355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мартин Вальзер » Браки во Филиппсбурге » Текст книги (страница 6)
Браки во Филиппсбурге
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:39

Текст книги "Браки во Филиппсбурге"


Автор книги: Мартин Вальзер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

Но тут в комнату пошатываясь ввалилась Алиса Дюмон, которую поддерживала госпожа Фолькман, или, может быть, певица поддерживала хозяйку дома? Обе дамы явно были возбуждены. Они хохотали так громко (будь это не они, сказали бы – вульгарно), что обаяние, которым прельстил присутствующих писатель, тотчас развеялось и две-три слушательницы тоже захихикали. Одна сидела рядом с Гансом, его представили ей лишь теперь, когда вновь можно было и разрешено было обмениваться мнениями. В кружке слушателей она сидела со своим мужем. Доктор Бенрат и его жена, близкие друзья Анны.

– Оставайтесь, – предложила им Анна, – пусть все разойдутся.

Господин Бенрат посмотрел на жену и ответил:

– Как скажет Бирга.

Бирга сказала:

– Как скажет Альф.

Наконец-то Анна опять приободрилась, наконец-то вздохнула с облегчением, избавившись от сверхгнетущего присутствия кое-каких гостей, а может, это была еще и заслуга госпожи Бенрат, что Анна так оживилась. Госпожа Бенрат, тихое большеглазое существо, смуглая, с прямыми черными, точно у индианки, волосами, ниспадавшими на лицо, была истинно девой-грезой; Гансу казалось обидным, что она замужем за этим здоровенным, атлетического сложения врачом. Общество вокруг Ганса снова пришло в движение, одни прощались, другие тянули друг друга за руки на террасу, третьи все еще сидели по углам и вели, надо думать, важные беседы.

Ганс видел, что господин Фолькман уже долго обсуждает что-то с главным редактором «Вельтшау», однако Бюсген не позволял себе при этом возлежать в кресле со столь небрежным и рассеянным видом, как во время разговора с режиссером, хотя и сейчас еще сохранял свою высокомерную мину. Гансу очень хотелось бы сказать два-три слова Сесили, а еще охотнее он услышал бы от нее множество слов, но она погрузилась в кресло, далеко откинув голову на спинку, и ей что-то нашептывал доктор Бенрат. Ганс минуту-другую смотрел, как Сесиль, поеживаясь от слов этого атлетически сложенного человеко-животного, звонко смеялась, так что ее крупный рот точно раскалывался и обнажались, сверкнув молниеносной белизной, зубы. Биргу, жену Бенрата, выспрашивала Анна, которой внезапно понадобилось знать все подробности супружеской жизни. Ганс почувствовал, как он ретируется куда-то в дальнюю даль, из которой он даже о помощи воззвать не в состоянии. Он не ощущал своего рта, руки-ноги налились свинцом, он понимал, что на этом приеме потерпел полную неудачу. Его вступление в филиппсбургское общество прошло незамеченным. Анна Фолькман пыталась раз-другой представить его людям, с которыми, говорила она, ему важно познакомиться, как для него лично, так и для его журналистской работы, но он каждый раз чувствовал, что не подготовлен, каждый раз просил отложить знакомство, ему стыдно было подойти вот так просто к человеку и, не давая ему возможности улизнуть, навязываться со своим именем и подобающей случаю улыбочкой. Он не решался затруднять людей, для которых он ничего не значил, для которых он вообще не существовал. Так и не состоялись намеченные знакомства, за одним исключением: он, все-таки познакомился с главным режиссером филиппсбургского радиовещания и телевидения. Тот, видимо, готов был в настоящее время использовать всех, даже самых маловлиятельных знакомых, чтобы они помогали ему вести кампанию за его переизбрание. Ганс решил заглянуть к нему в ближайшие дни и поддержать, в чем только сможет. Он чувствовал, что режиссер ближе ему, чем все остальные. Но станет ли этот могущественный, высокооплачиваемый главный режиссер так же дружески обращаться к нему, беспомощному журналисту, редактору, послушному команде крупных промышленников, через пять минут после своего переизбрания?

С Анной Ганс тоже потерпел неудачу. Ни единой мысли не пришло ему в голову, чтобы развлечь ее. Он, правда, удалился с ней в уютный уголок, но там тупо смотрел в одну точку, перекладывал носовой платок из руки в руку, изучал облака, плывущие перед окном по раскаленному филиппсбургскому небу, и размышлял о собственных делах. Слава Богу, к ним все время подходили гости, снимавшие с него на какое-то время ответственность. Надо бы ему больше выпить. Вначале алкоголь еще действовал на него, но очень скоро все в нем застыло, и, чем дольше наблюдал он окружающих, чем легче и уверенней вели те беседу и смеялись, тем неуклюжее становился он сам.

Но что-то же должно прийти ему в голову, прежде чем кончится прием, он обязан был что-то предпринять ради Анны. Она так много для него сделала. Но кто раздумывает. тот наперед обречен на провал. А Ганс всё еще раздумывал, когда они уже сидели за ужином. На террасе. Супруги Бенрат, господин и госпожа Фолькман, Алиса Дюмон, Анна и он. Писатель Диков, единственный из гостей, кто еще не ретировался, лежал в кресле и ругательски ругался. Госпожа Фолькман чмокнула его, проходя мимо, в лоб и сказала:

– Сын муз страдает за наш мир. Так и быть должно.

Вилла Фолькманов точно вымерла. Тишина болезненно отдавалась в ушах. Слава Богу, по комнатам еще сновали туда-сюда, занимаясь уборкой, горничные. Временами Алиса Дюмон и госпожа Фолькман заливались звонким смехом, и он еще резче оттенял тишину. А то Алиса, положив голову на белоснежное плечо госпожи Фолькман, шептала ей нежные слова и называла единственным своим другом. Разговор ежеминутно обрывался, агонизировал, точно задыхающаяся в воздухе птица; еще два-три удара крылом, секунда, а то и две, и разговор увял окончательно. Молчание гремело у всех в ушах.

– Придется мне все-таки рассказать парочку историй из практики, – объявил доктор Бенрат, внезапно и безжалостно разрывая тишину.

Тут встал господин Фолькман, улыбнулся всем, словно все сидящие вокруг были его любимыми внуками, приподнял плечики и сказал, изобразив на лице любезное огорчение:

– Ничто не доставило бы мне сейчас столько удовольствия, как гинекологические истории, но я не имею на то права, я не могу, мой тиран призывает меня, – он постучал пальцем по карману, где носил календарь-памятку, – раб вынужден подчиниться. Не сердитесь, господа, пожалейте лучше меня. Мне предстоит сегодня вечером обсудить с инженером новую форму шасси! И прежде всего пожалейте потому, что я еще рад этому обстоятельству!

Слегка пожав плечами и поклонившись, он повернулся и засеменил прочь. Анна тут же начала новый разговор, заведя речь о гостях сегодняшнего приема. Видимо, под угрозой историй из практики гинеколога уста ее разверзлись.

И верно, тема «гости» стала первой с начала ужина, в обсуждении которой приняли участие все, кроме, разумеется, Ганса. Правда, Анне не удалось помешать своим друзьям вести разговор в той легкомысленной манере, которую она сама, по-видимому, не любила. Алиса, назвав жену адвоката Альвина «аристократической козой», объявила, что та не в состоянии даже удовлетворить своего брюхана. Доктор Бенрат внес в этот вопрос ясность, разъяснив сексуальные возможности худощавой женщины в отношениях с полнотелым мужчиной. Потенция такого мужчины связана главным образом с его стремлением не быть импотентом, поучал он, к этому обстоятельству и должна приноравливать женщина свои эротические маневры. С другой стороны, скудная плоть женщины ничего не говорит о ее постельных возможностях; как раз женщины, отличающиеся телесной скудостью, сплошь и рядом бывают наделены самой буйной фантазией… Доктор Бенрат не произнес ни одной фразы, в которой не пускал бы в ход ошеломительно наглядные понятия. Точнейшую латинскую терминологию он тесно сплетал с самым вульгарным уличным жаргоном, создавая вокруг слушателей этакую врачебно-скабрезную словесную атмосферу. Его жена, темноглазое существо, с каким-то страхом смотрела ему в рот, словно страшилась каждого следующего слова. Когда он начинал говорить, Алиса, госпожа Фолькман и даже Анна переставали жевать, выворачивали в его сторону глаза, изящно изгибали шеи и приподнимали головы, изображая безоглядно-откровенную увлеченность. Доктор Бенрат, видимо, очень хорошо знал, какое впечатление производят его истории. Он сидел спокойно, ничуть не торопился и не волновался, напротив, чем беспощаднее и нагляднее нагромождал он в своих речах всевозможные картины, что с бешеной силой тропического водопада обрушивались на каждую клеточку слушателя, тем тише он говорил, тем словно бы непреднамеренней выбрасывал слова изо рта. В то же время дочерна загорелый великан весьма изящно и уверенно управлялся с рыбным прибором и так быстро, даже грациозно разделал залитую винным желе форель, что хотелось тут же лечь на стол, чтобы он и тебя тоже прооперировал. Список гостей прочесали еще чуть дальше, и тут Анна сказала, жаль, мол, что Сесиль не осталась на ужин; Ганс заметил, как доктор Бенрат пристально поглядел на Анну. Все молчали, слышно было лишь тупое постукивание ножей и вилок по тарелкам. Наконец госпожа Фолькман спросила:

– Вы еще продолжаете рисовать, Альф?

– Только в отпуске, – ответил доктор Бенрат.

– Да, все мы деградируем, – сказала госпожа Фолькман и уставилась куда-то в темноту парка.

Рот Алисы раскололся в смехе.

После ужина все откинулись на спинки кресел, лежали, вперив взгляд в небо, и снова пили. Вдруг Алиса, охнув, подскочила:

– Нам нужно что-то предпринять. Разбужу-ка я писателя.

– Пожалуйста, не надо, – сказал доктор Бенрат и легко вскочил, на фоне темного неба он выглядел еще массивнее, чем обычно.

– Нам нужно еще выпить, – решила госпожа Фолькман. – Ужин нас протрезвил.

Она тут же стала со всеми чокаться и не отступилась, пока все единым махом не опрокинули свои рюмки. Но как ни старалась она создать то, что называла «настроением», из этого ровным счетом ничего не выходило. Алиса чертыхнулась и заявила, что настоящих мужчин больше не существует. Госпожа Фолькман поздравила приятельницу с подобным открытием. Ганса знобило, и он опрокинул в рот полную рюмку, а затем маленькими глотками стал пропускать ее содержимое в глотку. Доктор Бенрат давал разъяснение по поводу необратимого процесса феминизации «самцов в смокингах», иначе говоря, мужчин из высшего общества.

Ганс был бы счастлив, будь он единственным слушателем Бенрата. Но в этом обществе он не мог в полной мере насладиться столь чудесными, на его взгляд, речами. Вот бы иметь такого друга! Каждодневно слышать такие речи! Все, что говорил Бенрат, казалось ему куда значительнее оторванной от жизни учености, которой его пичкали в университете. Все, что говорил Бенрат, звучало так, словно он все сам пережил, словно все исходит из его нутра. Вот это истинный университет! Вспоминая же о курсе журналистики, Ганс испытывал такое ощущение, будто ему три года подряд через бесцветную синтетическую трубочку сыпали в голову столь же бесцветный, безвкусный и лишенный запаха порошок, бумажную труху или перемолотые оболочки личинок, во всяком случае материал, даже шум произвести не способный. Вот почему Ганс не мог принять сейчас участие в разговоре. Даже то, что он слышал на лекциях по философии и литературоведению, было на живую нитку слеплено из пыли и отжатого тумана, поэтому кроме двух-трех биографий он ни черта не запомнил. Разумеется, он прекрасно сознавал свою исключительную бездарность, писатель Хельмут Мариа Диков служил доказательством, что и после подобных университетов можно сделать карьеру.

Доктор Бенрат все еще говорил о самцах. Ганс потел, буравил взглядом черные кроны деревьев в парке, точно мог тем самым скрыть свое присутствие. Как ни восхищается он этим гинекологом, но ведь здесь дамы! Какой же они отличались искренностью, какой неуязвимой чистотой, если столь равнодушно болтали о предметах, от которых у него кровь бурлила в жилах. Он почувствовал, как заполыхали жаром его чресла, как то, чему он не знал имени, набухло и затвердело, Господи, да замолчите же! Неужели он один такой отсталый или скверный и испорченный, что не может отмежевать слова, произносимые с такой легкостью, от предметов, которые они обозначают? Он залпом осушил еще рюмку, на этот раз не придержав вино во рту, а единым махом влив его в разверстую глотку, даже не потрудившись глотнуть. Отчего это люди, всему на свете подобрав прозвание, даже тому, чего не существовало вовсе, не подобрали его только мясистому выросту, что жарко вспучивался сейчас меж его бедер, они не подобрали слова, которое можно было бы произнести, сохраняя приличия, – имеются две-три абстрактные формы, звучащие столь же мерзко, как и те выражения, что знакомы всем по достаточно грубым словообразованиям. Вот сердце же получило название, и, произнося это слово, мы представляем его себе, не думая тотчас о кровоточащем куске мяса, подвешенном в грудной клетке. Разум получил наименование, под этим словом понимаешь куда больше, чем просто миллион-другой ганглий, и кровь – это не только красная жидкость, которую видишь при ранениях. Тому, что эти органы собой представляют, и тому, что они значат для человека, слова найдены. Но нечто там, внизу, осталось по ту сторону слов, оно до сего дня, по сути дела, не поименовано, а потому таит в себе что-то загадочное – любовь ведь не его сущность, и сексуальность тоже, разделение этих понятий порождено научным невежеством, и теперь это нечто стало чудовищем, диким зверем, чем-то, что надо взять под опеку, чем-то, что скверно пахнет и низводит до пошлости даже самый независимый дух, чем-то, что требует контроля, как вода для турбин, ибо турбины суть гордые создания человеческого разума, совершеннейшие сооружения инженерной мысли, подчиняющие себе первозданную непознаваемую силу, обращая ее в силу, которая поддается трезвому подсчету… Ганса угнало куда-то по бурным водам фантазии, словно лодчонку, что вовсю раскачивают бушующие волны, каждый миг грозя опрокинуть или разбить о скалу. Цветистая точность мускулистого гинеколога терзала его. Никогда еще он так не чтил Анну, как в тот миг, когда она – видимо, тоже какая-то пришибленная крайним цинизмом их беседы, – воспользовавшись паузой доктора Бенрата, сказала:

– Жара сегодня не думает спадать.

Госпожа Фолькман, медленно обратив на нее взгляд из-под приспущенных век, заметила:

– В этом вся моя дочь.

В ответ на что Алиса расхохоталась громче, чем до сих пор.

– Добрая душа, – отозвался доктор и поднял рюмку за здоровье Анны.

Ганс решил: надо уходить. Госпожа Фолькман ненавидит дочь. Ей хочется переспать с мускулистым гинекологом. И Алисе тоже. Анна им мешает, я им мешаю, может быть, им хочется просто поговорить, я же – тугодум.

– А ты, смуглое мое дитя, – обратился доктор Бенрат к жене и, слегка подшлепнув ее подбородок снизу, приподнял ее голову.

– О, она истинный ангел, – сказала госпожа Фолькман.

– Я просто со стыда сгораю, – объявила Алиса и закатилась смехом, но в конце концов задохнулась, обессилела, и ее нескончаемый, казалось, хохот перешел в какие-то воющие стоны.

Ганс решил: вот удобный случай прийти Анне на помощь. Он поднялся и сказал:

– Анна, не пройти ли нам в парк, небольшая прогулка.

Дальше ему, к счастью, говорить не пришлось: госпожа Фолькман поддержала его, обняла, поздравила с прекрасной идеей, да, мы все отправимся в парк, а то ведь руки-ноги затекли от долгого сидения, превосходная мысль. Оставшиеся гости, спотыкаясь, продефилировали мимо писателя – тот все еще спал («Сейчас позвонит его жена и вытребует его домой», – шепнула госпожа Фолькман.) – и вышли в парк, Алиса и госпожа Фолькман повисли на гинекологе. Ганс шел между госпожой Бенрат и Анной. Минуту-другую все брели, вперемежку что-то бормоча в черную завесу темноты. Но внезапно взблеснула светлая садовая мебель. Алиса бросилась к ней и, потянув за собой доктора Бенрата, воскликнула:

– Берта, прикажи подать шампанское!

В доме этом, казалось, не было ничего невозможного, шампанское тут же явилось на столах, и гости, развалившись в еще более удобных и просторных креслах, продолжали возлияния. Но теперь, когда никто более друг друга не видел, теперь, когда каждый в одиночку мчался куда-то по неверной тропке собственных понятий, никем не наблюдаемый, воспламененный только собственными желаниями и шампанским, речи стали еще более смелыми. Ганс, с трудом прорывая сгущающийся в голове туман, подумал: а не оргия ли это? До него уже дошли разговоры о таких оргиях. Направлял ход общей беседы доктор Бенрат. Теперь он даже развязал язык своей жене, избавил Анну от угнетенности и сумел с помощью ловко нацеленных подзадоривающих комплиментов вовлечь в общий разговор и Ганса. При этом сам он производил впечатление человека такого же спокойного, сохраняющего самообладание, как и за столом при разделке заливной форели. Видимо, благодаря своей профессии он сохранял зловещую уверенность как раз в тех ситуациях, в которых все другие чувствовали себя неуверенно или по крайней мере ощущали свою уязвимость. А может статься, он свободен был от вожделений, все же остальные вожделели, но не желали признаться, что вожделеют, да еще как. Нечистая совесть окружающих наделяла Бенрата неодолимой силой. Может быть, и госпожа Фолькман оставалась так же холодна? И Алиса? И только он, Ганс, – обыватель, пожелавший ухватить запретное наслаждение, но не обладающий мужеством вкусить от этого наслаждения? Он вспомнил, что рассказывал Клод. Но тут госпожа Фолькман предложила всем выпить на «ты», поцеловаться один раз, потом поцеловаться второй раз – она назвала эту процедуру «двойным ты», – чтобы это «ты» имело силу и завтра, и все последующие дни. Как далеко заведет свою игру эта романтическая менада? Но теперь и он, Ганс, потребует своей доли, если они хотят знать, пожалуйста, он даже вслух высказаться способен! Нет, он не манекен, которому можно придать любое положение с партнершей-манекеном! Тут Ганс рывком подался к Анне, скользнул в ее кресло, нашел ее губы. Анна тотчас отозвалась, да так откровенно, что он испугался. Где-то вдали он еще слышал взвизги Алисы и хриплый смех госпожи Фолькман, он еще успел подумать, не рвут ли они в эту минуту на куски доктора Бенрата, пока его хрупкая жена, сидя рядом, обращает глаза, полные никому не видимой печали, в сторону подозрительных звуков; что ж, постарайтесь сами со всем этим справиться, вы же сами во всем виноваты, его, Ганса, все это больше ничуть не касается, темнота и шампанское воздвигли между ним и остальными стену, которую переступить никому не дано! А может, они уже вернулись в дом, он же ничего, ровным счетом ничего больше не слышит! Его руки шарили по Анне, лихорадочно и бесцельно блуждали по ее телу, чутко подмечая, однако, каждую уступку, каждый знак согласия, и вот наконец добрались туда, куда желали попасть с самого начала. Ганс, собрав все силы, на какие был еще способен, сосредоточился на одном пункте, дабы оценить, что же там происходит. Но пока он пытался что-то решить, пока убеждал себя, что способен еще раз четко и сознательно продумать, вправе ли он сделать то, что сделать он намеревался, все уже было решено без его участия, помимо его воли, казнь свершилась, он стал в одном лице палачом и преступником.

4

Когда жара своей тусклой белизной, казалось, окончательно осилила и разъела последние остатки небесной синевы, когда она разодрала и поглотила последнюю дымку облаков и вознамерилась уже на вечные времена раскинуть свой зловещий балдахин над Филиппсбургом, с запада на город надвинулись желтовато-серые тучи; к городу словно бы подбирался чудовищный баран, видимой частью которого пока были только шерстистые космы, что все разрастались и разрастались, вползая на вершину неба, голова все еще оставалась невидимой, а клочья шерсти уже отделились, взлетели вверх и исполинскими клубками надвинулись на Филиппсбург, целые эскадрильи шерстистых клубков молниями и громом бомбардировали съежившийся город, осыпали выжженную каменную пустыню поначалу градом, а затем окатили ливнем; подразделения клубков прибыли, подобно перегруженным воздушным судам, а теперь, сбросив свой груз, стали легкими, растеклись чернильной пеленой, устремились ввысь, торопясь напоить искалеченное небо своими насыщенными красками; а избытком своего груза они еще много дней и ночей поливали город.

Ганс сидел у своего стола. Напротив него – Анна. Из приемной доносился перестук пишущих машинок. А с улицы – цимбальный звон дождя, не хлещущего уже с прежней силой. Ганс делал вид, будто сколачивает из своих заметок репортаж. Утром сереброголовые господа в темных костюмах, стоя на трибуне, из которой микрофоны торчали, словно проросшие свинцово-серые тюльпаны, открыли «Широкую выставку радиоприемников и телевизоров». Но Ганс только выводил на бумаге какие-то каракули. Бессмысленные какие-то слова. Он чувствовал, что Анна смотрит на него, что она шлет ему улыбки через два стола, ждет, чтобы и он посмотрел на нее, улыбнулся ей. Сесиль, пронзило его, Марга… Анна сегодня была в превосходном настроении. На каждом втором слове она взвизгивала, прищуривалась, не меньше пяти раз уже обегала стол, чтобы губами и языком исчертить ему все лицо.

– Что будем делать сегодня вечером? – спросила она.

Ему нужно закончить репортаж. Завтра подписывается в печать очередной номер.

Анна сказала, что их бюллетень имеет успех. Отец очень доволен.

Все, что Анна сегодня говорила, звучало как приглашение. Ганс сочинил какую-то любезность, мысленно апробировал ее и произнес. Анна просияла. Он охотно полюбил бы ее. Но она была совсем не такая женщина, как Сесиль или Марга. Она была старая девочка.

Анна принесла поесть, принесла вина и ждала, чтобы он кончил репортаж; потом она села к нему на колени и так долго елозила опять губами по его лицу, пока он не возбудился, не нашел ее привлекательной и не повторил то, что сделал в парке. По мне, ну и пусть, решил он, она хоть любит меня, не хохочет неизвестно над чем, знает, кто я, мне не нужно постоянно тянуться на цыпочках, стараться изобразить из себя невесть что, в конце-то концов, женщина есть женщина, и точка!

Из второго месячного жалованья Ганс купил себе бирюзовую рубашку, усыпанные темно-красными камешками запонки и медового цвета галстук, настоящий итальянский, на крошечной полоске материи стояло: seta pura, [1]1
  Натуральный шелк (ит.).


[Закрыть]
Ганс на обратном пути все повторял про себя эти слова, переложил их на музыку и распевал на разные, лады, пока не увидел госпожу Фербер. Ей не нужно слышать, как он распевает. В своей комнате он установил, что носит под верхним платьем предметы, не заслуживающие наименования белья. И тут же еще раз помчался в город, купил белое белье, примчался назад в свою комнату и стал все примерять. Впервые в жизни он ходил покупать один, за собственные деньги и так много сразу. Деньги, которые ему удавалось сколотить на каникулах, работая практикантом в провинциальных газетах, нужны были ему, чтобы продолжать занятия, а одежду ему все еще покупала мать. Она с огромным удовольствием отправлялась с ним в районный городок (а с еще большим – в соседний районный город, в тридцати километрах от них, где их ни единая душа не знала) и весь день напролет ходила по магазинам, разыскивая подходящее пальто для него, или костюм, или всего-навсего перчатки, или платье для себя. Ганс и сам придавал большое значение своей внешности, понимая, что ему нужно и что ему идет, но уж мать не знала удержу, она все перебирала, выбирала и отвергала, и потом долго еще искала, и опять перебирала и выбирала… Она все разом примеряла на него, отступала на шаг и, склоняя голову вправо, влево и снова вправо, делала отвергающий жест, нет, это не годится, слишком светлого для тебя цвета, ты тонешь в нем, мешковато на тебе… А когда они находили что-нибудь подходящее, то, взявшись за руки, шли в кафе, лакомились многослойными пирожными, шепотом обменивались ироническими замечаниями о других посетителях, громко смеялись, подталкивали друг друга – словом, со стороны казалось, будто они молодая пара, только что отпраздновавшая помолвку.

Ганс пожалел, что зеркало в его комнате такое маленькое. В жизни не носил он еще столь тесно облегающего, эластичного белья, он видел себя на арене цирка, у подножия лестницы, ведущей к трапеции, вот он одной рукой уже хватается за нее, с кошачьей быстротой карабкается по перекладинам наверх, наверху поигрывает мускулами, а трико обтягивает его, точно сама кожа, он не ощущает его, может сделать отскок или бросок навстречу раскачивающейся трапеции…

А уж рубашка, она облегала его, точно ангельские власы! Галстук заставил его сосредоточиться. Запонки окрылили его руки. Он словно дирижировал неоглядным оркестром, но ни партитуры не видел, ни музыкантов, он видел только свои руки, узкие и длинные, что выглядывали из рукавов, и еще он видел темно-красные в золотой оправе запонки, сверкающие в свете лампы пюпитра; надо думать, и музыканты тоже давно не смотрят в ноты, и оттого просветлели их обычно угрюмые чиновничьи лица, и музыканты, и весь зал за его спиной следили, как и он, только за игрой его рук, при каждом взмахе которых в воздух от манжет летели снопы искр.

Оснащенный таким образом, Ганс трамваем доехал до Дома радио. Да-да, трамваем. От этого он пока что не отступится, как бы часто ни слышал от своих новых знакомых слова «такси» и «шофер».

Главный режиссер Господин тен Берген устроил «чай для прессы». Ганс тогда, после приема у Фолькманов, отправился с визитом в филиппсбургский Дом радио; господин тен Берген, правда, уехал, но просил передать, чтобы Ганс обязательно еще раз зашел, как только он вернется. Тогда Ганса провели по радио– и телестудиям. Шеф отдела печати, приятный пожилой господин, который постоянно и без малейшего труда улыбался, но и получаса не в состоянии был прожить, не опрокинув рюмочку – профессиональное заболевание, объяснил он, повод всегда найдется, а потом уж и без повода пьешь, – прошел с ним по всему Дому радио, по самым разным комнатам, где сидели люди в белых халатах и что-то нашептывали крошечным металлическим капсулам, по тесным кабинкам, где скучающие девицы подпирали задиками огромные ящики, на которых что-то крутилось; девицы медленным круговым движением поворачивали головы к двери, когда кто-нибудь входил, словно «выездные» лошади, что используются Богатыми крестьянами только для верховой езды или для участия в скачках. Эти длинноногие скакуны и рысаки, стоя всю неделю напролет в конюшне, в тупом ожидании оборачиваются на каждый скрип открывающейся двери с вопросом в сонных глазах: еще не подошло воскресенье? Как крестьянин, что, приводя посетителя в будний день к любимому коню, треплет его ласково по крупу, так и веселый шеф отдела печати похлопывал девиц по разным завлекательным частям тела. В студии они заглянули лишь сквозь стекла дверей; в первой стояли пять-шесть взрослых мужчин и, отчаянно жестикулируя, вопили в крошечный микрофон. Во второй одиноко сидела старая женщина. Казалось, она жаловалась металлической капсуле на свою горькую судьбу, даже плакала, вздымала руки, роняла голову на грудь и, достав носовой платок, снова жаловалась и жаловалась – но капсула, видимо, не проявила сострадания. Тогда на лице женщины отразилась ярость, оно вздулось, так что все морщинки разгладились, глаза выступили из орбит, на пальцах ее округло-воздетых рук выросли когти и тут же вцепились в капсулу, рот, открывшись в истошном крике, так и застыл открытым, а сама она, точно пораженная ударом, сидела в этой позе, пока дверь в студию не открылась и какой-то господин с повисшей вкось на губе сигаретой, войдя к ней, не сказал (его слова слышны были в открытую дверь даже в коридоре):

– Слишком много жара, Эва, придется повторить.

В последней студии, в которую они заглянули, перед святая святых этого дома, крошечной капсулой, сидел даже священник. Все его лицо колыхалось от приветливых складок. Он, казалось, утешал в чем-то капсулу. (Людей во всех этих студиях они видели только сквозь толстые стекла, ни единого их слова слышно не было, и можно было подумать, что капсула, с которой они шептались, так быстро поглощает все слова, исходящие из их уст, что даже буковке единой не удается улизнуть и спастись хотя бы в человеческом ухе.) Священник поднял теперь указательный палец и сурово погрозил капсуле, словно желая в чем-то упрекнуть ее, да-да, так точно, не все у нее в полном порядке, пусть не воображает! Но победила, кажется, все-таки его округло-мягкая натура, всегда готовая помочь, и он заключил свою речь к капсуле улыбкой, которую ему хотелось так отчетливо показать ей, что он едва не коснулся ее губами. А теперь, о Боже, какой ужас, что он делает? Он же сложил руки, да еще и молится на капсулу!

Ганс охотно согласился перед обходом телестудий выпить рюмочку. Затем его повели в режиссерскую; телевизионщики – и в этом телевидение отличалось от радио – говорили не в одну капсулу, а во множество капсул, и повсюду во всяких и разных комнатах сидели, лежали и толкались люди с маленькими кнопками в ушах, они выполняли приказания, которые передавали им эти кнопки. Их, главным образом, заботило, чтобы на экране все время стояло четко видимое изображение. Большего Ганс не понял, хотя шеф отдела печати, который здесь тоже капитулировал, призвал по меньшей мере пятерых специалистов, из них каждый способен был дать объяснения только по одному сектору сего таинства, составить эти пять секторов в одно целое Гансу не удалось. Видимо, каждый из этих пяти господ знал только свою часть, а целое до сих пор осталось непознанным. Главное же заключалось в том, чтобы изображение на стекле улыбалось и не дергалось. Порой оно все-таки дергалось. Тогда поднималась жуткая паника и все до тех пор орали в капсулы, пока оно снова не начинало спокойно улыбаться. Когда Ганс и шеф отдела печати покидали режиссерскую, изображение на стекле улыбалось. Слава Богу, подумал Ганс.

Отправляясь на «чай для прессы», Ганс рад был, что первая его встреча с практической стороной работы уже состоялась. Редактор «Программ-пресс» должен же был хоть чуточку больше понимать в практике своего дела, чем его коллеги из ежедневных газет.

Привратник в Доме радио улыбался любезной улыбкой, какие Ганс видел в Филиппсбурге. Он сидел в своей будке за стеклом, как в ванне. Ганс только сказал:

– Чай для прессы…

И привратник тут же откликнулся:

– Четвертый этаж, конференц-зал.

Истинно ярмарочный зал на космической станции. Гофрированные стены, потолок – гигантская изогнувшаяся волна, и притом многоцветная, свет рвется со всех сторон. Столы своей формой, казалось, обязаны были взрыву ониксовой скалы, и только изготовление столешниц обошлось без всяких фантазий, в одном размере. Ножки, напротив, были разной толщины и обращали на себя внимание разнообразием дичайших форм и красок. Пепельницы производили впечатление застывших обитателей океанских глубин. Кресла, видимо, созданы были частью гинекологами, частью конструкторами автокузовов, но уж наверняка эксгибиционистами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю