркозубой улыбкой и в той же скудной одежде, выставлявшей напоказ ее уже не очень-то упругие телеса; пудели плелись за ней, понурив головы, и были, казалось, не в духе: видимо, хозяйка бурными играми вымотала до предела их слабые пуделиные силенки, а может, им эти игры – хотя они, похоже, рождены и уж по крайней мере подстрижены для них – до чертиков надоели, и они мечтают о настоящем мальчишке, который умеет подальше зашвырнуть камень.

Госпожа Фолькман поздравила Ганса с его решением (словно бы ему вообще пришлось решать, словно бы ему можно было сказать «нет»; каких только вольностей не могут позволить себе эти люди!) и тотчас организовала небольшое торжество – «вечеринку», сказала она; по всей вероятности, не было такой малости, из которой госпожа Фолькман не организовала бы вечеринку.

Он пил с дамами соки с джином, а позже джин без соков и ушел от них, сразу точно вымахав до неба, в город, где решительно глянул влево, глянул вправо, щелкнул раз-другой пальцами к стал насвистывать популярные песенки, намеренно фальшивя, но лишь настолько, что прохожие их все-таки узнавали и сердито оборачивались на него; в ответ он засвистел еще пронзительнее и едва устоял от соблазна спихнуть на ближайшем перекрестке с круглой слоновьей тумбы полицейского и встать самому в центре движения, то ли чтобы свободно, с достойной восхищения уверенностью регулировать движение, то ли чтобы наглухо застопорить его и произнести перед вопросительно уставившейся на него толпой речь о компромиссе и карьере – речь, какую в Филиппсбурге еще отродясь не слыхивали. Слава Богу, ему удалось удержаться в рамках приличия и донести избыток своей горечи и радости до Траубергштрассе, где под хихиканье и постанывание соседей он упрятал его в свои грубые простыни.

3

Самое лучшее, если бы Ганс уложил выходную сорочку и галстук в маленький чемоданчик, чтобы переодеться уже наверху, в вилле Фолькманов. Полчаса в трамвае по этакой жаре, да плюс десять минут пешком от остановки до виллы, разве рубашка останется такой свежей, чтобы показаться в ней на летнем празднике у Фолькманов? Но у Ганса всего один портфель, да еще потертый огромный чемодан; маленький чемоданчик-«дипломат», какой был бы ему сейчас нужен, он видел только в кино или в скорых поездах, когда по ошибке проходил по отделению первого класса, где такие чемоданчики (и еще всякие другие) возлежали, поблескивая, в сетках над прекрасными и значительными лицами. А если взять такси? В кармане у него лежало первое месячное жалованье, но что сказала бы его мать: такси, просто так, чтобы только куда-то доехать, – это же чистый авантюризм, и кто знает, сколько ему идти до остановки такси, нет, видимо, не остается ничего другого, как осторожнейшим образом надеть рубашку, оставить воротничок открытым и не делать резких движений, чтобы, пока он доберется до виллы, шея не коснулась воротничка. На этом празднике, как не без основания подозревал Ганс, ничуть не будет принято во внимание, что гости проделают свой путь на виллу по жаре, которую даже видавшие виды люди считали самой ужасной за последние двадцать семь лет. Одна маленькая газетенка, правда, написала, что они всего-навсего двадцать два года не испытывали эдаких мучений, но это только потому, что у маленькой газеты не было такой долгой памяти, как у большой, как у «Филиппсбургер тагблат», например, у «Филиппсбургер курир» или у «Филиппсбургер абендблат». Из сообщений этих газет, а также из рассказов стариков и старух на Траубергштрассе, которые словно заглядывали внутрь себя, говоря об этом, и пересчитывали свои годичные кольца, дабы уточнить, какое же из восьмидесяти пострадало в своем развитии от подобной жары, Ганс знал, что ему, двадцатичетырехлетнему молодому человеку, приходится выносить этим летом наивысшие температуры за всю его жизнь. С той минуты, как он это узнал, он вздрагивал, едва дотронувшись до калитки, обливался потом от самых пустяковых движений и дышал только полуоткрытым ртом. С другой стороны, он сам удивлялся, что все-таки еще может двигаться, что еще в состоянии думать, запоминать номера телефонов и даже надевать туфли. Тридцать восемь градусов в тени, температура, знакомая ему единственно из фильмов, температура, при которой выжить способны были только люди, одетые во все белоснежное, заштрихованные тенью вентиляторов или планок жалюзи, да и те большей частью теряли при этом нравственные устои, что вкупе с алкоголем приводило к бесчинствам в любом виде развлечений, к азартным играм, изнасилованиям, убийствам. Но в Филиппсбурге люди вели себя на удивление порядочно, досадно даже хорошо и нравственно. Занимались своими делами, сдерживали свои порывы, потели, разумеется, что издалека было видно, но продолжали работать, ни на йоту не снижали темпа, хотя, чтобы выполнить обычную норму, им приходилось затрачивать вдвое больше усилий. Будь Филиппсбург не в Германии, а в Марокко, Египте или в Иране и живи в нем тем не менее филиппсбуржцы, это послужило бы доказательством, что не внешняя среда формирует человека, а человек – внешнюю среду: они бы не слонялись без дела, ленясь даже муху с физиономии согнать; не бывает на свете такой температуры и такого климата, которые сделали бы из филиппсбуржцев нерадивых южан. Понятно, два-три слабака и здесь нашлись, в известном смысле развенчанные благодаря столь ужасному лету, но они – стоило поточнее навести справки, и это можно бы доказать со всей определенностью – были, по всей вероятности, не истинные филиппсбуржцы, а приезжие, из рода бездарей, люди, не знающие отечества, летуны, в Филиппсбурге они лишь дармоедничали, но уж никак не относились к основному костяку населения, благодаря которому этот город даже в Германии, где радивых как собак нерезаных, удостоился особенно глубокого уважения. Канализация, очистные установки, машины, подметающие улицы и парки, а также городской транспорт работали безукоризненно, как нещадно ни жгло солнце столбики термометров. И все-таки люди, где только соберутся больше двух, со сладкой жутью рассказывали друг другу, какие рекорды они этим летом побивают: самое засушливое лето за восемнадцать лет, самое жаркое за двадцать семь, самое безоблачное за четырнадцать, самое безгрозовое за двенадцать, а уровень воды в городском озере уже тридцать два года не был таким низким.

Госпожа Фербер перечисляла все эти цифры и вдобавок еще кое-какие сравнительные данные из ее домашнего хозяйства – сохраняемость молока, чистота клозетов и тому подобное – в один присест, к тому же на память, так что Ганс постепенно стал с почтением относиться к этому рекордному лету и наблюдал за ним, как за стайером, побивающим на своей дистанции один спринтерский рекорд за другим, что вызывает недоверчивый и восхищенный гул зрителей и вопрос, каких же еще успехов можно теперь от него ждать.

Уезжающие в такое лето горожане думают, подкатывая в гуще туристских толп к своим солнечным целям, а затем без устали посылая с самых дальних широт приветы своим знакомым и знакомым знакомых, что родные их города стоят пустые и покинутые под палящим солнцем, но те, кто остался дома, знают, что трамваи и сейчас битком набиты, как за два дня до рождества. Людей всегда и везде достаточно, чтобы вызвать тесноту, толкотню и впечатление, будто их слишком много.

Ко времени, когда у Фолькманов собирались устроить летний праздник – «прием», сказала госпожа Фолькман, воздевая руки и очи горе, словно следя глазами за пробкой от шампанского, что на известной высоте обращается в петарду и, рассыпая пестрые огни, колоссальным зонтом опускается на землю, – к этому времени лето, в согласии с календарем и ожиданиями, связанными долгим человеческим опытом с регулярностью времен года, уже обязано было постареть, а солнце – поохладить свой пыл; была уже середина сентября, время, когда обычно бегают за солнцем и стараются постоять, прислонясь к южным или западным стенам, вырывая у небесного светила краткое свидание, но в этом году даже у старцев на Траубергштрассе не оказалось на то охоты.

Прием госпожи Фолькман – назовем наконец этот праздник приличествующим ему словом – был задуман как праздник антилетний, как праздник выдворения жары, как ритуал сожжения лета, как выяснение взаимных претензий, приемом этим госпожа Фолькман хотела доказать себе и своим друзьям, что утонченный образ жизни и в этом смысле стал независимым от природы как таковой.

Для Ганса же этот прием означал вступление в филиппсбургское общество. Так сказала Анна и обещала, что позаботится о нем и представит его нужным людям. На торжество ждали и Гарри Бюсгена. Теперь он их противник, объяснила Анна Гансу, он – один из шефов газетного концерна, а потому противник будущего рекламного телевидения. Но почему, спросил Ганс. Да потому, что из-за рекламного телевидения приток рекламы от промышленных предприятий в газеты Молле-концерна, к которому принадлежат также «Вельтшау», «Филиппсбургер тагблат», «Абендблат» и еще с десяток газет, значительно уменьшится, что обернется для концерна миллионными убытками, поэтому Бюсген и его группировка сопротивляются организации рекламных передач на телевидении. Но производители телевизоров весьма заинтересованы в них, рекламное телевидение будет передавать и вторую программу, легкую, более доходчивую, чем программа обычных телестудий, а это, конечно же, подстегнет торговлю телевизорами. Ага, сказал Ганс, а про себя отметил, что теперь он, стало быть, противник человека, чьим сотрудником хотел стать; на Анну он смотрел снизу вверх, так хорошо она разбиралась во всех этих хитросплетениях и так здорово выразилась: реклама подстегнет торговлю телевизорами. Но зачем же тогда Бюсгена пригласили, если он их противник? Анна улыбнулась. На рынке радиоприемников он их союзник, в сводных программах радиопередач, которые он выпускает, он поддерживает распространение ультракоротковолновых приемников и расширение программ для них; за это он, правда, вознаграждается выгодными рекламами заводов радиоаппаратуры для газет Молле-концерна.

По пути к Фолькманам Ганс попытался припомнить все эти подробности, но до конца так всего и не понял; он рад был, что Анна – его сотрудница и выказывает фанатичный интерес к игре влиятельных групп в кошки-мышки. Сам он предпочитал писать небольшие статьи, критиковал радио– и телепрограммы, которые не нацеливали людей на покупку телевизоров; даже статьи об особенно интересных технических достижениях данной отрасли промышленности и портреты конструкторов и крупных руководителей производства (их всех отличали отвага, изобретательский дар, душевная гармония и высокое сознание своей ответственности) он писал с большим удовольствием, чем комментарии к политико-экономическим каверзам. К счастью, господин Фолькман весьма ценил возможность самому писать именно эти комментарии. Он так счастлив, что у него есть свой бюллетень, говорила Анна. Прежде ему приходилось молча глотать все, теперь он может наконец и сам обнажить шпагу и открыто выступить со своими экономическими взглядами. Анна полагала, что истинной причиной основания «Программ-пресс» (так назывался бюллетень радио– и телепрограмм, над которым трудились Ганс и Анна) было, видимо, желание господина Фолькмана заполучить собственный рупор для своего мнения. Ганс подумал: меня-то он ясно почему взял, не надо бояться, что начинающий станет артачиться.

Ганс был первым гостем. Прислуга еще сновала туда-сюда по комнатам, готовя их для разных этапов празднества, девушки носили туда-сюда вазочки, бокалы, цветы и пепельницы, вполголоса передавали друг другу приказания; каждая, казалось, считает себя ответственной за успех приема, оттого на их лицах застыло выражение чрезвычайной серьезности. Пробегая мимо Ганса, они ему таинственно улыбались – мы, мол, сегодня все заодно, но понимаем, что дистанцию соблюдать нужно. Он не осмелился спросить о господах. Те, верно, летают сейчас по крепко-накрепко запертым комнатам, склоняются к ящикам, заглядывают в шкафы, крутятся и вертятся перед трельяжами, дабы придать своему снаряжению полную завершенность. Ганс, послонявшись по холлу и подивившись на бар, воздвигнутый здесь, чтобы предложить гостям приветственный бокал, поднялся, следуя усвоенной привычке, по широкой лестнице на второй этаж и прошелся вдоль балюстрады, обегающей, точно театральная галерея, весь холл; он рискнул даже выйти на балкон и снова вернулся, но постепенно стал ощущать неловкость, понимая, что прислуга станет тайком насмехаться над ним, если он и дальше будет околачиваться здесь, как обер-кельнер среди столов и стульев, словно обязан был проследить за приготовлениями. Но что ему делать? Ведь неприлично же и в высшей степени смешно, что он единственный гость, который пришел пешком, явился так рано, да еще стоит с таким голодным лицом, словно никак не дождется начала приема. В конце концов, совершенно потеряв голову, он постучал к Анне, услышал, как она повернула ключ, увидел сквозь приоткрывшуюся дверь ее обнаженные плечи и пол-лица, перепугался, хотел было извиниться, но голая рука втянула его в комнату, яркие пестрые обои которой еще никогда так его не смущали, как в этот миг, и он приклеился взглядом к темно-красным розам, чтобы не создалось впечатления, будто он таращится на Анну, разгуливающую в комбинации.

Анна предложила ему воспользоваться ее туалетным столиком, чтобы, если нужно, привести себя в порядок, она уже почти готова, вот только платье… Ганс едва слышал ее, так стучала кровь в ушах и шее, а говорить он и вовсе был не в силах, в нем проснулись желания, он схватился за кровать, вернее, за бамбуковую планку, окаймлявшую низкую широкую кровать. Как же она его впустила! Верно, думает, что он намеренно явился в такую рань, чтобы застигнуть ее за переодеванием? Но тут Анна стала подшучивать над ним за то, что он уставился на стену. В ее высоком голосе рокотало предпраздничное волнение. Ему пришлось повернуться и спокойно смотреть, как она бегает туда-сюда по комнате в комбинации, к тому же эта ярко-желтая комбинация была без лифа, скорее это была нижняя юбка, но, видимо, Анне хотелось сегодня тоже быть человеком вольного образа мыслей, и Гансу надо было разговаривать с ней, как если бы они, укутанные в зимние пальто, сидели в трамвае; Ганс вдруг почувствовал, что кровь горячей волной залила его лицо и что он покраснел как рак, да и Анна тоже не такой уж была беспечной, какой хотела казаться; она без умолку трещала, он заикался, попытался лениво махнуть рукой, улыбнуться и наконец, подойдя к умывальнику, намылил руки и стал тереть их с такой тщательностью, словно ему предстояло провести сложнейшую операцию. Когда он вновь обернулся, Анна, слава Богу, была уже одета и, застегнув ожерелье из каких-то крошечных штуковинок, укладывала на груди подвески. Теперь они спустились вниз, Ганс держался в полушаге за Анной, чувствуя, что ноги его точно налились свинцом, и не зная, куда девать руки. Воротничок и шея после двух-трех шагов по холлу, когда он увидел первых гостей, сплавились в тестообразную массу, а из-под мышек тоненькими холодными ручейками побежал на ягодицы пот и, собираясь в холодящие лужицы, вызвал гусиную кожу. Анна устремилась к бару, где уже плотной кучей сгрудились гости; Ганс едва отличал женщин от мужчин, все они смеялись, все разом говорили, все держали в руках рюмки, и во всех рюмках плавали маленькие круглые фрукты; но вот началась церемония знакомства: едва он успел вытереть ладони о брюки, как тут же должен был протянуть руку в кучу жизнерадостных гостей, и каждый, подержав ее, передавал дальше, Гансу нужно было только при каждом рукопожатии бормотать свое имя, добавляя «очень приятно», Анна же громко и четко повторяла оба имени, но, когда церемония кончилась, оказалось, что Ганс не запомнил имени ни одного гостя. Все его помыслы сосредоточились на влажной, и с каждой минутой все более влажной, ладони; но то была не только его вина: среди гостей, пожимавших ему руку, были такие, от пожатия которых его рука стала совсем скользкой, поистине непросто было владеть такой скользкой узкой рукой, пожимать ею чужие руки, протягивая дальше, и следить, чтобы она при пожатии не выскользнула, точно рыба, и не взметнулась высоко в воздух, угодив кому-нибудь из рядом стоящих в физиономию.

Слава Богу, гости обращали все свое внимание на Анну. Мужчины склоняли к ней головы, складывали губы в несбегающую улыбочку и, подходя к бару, просили для нее рюмку. Ганс увидел это слишком поздно, да, он поздно заметил, что сам должен был это сделать. Нужно ли ему взять рюмку и себе? Нет, сделать это немыслимо. Но тут Анна крикнула бармену, приглашенному в дом на этот вечер, чтобы он подал Гансу рюмку («моему другу», сказала она); головы гостей дружно повернулись в его сторону, дабы и ему показать свою улыбку, ведь Анна назвала его своим другом. Ганс принял рюмку, но что ему делать с фруктиной, плавающей в прозрачном напитке? Смахивает на оливку. Ее надо съесть? Он решил понаблюдать, как справятся с этой оливкой другие, опытные посетители приемов. У одних действительно она исчезала во рту, другие оставляли ее на дне бокала. Кто из них поступал правильно? Ганс был убежден, что или те, или другие дали маху, слыханное ли дело – столько-то он уже наслышан о городских обычаях, – чтобы с этой фруктиной можно было поступить, как кому заблагорассудится. Либо принято было ее глотать, либо это смешно и невоспитанно. Ганс пригубил напиток. На вкус – горький. Это навело его на мысль поставить рюмку с оливкой на один из многочисленных столиков и забыть ее там – вот выход из положения, который наверняка не шел вразрез с принятыми обычаями. Между тем клубок гостей, которым он был представлен, откатился вместе с Анной от бара, свободно перемещаясь по холлу, где повсюду рассредоточены были мелкие клубочки, у всех гостей в руках были рюмки, а на губах улыбки, уже знакомые Гансу. Прислуга проворно сновала по холлу, внимательно заглядывая в лица гостей, не мелькнет ли в том или ином взгляде пожелание, выполнимое с помощью их подносов. Одни разносили разнообразные печенья, другие – всевозможные напитки.

Ганс заметил, что никто не оставался долго на одном месте, он понял, что время от времени нужно оборачиваться, проверять, не стоишь ли к кому-нибудь спиной, с этим мириться было никак нельзя, следовало тут же, пятясь назад, сделать шаг-другой, чтобы очутиться сбоку от того, к кому ты стоял спиной. Это правило и другие, подобные ему, создавали в холле спокойное, взад-вперед колышущееся движение, влиться в которое, однако, Ганс, несмотря на все усилия, никак не мог. Порой он делал два-три быстрых шага, останавливался, отступал, оборачивался, устремлял взгляд на искрящиеся повсюду в огромных вазах цветы, особенно внимательно разглядывал напольные вазы с самыми прекрасными и крупными цветами, – цветами, каких ему еще не доводилось видеть, которые он, однако, сейчас, как ни пялил глаза на них, увы, вовсе не видел; он изо всех сил старался не отходить далеко от стены и двигаться только вдоль нее, там ему не так уж часто приходилось сталкиваться с множеством чужих людей, к тому же на стенах висели картины госпожи Фолькман, которые он мог разглядывать, словно они его безумно интересовали. Анна с клубком своих паладинов проплыла куда-то дальше по холлу. Видимо, она о нем забыла. Долго ли еще продлится эта канитель, это шатание туда-сюда, этот театральный полушепот, который то и дело прерывают взрывы женского смеха? Так это и есть прием? А где госпожа Фолькман? Она еще вообще не появлялась.

А господин Фолькман, о Боже, он как раз направляется к нему, ведя на буксире какого-то высоченного тощего господина; интересно, кто этот хилый исполин? Да, сомнения нет, их явно интересует он, Ганс; живо вытереть – незаметно, конечно, – ладони о брюки, изобразить на лице улыбку; дома Ганс отрепетировал перед зеркалом выражение лица, которое казалось ему годным для дружески-изысканного празднества, и так долго отрабатывал его, пока ему не удалось выполнить упражнение без зеркала, напряжением отдельных лицевых мускулов; изобразив теперь это улыбающееся лицо, он смело взглянул навстречу приближающимся к нему господам. О, с ними еще и дама! Опять его с кем-то знакомят. Хотя на этот раз все прошло куда легче. Доктор тен Берген и его жена. Главный режиссер радиовещания и телевидения.

– Очень приятно. Так это вы, стало быть, новый рецензент, – сказал господин тен Берген и посмотрел на Ганса большими белесыми глазами. Когда он говорил, верхние его веки так часто прикрывали их размытую голубизну, что ее трудно было разглядеть, даже если глаза тен Бергена были открыты. Маленькая женщина рядом с ним улыбнулась и сказала, что с рецензентом нужно выпить. Господин Фолькман и господин тен Берген засмеялись, попытался это сделать и Ганс.

– Оставляю вас с вашим противником, – сказал господин Фолькман и засеменил прочь.

Начался разговор, который господин тен Берген вел, по сути, в одиночестве. Речь его была нескончаемым мелодичным напевом, и выводил он его, склонив голову набок, без малейшего труда. От начала до конца легато. Вдох он делал не после слова или там фразы, нет, он делил вдохом само слово, выдох же делал вместе с началом слова, а со следующим гласным втягивал новую порцию воздуха. Поистине артистическое исполнение. Однако и у него на критической точке от выдоха к вдоху все-таки прослушивалась легкая хрипотца. Но вообще-то напев этот ласкал слух, не проникая в глубины мозга. То были высоко взмывающие волны, сверкающий, пенящийся прибой; но до берега, с которого за ним наблюдали, он не докатывался, незадолго до берега водяные валы сшибались один с другим, давая начало новым волнам, а те, взмывая, вновь катили к берегу. Ганс решил, что будет равномерно кивать.

Внезапно по холлу пронесся шепот, со всех сторон послышалось «тсс», головы закрутились, ища причину, и тут же нашли ее: по лестнице спускалась, нет, по лестнице шествовала госпожа Фолькман, свободно волоча за собой одну руку по широким перилам; при каждом шаге она чуть подгибала колени, отчего походка ее казалась какой-то волнистой, парящей, – этакая огромная, укутанная в темно-красный шелк птица, которой гости громкими ахами и охами воздали должное. Господин тен Берген, разумеется, тотчас умолк и у подножия лестницы оказался одним из первых, кто имел честь согнуться над протянутой рукой достоуважаемой госпожи Фолькман. Госпожа тен Берген следовала за ним помедленней, движением руки разрешив Гансу сопровождать ее.

Ага, теперь, стало быть, начнется прием. Госпожа Фолькман провела гостей на второй этаж и предложила располагаться в трех огромных салонах или на террасе, «без церемоний», сказала она, как кому будет удобнее. Господин тен Берген по дороге наверх шепотом пригласил Ганса навестить его, побывать в их студии, познакомиться с его сотрудниками. Хорошо бы еще на этой неделе. Во всяком случае, пусть приходит на ближайший «чай для прессы».

Ганс поблагодарил. А наверху увидел, как главный режиссер подлетел к другому гостю, увидел, как он произнес речь, как кончил ее, увидел, как он подлетел к следующему гостю, как произнес речь, кончил ее; на протяжении всего приема господин главный режиссер выполнял, видимо, напряженную, заранее намеченную программу, время от времени он быстро раскрывал крошечный календарь-памятку, не прерывая, однако, своей речи.

Когда Анна вновь вспомнила о Гансе, он попросил ее назвать ему имена гостей, с которыми имел дело господин тен Берген. Это был профессор Миркенройт из Технического университета и, кроме того, член Совета по радиовещанию, следующий – Хельмут Мариа Диков, писатель и, кроме того, член того же Совета, далее, доктор Альберт Альвин, адвокат и, кроме того, член того же самого Совета, далее, директор Францке, владелец консервного завода и, кроме того, член того же самого Совета, и, наконец, Гарри Бюсген, да-да, так оно и есть, это он, великий главный, это он сидел развалясь в кресле, так что болтались его короткие ножки, и, откинув голову на спинку, прикрыл глаза и играл своими очками, а тен Берген настойчиво убеждал его в чем-то, словно лакей, пытающийся оживить мертвого господина. Бюсген изредка улыбался. Изредка приподнимал голову, взглядывал на режиссера, вздергивал брови и вновь опускал голову.

– Он ведет себя безобразно, – прошептала Анна.

– А кто этот молодой человек рядом с Бюсгеном? – поинтересовался Ганс.

– Это Лони, – улыбнулась Анна. – Бюсген ведь педик и не появляется на приемах без кого-нибудь из своих мальчиков.

– А-а, – протянул Ганс, но ему стало не по себе от того, что Анна сказала «педик». В этом слове, считал он, была слишком явно выражена ситуация, которую оно означало, чтобы женщина вправе была им пользоваться. Истинная женщина должна была – да и то запинаясь – сказать «гомосексуалист». Но тут, вспомнив Маргу, Ганс разозлился и обрадовался одновременно. У Бюсгена, значит, наверняка ничего с Маргой не было, главный соперник тем самым отвалился. Ганс решил завтра же позвонить в «Вельтшау». Он уже выпил две-три рюмки. И теперь мог себе запросто представить, что у него хватит смелости позвонить Марге. Алло, говорит Бойман. Как дела? Нет, в вашу редакцию я больше не приду. Нашел другую работенку. А Бюсген может ко всем чертям катиться. Да что это ему пришло в голову, меня ждать заставил! Другие за меня дерутся. Тоже еще, коротышка-педик. Точка! Раз и навсегда. Он окончательно пал в моих глазах. Но вас, фрейлейн Марга, вас я бы очень хотел еще раз повидать. Вас одну. Без Габи. Да-да, без Габи. Совсем одну. Я люблю вас. Да, и не смейтесь же так… прошу вас…

– Представить тебя Бюсгену? – спросила Анна.

– Не знаю. – Гансу стало страшно. – Лучше попытаюсь как-нибудь оказаться поблизости, чтобы получилось само собой.

То, что у знаменитого человека были известные вывихи, делало его в глазах Ганса еще более непостижимым. Ганс охотно послушал бы его. Но пока что Наполеон журналистики демонстративно умирал со скуки от речей режиссера. И надо же, солидный, лет, пожалуй, пятидесяти, господин не стеснялся настойчиво убеждать в чем-то собеседника, который его явно не слушал! Жена тен Бергена, напряженно выпрямившись, сидела рядом с ними, хотя поддерживала беседу с кем-то сидящим по другую сторону, но, криво усмехаясь, явно принимала участие в битве супруга. Такая же тощая, как и он, да еще малорослая, с жидкими волосенками, так коротко остриженными, что они и ушей не прикрывали, она выглядела какой-то ужасно жалкой, однако ее жесткие, темные, во все стороны стреляющие глазки показывали, что она способна биться бок о бок с мужем, привыкла сопровождать его в бесконечных походах, прикрывать, подавать оружие и подстрекать к новым действиям. Утешения же – если случалось, что его разбивали наголову, – от нее вряд ли приходилось ждать.

– Старается обеспечить себе поддержку Бюсгена при перевыборах, – решила Анна, видя, что Ганс все еще наблюдает за Бюсгеном.

– Промышленники за него? – спросил Ганс.

– Нет, – сказала Анна. – Он помешался на культуре. Обкармливает людей исторической чепухой, ерундой всякой, целый день дает передачи, годные разве что для ночной программы. Кто же станет покупать приемники!

– Значит, его не переизберут, – заметил Ганс.

– Если и Бюсген от него отступится, нет.

– Да Бюсген вовсе не член Совета.

– Но пользуется влиянием. За ним стоит концерн.

Теперь Ганс от души пожалел режиссера. Ему захотелось шагнуть к Бюсгену и крикнуть ему в лицо: помогите же этому бедняге!

– А кто станет главным режиссером? – опять спросил Ганс.

– Возможно, Кнут Релов, вон тот, он так мило беседует с женой тен Бергена. Сейчас Релов главный редактор программ на радио. А сам – бывший дирижер танцевального оркестра.

– Это вон тот, в лимонном смокинге?

– Да-да, он.

– У него красивые зубы.

– О да. И великолепная спортивная машина. Кузов по специальному заказу. Он уже трижды был в десятке сильнейших в этом классе, один раз даже вторым. А вот идет его бывшая возлюбленная. Сейчас я тебя представлю.

Так Ганс познакомился с Алисой Дюмон, пышнотелой брюнеткой, бедра которой, казалось, вот-вот врастут в плечи, а лицо застыло, точно маска, – лицу этому, видимо, пришлось претерпеть не одну операцию; лихорадочно посверкивающими глазами она уставилась на Ганса, но ему тяжко было в них смотреть. Позже Анна объяснила Гансу, что Алиса Дюмон наркоманка. С появлением Алисы на компанию, не очень-то шумную до сей минуты, точно обрушился ураган, Ганс с опаской глянул на жидкость в рюмках, подумав, как бы она не вскипела под бурным натиском слов и хохота. Алиса, не дожидаясь, чтоб ее попросили, начала рассказывать о гастролях, с которых только что возвратилась. Их было десять артистов, среди них две певицы; агент оказался форменным идиотом: запродать ее вместе с Маргит Бреде! Но уж она, Алиса, задала той в эти полтора месяца жару. Всех мужчин у нее уводила, а когда та пробовала пищать, еще и все трюки перехватывала. Она оговорила себе право выступать в гастрольной программе до этой Бреде, и, выступая, она пускала в ход все штучки-дрючки, которым ту обучили, а Бреде ничего не оставалось, как петь свою песенку да без толку дергаться. Так ей и надо, и вообще все эти молодые певички-гусыни все как одна переняли ее стиль, это же она, Алиса Дюмон, первая принесла на эстраду американскую манеру, она первая открыла гортанные звуки, подъезды и безакцентную манеру, а теперь эти мурлыкалки пробавляются тем, что она исполняла уже десять лет назад. Как находит Анна ее новый нос? Сама она не очень-то им довольна. Но нельзя же, чтобы его сейчас снова кромсали. Приедет ли Анна на кинобал в октябре? Вообще говоря, «Программ-пресс» мог бы наконец и о ней статейку напечатать. Об этой Бреде у Анны наверняка в каждом втором номере что-нибудь да есть. А ведь она, Алиса Дюмон, ведет переговоры даже с американскими фирмами грамзаписи. Но кто же, как не она! А еще она получила приглашение на гастроли по Северной Африке с декабря по февраль. Ганс и Анна обязательно должны навестить ее в ближайшие дни. У нее есть прелюбопытные книги. А какую яичницу с сыром готовит она, такой они еще не едали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю