412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Лажесс » Фонарь на бизань-мачте » Текст книги (страница 4)
Фонарь на бизань-мачте
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 20:45

Текст книги "Фонарь на бизань-мачте"


Автор книги: Марсель Лажесс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)

XII

Так миновали первые недели. В ближайшее же воскресенье я приехал на мессу, назначенную в маэбурской часовне на восемь часов. Обычаи здесь такие же, как в небольшом городке во Франции. Все семьи из соседних усадеб и из самого Маэбура задолго до начала мессы собираются на маленькой площади. На этой-то площади, даже, вернее, на паперти, и происходит обмен приглашениями на неделю, завязываются новые дружбы. Нет места, более благоприятного для знакомств. Тут обсуждаются также новости из Порт-Луи, которые дважды в неделю приходят к нам с дилижансом вместе с газетными статьями, направленными против администрации.

Мое появление в сером фаэтоне Франсуа вызвало заинтересованный шепоток. Мой бывший попутчик господин Букар спас меня, кинувшись мне навстречу. Он был с женой и двумя дочерьми, которые в этот день показались мне совершенно бесцветными. В дальнейшем я вынужден был изменить свое мнение. Старшая, Мари-Луиза, девушка мягкая, преданная и не лишенная рассудительности. Младшая, Анна, так и блещет умом и вообще она – личность весьма удивительная. Но когда я встретил ее, было, по всей вероятности, уже поздно. Было достаточно одного лишь щелчка судьбы, чьей-то воли, которая, при всей своей видимой слабости, оказалась куда сильнее моей. Но не менее достоверно и то, что моя жизнь могла пойти в совсем ином направлении…

Я до сих пор борюсь с тем, что считаю неоспоримым. В разные дни и часы я то признаю преднамеренность, то отвергаю ее. Иногда я себе говорю, что события следовали одно за другим потому, что было уж так предначертано. Но в другие минуты…

В это первое воскресенье я познакомился с окрестными землевладельцами и узнал названия их поместий. То были названия старинные, вполне французские, образные и звучные. Эта семья из Риш-ан-О, вон та – из Мар, третья – из Виль Нуара. Между светлыми платьями и костюмами – несколько военных мундиров, так как среди пятисот человек, что живут в больших маэбурских казармах, имеются офицеры-католики.

Никто не смотрит косо на англичан, хотя с этой маленькой площади видно море и на острове Пасс находится сторожевой пост у выхода на фарватер. Морское сражение в Большой Гавани – дело далекого прошлого. Впрочем, оба враждующих командира, Уиллоуби и Дюперре, лежали раненые в одной комнате в доме Жана де Робийара, на Известковой реке. Двадцать три года прошло с той поры, как английские корабли были потоплены в этой бухте французской эскадрой. И двадцать три года, как флот англичан штурмом взял остров, высадив свои войска на северном берегу.

Иные из реалистов думают, что это еще не худшее из зол, так как во времена Империи остров был предоставлен себе и мог надеяться только на свои силы. А идеалисты еще и поныне сетуют, глядя на английский флаг над казармами. И однако все очень охотно посещают организуемые офицерами светские приемы, и немало браков заключается между англичанами и маврикийскими барышнями. У господина Лепанье, в прошлом военного, а ныне трактирщика в Маэбуре, англичане и маврикийцы сидят за одним столом и братаются. То же и в Порт-Луи. Но некоторые маврикийцы – и среди них мой друг госпожа Букар – непримиримы.

Я не могу даже вскользь подумать о старой госпоже Букар или заговорить о ней, чтобы тотчас не мелькнуло у меня воспоминание о нашей встрече в то первое воскресенье в Маэбуре. Мы, семейство Букаров и я, непринужденно болтали о том о сем, как вдруг, посмотрев на свои часы, Антуан Букар сказал:

– Матушка опоздает.

– Ты ошибаешься, – возразила Анна, – она никогда не опаздывает. Да вот и она.

Два сильных раба, неся паланкин, уже приближались к паперти, и народ, кланяясь, расступался. Остановившись, негры поставили паланкин. Господин Букар поспешил протянуть руки. И с его помощью из паланкина вышла старая дама, совсем крошечная, вся в морщинках и улыбающаяся – наперекор своим черным одеждам и длинным вуалям. Опираясь на руку господина Букара, она прошла мимо меня и остановилась в двух-трех шагах.

– Что за новое лицо, Антуан? – спросила она. – Уж не офицер ли он в штатском, может быть… англичанин?

– Это двоюродный брат Франсуа Керюбека, мама, – ответил господин Букар. – Я вам о нем говорил, мы вместе ехали.

Она кивнула и подошла ко мне.

– Я была близко знакома с вашей семьей, молодой человек, – сказала она. – Франсуа второй, как мы его называли, был моим другом, хотя он был старше меня. Я даже помню его отца и его мать – знаменитую Катрин. Вот настоящая жена колониста! Когда люди смеются при виде моего паланкина, я всегда вспоминаю Катрин. Она говорила, что ни за что не доверится лошадям, уж слишком они норовисты, и, наверно, это на меня повлияло. Кто знает!

Старушка умолкла и, пока я ей говорил, что счастлив с ней познакомиться, она, нащупав висевший у нее на груди лорнет, стала меня с любопытством рассматривать, после чего сказала совсем другим тоном:

– Вы нравитесь мне. В моем возрасте позволительно так говорить. Буду рада видеть вас у себя.

Я отвечал, что как раз собирался приехать к ней на поклон. Она вошла в церковь – крохотная фигурка в черном. Это она мне потом сказала, прямо в упор и с большой непосредственностью: «У каждого из нас пятьдесят возможностей полюбить и столько же разных возможностей быть счастливым, запомните это, молодой человек».

Не стану отрицать своей неприличной рассеянности во время службы. Столько незнакомых лиц мелькало вокруг меня, что мне никак не удавалось упорядочить свои мысли. Птицы свободно перелетали с окна на окно. В хоре певчих особенно выделялся чей-то красивый глубокий бас. Величайшая ревностность, совершеннейшее смирение клонили долу головы прихожан. Несмотря на желание сосредоточиться, я все еще был рассеян и думал, что госпожа Гаст, приехавшая с дилижансом в субботу, тоже должна быть здесь.

Я увидел ее по окончании мессы, она стояла ко мне спиной и разговаривала с семейством Букаров. Едва лишь заметив меня, она подошла со мной поздороваться.

– Рада вам сообщить, что там, в трактире, все в порядке, – сказала она. – Мадам Кошран родила чудесного мальчика.

Она была весела, оживлена, как обычно, и показалась мне невероятно юной в своей старомодной соломенной шляпе, завязанной лентой под подбородком, не менее юной, чем барышни Букар. Вокруг того первого воскресенья теснятся картинки, под обаянием которых я нахожусь до сих пор.

Да, да, в те первые недели и даже месяцы я, можно сказать, пребывал в райских кущах. Я всецело отдался течению жизни. И с легкостью черпал радость из любой малости. Для меня уже стало привычкой часто встречаться с соседями – Антуаном Букаром и Изабеллой Гаст. Я виделся с ними не только у местных землевладельцев, которым я наносил визиты вежливости, но и когда объезжал те участки поместья, что примыкали к их землям.

Вдобавок к сахарному тростнику Антуан Букар засадил еще шесть арпанов земли роскошными эбеновыми и хвойными, дающими канифоль, деревьями. Утренние часы он посвящал обычно объезду своих полей, но после завтрака уж непременно, бывало, застанешь его на какой-нибудь лесосеке или сидящим в тени единственного баобаба на лужайке возле границы наших владений и наблюдающим за обжиганием древесного угля. Вокруг него хлопотали рабы, которые либо строили новую печь, либо ссыпали в кучу готовый уголь.

То и дело я приходил к нему повидаться. Мы садились в лесу на поваленный ствол, и в то время, как возле нас то поднимались, то падали топоры, летели щепки и в перегретом воздухе разливался запах древесного сока, я у него выведывал тайное тайных земледелия и скотоводства.

Каждое утро, прячась от солнца под зонтиком, Изабелла Гаст бродила по тропкам, временами присаживаясь на каком-нибудь косогоре. Под ее бдительным оком рабы распахивали целину, сажали в борозды сахарный тростник или, когда наступала пора, убирали солому. Я шел навстречу своей судьбе, и стоило нам друг друга заметить, как мы еще издалека поднимали руку, а подойдя поближе, обменивались короткими репликами насчет ветра, который задул с другой стороны, или дождя, который вот-вот начнется. Иной раз то ей, то мне приходилось переступать границу наших владений. И тогда завязывалась беседа, которая перекидывалась с погоды на урожай, с урожая на политику, с политики на книги, с книг на музыку, и так час за часом. Меня поражал интерес Изабеллы к тому, что обычно считают неженским делом. Я говорил себе, что иначе и быть не может, ведь целых два года она выполняла мужскую работу. Такая замечательная приспособляемость у нее в характере. Случалось нам обсуждать и с другими людьми вопросы, которые мы уже с ней обговаривали, спокойно сидя в тени королевской гуайявы или тамаринда возле сухого овражка. Тогда Изабелла поднимала на меня взгляд, и молчаливое наше сообщничество приводило меня в восхищение.

Если быть точным, это не назовешь любовью с первого взгляда. Это было чем-то необходимым, что незаметно вошло в мою жизнь, но с первого дня. Вроде открывшейся двери и расплывчатого силуэта за ней. А большего и не требовалось.

Большего и не требовалось. Я оглядываюсь на то, что было. Мне нравится связывать и обрубать в своей памяти все эти нити. Нельзя же в течение долгих месяцев безнаказанно лелеять в себе какой-то образ и уж тем более страшно вдруг обнаружить, что вымечтанный тобой образ не соответствует истине и не соответствовал ей никогда.

Бывает порою и так, что после ночи, проведенной в жестокой бессоннице, наступает более милосердное предутро, которое принимает меня в свои руки и вновь убаюкивает надеждами. Обманчивое, оно вводит меня – правда, все реже и реже – в мир, где все становится просто, и я наконец облегченно вздыхаю: «Я был уверен, что вы не могли, именно вы… из всех…» И когда это предутро уходит, теснимое восходящим солнцем, то оставляет меня на пороге нового дня истерзанным и в мучительных сомнениях.

XIII

Не без замешательства вспоминаю я смутное время в Большой Гавани. И опять и опять слышу голос, чуть хрипловатый на низких нотах: «А если бы я вам сказала, что избавилась от него, когда начались обыски, вы бы поверили мне?»

Я не мог поверить. Не будь тех событий, она бы, конечно, придумала что-нибудь другое, и я все равно бы до конца жизни боролся с моим подозрением.

По прошествии многих лет события, которые некогда до основания потрясли всю страну, сводятся к их последствиям, сохраненным историей. То, как они отразились на живых людях или будущем этих людей, утрачивает значение. Краткая оперативная сводка, сообщающая, что солдаты вышли из перестрелки победителями, потеряв одного человека, вызывает у генерала улыбку удовольствия. Где-то на заднем плане жена оплакивает своего друга жизни, дети, прозябая в голоде и холоде, ждут отца, чье-то имение приходит в упадок. Страна способна возродиться из пепла. Любовь, которую к ней питают ее сыновья, – какой бы она ни была сдержанной, – совершает чудо. Но пули, попавшие в нас рикошетом, всего губительнее. Стараясь от них защититься, мы часто наносим себе еще более жестокие раны. Неутомимо, как зверь в клетке, мы бегаем перед железными прутьями. А вокруг нас продолжается хоровод времен.

Тот период начался за несколько месяцев до моего приезда в Большую Гавань. Я в нем активного участия не принимал, но, как мне кажется, нас всегда привлекает то, что так или иначе сыграло роль в нашей жизни и на нее повлияло. События, в которые оказались замешаны жители Большой Гавани, подошли к развязке на прошлой неделе. Иеремия, которого временно отрешили от должности генерального прокурора приказом министра колоний, уехал. Но только теперь, когда спокойствие восстановлено, я по-настоящему заинтересовался происшествиями последних месяцев, их политическим и общественным смыслом и отдал должное усилиям маврикийцев, тщившихся доказать, что колонистам выгоднее упрочить власть, нежели ее расшатать.

И только теперь я стал находить удовольствие в том, чтобы, покопавшись в памяти, впервые обдумать те сведения, которые я нечаянно получал в разговорах или в ответах на вопросы, слетавшие с моих губ разве из чистой вежливости. По тому удовлетворению, какое я испытал, узнав об отставке Иеремии и о надеждах на большую самостоятельность колоний, можно судить о силе моей приверженности к бывшему Иль-де-Франсу. Эта приверженность, пока еще дремлющая у меня в глубине души, возможно, когда-нибудь, если я получу гражданство, принесет мне желанное избавление от душевных мук.

Волнения в Большой Гавани начались, когда несколько горячих голов объединились вокруг одного милицейского офицера, разжалованного за отказ подчиниться приказу. Тогда этот бывший офицер в открытую заявил, что поддерживает кампанию, развернутую господином Иеремией против рабовладельцев. Большинство обитателей округа так обозлилось на этих поборников нового порядка, что прилепило к ним прозвище «матапаны», означающее «оборотни».

В то время, как в Большой Гавани тянулась эта война нервов, в Порт-Луи с возвращением Иеремии и его водворением на посту генерального прокурора одно воззвание следовало за другим. С каждым приходом дилижанса на здании суда в Маэбуре вывешивался какой-нибудь новый листок. В предшествовавшем аресту наших соседей воззвании сообщалось, что губернатор был введен в заблуждение мнимым спокойствием среди местных жителей, но что теперь он понял свою ошибку. Его превосходительство сожалел, что майское воззвание не оказало должного действия. То воззвание требовало от колонистов в доказательство их преданности правительству заявить о личном своем оружии или о складах оружия. Но поскольку ни одного заявления не поступило, правительство предупреждает, что оно очутилось перед тяжелой обязанностью проверить некоторые факты, кои были сообщены заслуживающими доверие особами. Так вот, результаты расследования оказались неблагоприятны для колонистов. Было установлено, что в колонии существует ряд лиц, ненавидящих британское правление и подготавливающих вооруженное восстание. В воззвании добавлялось, что отдан приказ об аресте нескольких вожаков с их сообщниками и что эти люди предстанут перед судом.

В одно августовское утро мы одновременно узнали как содержание нового воззвания, так и то, что в Большую Гавань прибыли судебный следователь, королевский прокурор, главный полицейский комиссар и два судебных исполнителя. Через час господин Реньо, окружной гражданский комиссар, был официально смещен с должности и у жителей начались обыски. У господина Робийара нашли ружье, у господина Бродле, в прошлом году назначенного командиром милиции в Большой Гавани (сразу же по приезде в колонию губернатора эти военные части были расформированы), обнаружили копии циркулярных распоряжений младшим офицерам милиции, а также письма, в которых о матапанах писалось: «эти болваны, подстрекаемые злодеями».

Этого оказалось достаточно, чтобы тотчас начать следствие. Был подписан ордер на арест господ Бродле и Робийара. Их друзей де Китинга, Фенуйо и Грандманжа объявили сообщниками. Все были обвинены в измене и заговоре против правительства. Им приписали даже, будто они устроили засаду Маэбурскому полку. Этот заговор, по словам обвинителей, был вступлением к всенародному мятежу с целью вытеснить англичан из колонии. Обвиняемые были известны своей порядочностью, и их невиновность не вызывала сомнений. Но именно эта уверенность и возбуждала всеобщее беспокойство. Каждый думал, что не сегодня завтра он тоже может быть обвинен в государственной измене.

Ни в поместье «Гвоздичные деревья», ни у Изабеллы Гаст обыска не устраивали, но дом господина Букара был обшарен от погреба до чердака. По-видимому, та твердость, которую проявил господин Букар во время встречи Колониального комитета с членами правительства по вопросу о продовольственной ссуде, привлекла к нему внимание властей предержащих. Ничего, однако, не было найдено, что могло бы свидетельствовать против него.

Обвиняемых отправили в Порт-Луи, где в ожидании суда они просидели в тюрьме семь месяцев, несмотря на бесчисленные петиции, направляемые губернатору. В Лондоне Адриан д’Эпиней попробовал было защитить пятерых колонистов, но министр не принял его под предлогом, что тот не является официальным делегатом колонии.

Однако в течение всех этих долгих месяцев, пока нашим соседям не вынесли наконец оправдательного приговора, жизнь у каждого из нас шла своим чередом, и радости перемежались тяготами и тревогами.

Стоит мне только вспомнить тот вечер, когда мы узнали об оправдании наших соседей, – приговор был вынесен накануне, – как сразу же в моей памяти возникает другое воспоминание. 30 марта 1834 года.

Собрание у господина Лепанье, тяжкий грозовой ливень, хлопанье ставня о стену.

30 марта 1834 года.

XIV

Мне трудно придать событиям хронологическую последовательность. Как и мои предшественники, я проставляю даты в фамильном журнале, и факты, на первый взгляд, вполне соотносятся с ними. Но от записей веет таким холодком, что это не может прийтись мне по сердцу.

Любой посторонний может читать такой фамильный журнал:

«Сегодня у нас родился сын, нареченный Жаном Франсуа Керюбеком».

Точно такая же фраза, только другим почерком, записана здесь через сорок четыре года. Голые факты без всяких эмоций. Я ничего не хочу менять и принуждаю себя быть предельно кратким. Вслед за последней фразой Франсуа третьего, извещающей об окончании уборки сахарного тростника в 1831 году, я занес дату его смерти и ту, когда я приехал в «Гвоздичные деревья».

Потом я добавил еще и другие записи – об урожае 1833 года и о своем решении увеличить плантации сахарного тростника, о расширении поместья.

В журнале веленевая бумага, у него золоченый обрез и богатый переплет из красной кожи. Я нашел его на бюро в библиотеке, где он лежал как наставление и образец. Свидетель всего, что творилось под этой крышей, он не раскрыл, да и не раскроет уже ничего из имеющего ко мне отношение. Это верно, что от рода остается лишь то, что составляет его величие. И только такая великолепная преемственность должна находить отражение в записях. Но верно также и то, что мечты мои, к сожалению, отдают меня иногда на произвол фантазии – или соблазна.

А ведь мне известно, что существуют факты, неумолимые факты, хотя я и пытаюсь порой отмахнуться от тех, что мне кажутся бесполезными или обременительными. И не менее верно то, что в иные ночи, когда ворчит гром и в водосточных трубах плещется дождевая вода, я стараюсь себя убедить, что всему виной моя излишняя прямолинейность. Чудесный низкий голос произносит мое имя, и все та же, ни с чем не сравнимая радость переполняет меня.

Не вызывает сомнения, что колонисты сразу приняли меня в свое общество лишь потому, что я был наследником Керюбеков. Гораздо позже я понял, что мне было сделано исключение, – маврикийцы обычно относятся к новичкам недоверчиво. Вслед за моими визитами вежливости от соседей так и посыпались приглашения. Мелкопоместные дворяне ведут здесь весьма кипучую светскую жизнь. Время от времени я тоже втягивался в этот круговорот, но мирные вечера у моих первых здешних друзей были мне намного милее.

Я ехал к ним после ужина. В светлые лунные ночи мы всей гурьбой спускались на пляж. Девушки бегали по песку. Ветер развязывал на лету их ленты, которыми были подхвачены волосы. Светлые волосы Анны мягко отблескивали под луной. Она была точно маленький эльф. Теперь обе барышни мне казались очаровательными, между всеми нами царило согласие, и в те вечера, когда к нам присоединялась и Изабелла, напряжение отпускало меня, я был совершенно счастлив.

Я был счастлив от одной только мысли, что, возвращаясь, мы будем медленно подниматься по длинной аллее, освещаемой фонарем идущей чуть впереди Карфагенской царицы, и от моих «Гвоздичных деревьев» свернем по диагонали на полевую дорогу, – увы, такую короткую! – и я провожу Изабеллу до крыльца ее дома.

Однажды, когда мы с ней возвращались после такого вот вечера, она впервые заговорила о своем детстве. Произошло это столь же естественно, как все между нами. Без громких фраз и театральных жестов. Безмятежное течение судьбы с ее прохладными дуновениями и ожогами, с ее откровениями, но и, быть может, обманом.

– Представьте себе, Никола, что я в первый раз увидела море в Гавре, когда уезжала на Маврикий. Многие здесь сочли это невероятным. А когда я, приехав, уразумела, что море и впрямь под боком, всего в каком-то десятке шагов, я испытала шок. Я не упускала случая спуститься к той бухточке, мимо которой мы давеча проходили. Мне хотелось бегать, петь во все горло, но я не смела. Мне было тогда восемнадцать, как Анне, и приехала я из города, где было так грязно, так безотрадно все, вдоль улиц тянулись серенькие домишки, в каналах плавали нечистоты…

Она умолкла.

Той ночью, как и в другие разы, она не произнесла названия города своего детства. Я не знаю, откуда она. И теперь уже не узнаю – поздно. Иногда, дав волю воображению и своим злобным чувствам, я представляю себе, что под крышами этих серых, грустных домишек ютится целое племя шахтеров и фабричных рабочих, привыкших трудиться в поте лица, жадных до денег, безразличных к усталости. Ужасающих заводных кукол, для которых нет ничего, кроме избранной ими цели, кукол с тугой пружиной, которые прямиком идут по своей дороге, которых ничто не в силах остановить. Ничто. Справиться с ними можно, только сломав пружину… Но возможно, что в этом городе обретаются люди, способные к самопожертвованию, готовые ради любви отдать все, не требуя ничего взамен. Теперь уж я и не знаю.

Итак, Изабелла умолкла, и мы сделали несколько шагов. По шоссе проскакал всадник.

– Я ничего не видела, кроме своего города, – продолжала она. – Занавеси в голубую полоску у соседки напротив – я всегда их видела висящими на том же самом окне. В этом городе я выросла, ходила в школу, потом вышла замуж. И все-таки покидала его со стесненным сердцем. Несмотря на свойственную девушкам романтичность, в восемнадцать лет не вступают в неизвестное без опаски. Я была очень плохой ученицей, Никола. Когда я встретила своего будущего мужа и он мне сказал, что владеет поместьем на острове Маврикий, я попросила у двоюродного братишки его географический атлас. И сейчас еще помню, как я наклонилась над картой, отыскивая на ней эту малюсенькую точку, в то время как мать, спешившая на работу, за что-то меня распекала. Едва заметная точка и была всем этим: пляжем, аллеей, полями, моим, вашим домом, Карфагенской царицей…

Шедшая впереди с фонарем негритянка, услыхав свое имя, остановилась.

– Да иди же, иди! – крикнула ей хозяйка.

Мне показалось, что в голосе Изабеллы прозвучала досада и бессознательный, вероятно, упрек за разрушенное настроение неизъяснимой печали.

Мы часто проделывали этот путь, и если бы я стал вспоминать все наши прогулки, то несомненно оценивал бы их важность в зависимости от хранящихся в моей памяти слов и жестов. Что бы я только ни воскресил, все становится для меня осязаемым. Одна подробность тянет за собой другую. Я пытаюсь также взглянуть и со стороны, открыть себе перспективу. Пробую поступать как тот, кто, глядя в круглое стеклышко подзорной трубы, замыкает в нем то один, то другой пейзаж, долго его исследует, смакует его красоты или же натыкается на суровые пустоши.

Простившись с Изабеллой, я неспешным шагом возвращался домой. Во время субботних празднеств в поселке дробь барабанов и африканского бубна хорошо сочеталась с моими мечтами, с моей беспечностью. Я знал, что в поселке вокруг костра из сухих пальмовых веток и листьев мужчины и женщины воссоздают атмосферу своей Великой земли. Я знал, что они будут петь, танцевать и пить до рассвета, охваченные иногда таким исступлением, что крики сменяются полной одурью, от которой иные повалятся наземь и крепко заснут, хотя вокруг них еще не утихнут танцы и вопли.

Но в другие ночи над полем стоят глубокая тишина. Иногда во время прилива доносится шум набегающих на прибрежные рифы волн или звуки рожка с какого-нибудь запоздалого барка. Ясные ночи и мягкий, разлитый повсюду свет. Я шел медленно, у меня ничего еще не было решено, меж нами едва намечалось безмолвное понимание. Я неохотно всходил к себе на террасу. Как в день моего приезда, во всем доме горели огни. Каждую ночь я брал в своей комнате канделябр и совершат обход всех светильников. Я гасил их, переходя из комнаты в комнату. А с некоторых пор… Вот уже несколько месяцев, как на втором этаже это делает Рантанплан. Но двери и окна по-прежнему остаются открытыми, как среди бела дня. Зачем бы я стал менять то, что было всегда? Я теперь ничего не боюсь, ни колдовства, ни засады. Случается только то, что написано на роду.

Я входил в дом. Он тихо соскальзывал в сон. Я задерживался в библиотеке или в гостиной. Но бывало, я торопился к себе и, заложив руки за голову, лежал с открытыми глазами, чувствуя, что живу. С этой-то несравненной поры и началась моя настоящая наклонность к молчанию, к одиночеству, мое лихорадочное желание заслонить от праздного любопытства то, что составило всю мою радость и всю мою муку. Два или три человека кое о чем догадались. Другие, возможно, что-то подозревают. Но постепенно все утрясается, время делает свое дело.

XV

Да, нелегко, когда вот так смотришь назад, соблюсти хронологическую последовательность событий. Но, быть может, сейчас уместно было бы рассказать о нашей сентябрьской поездке в Порт-Луи, где мы побывали на скачках и на театральном спектакле. С тех пор прошел год…

Целый вечер обсуждали мы этот проект у Букаров. Уже давно началась уборка сахарного тростника, но мы могли позволить себе отлучиться на четыре-пять дней. Сначала речь шла о том, чтобы ехать в Порт-Луи на перекладных в своем собственном экипаже. Молодежь предлагала воспользоваться дилижансом, но госпожа Букар-мать под конец решила сопровождать нас, и тогда все сошлись на том, чтобы нанять какое-нибудь каботажное судно из тех, что почти каждый день отплывают в порт с грузом сахара, рыбы, овощей или дров. На окрестных сахарных заводах непременно имеется одно-два таких судна. Это маленькие трехмачтовые парусники с двумя каютами на верхней палубе. На носу, в междупалубном пространстве, оборудован кубрик. Такие люгеры, водоизмещением в шестьдесят пять – семьдесят тонн, обладают в открытом море хорошей устойчивостью. Иные из них плавают до острова Бурбон. Все они в ожидании отплытия стоят на якоре в устье Известковой реки с развевающимися на ветру флажками.

Едва было решено, что мы поплывем на паруснике, Антуан Букар заговорил о длительности путешествия и о возможности провести ночь на море, о тех неудобствах, которые могут из этого воспоследовать для пожилой особы, что заставило подскочить старую госпожу Букар.

– Пожилая особа! – вскричала она. – Разве я какое-нибудь ископаемое? Мне только семьдесят лет, Антуан, ты, кажется, забываешь это!

В самом деле, за исключением ее ненависти к лошадям и повозкам, она идет в ногу с веком. Ей все интересно. Она знает родословные всех семейств на Маврикии. Она помнит, что в 1730 году фамилия такого-то соседа писалась без апострофа, что перед фамилией другого не было той говорящей о дворянском происхождении частицы, которую он добавил на гробнице своего предка, а третий слил в одно целое фамилию, состоявшую из двух слов.

– Дворянство не любит высовываться, – говорила она, – а вот те, другие, знай выставляют себя напоказ.

Ей свойственна тонкая и язвительная ироничность, которая мне по душе. Не знаю пощады и я, и случается, что ее основательный здравый смысл, хотя и бичуя меня, помогает мне обрести равновесие и выйти из мрака на свет.

В ту неделю, что последовала за обсуждением нашего путешествия, она отправилась в гости к владельцу Фернея. Тот поспешил предоставить ей лучшее свое судно «Рыцарь», которое отплывало в Порт-Луи через три дня с грузом канифольного дерева.

Но пути из Фернея госпожа Букар остановилась у Изабеллы Гаст, откуда ее доставили в «Гвоздичные деревья». Рабы опустили ее паланкин у двери гостиной. По-моему, с этого дня и берет начало наша подлинная привязанность друг к другу и в какой-то мере наше взаимопонимание.

Удивительно, до чего нас прельщает мысль приписать любому событию какую-нибудь отправную точку. Вечно я натыкаюсь на эти границы! Все начинается, все кончается, и мы проходим. Вяхири, свившие гнездышко на этом большом тамаринде перед моим окном, вскоре – стоит их выводку лечь на крыло – снимутся с места и улетят. И прекратятся и это хлопанье крыльев, и воркованье, к которым я так привык и которые каждое утро так мягко выводят меня из сна. Я привыкну к чему-нибудь новому, стану сосредоточиваться на этом новом, придавать и ему совершенно бессмысленное значение, а в один прекрасный день я замечу, соединяя разные вещи по ассоциации: это было, когда вяхири обучали птенцов летать. Или как, например, сегодня: это было в тот день, когда неожиданно появилась госпожа Букар и сообщила, что мы отплываем на «Рыцаре» в следующий четверг.

Ее первой фразой была похвала:

– А вы ничего здесь не изменили!

Она переходила в гостиной от одного предмета к другому. Остановившись у круглого столика из грушевого дерева, инкрустированного бронзой и с множеством ящичков, она сказала:

– Ручаюсь, что вы не знаете, откуда здесь этот столик!

Она смотрела на меня в полном восторге от моего неведения.

– Он из кают-компании Сюркуфа на корабле «Кент». Сюркуф его подарил на память Франсуа второму. Уверена, что вы ничего не знаете об окружающих вас вещах. Надо будет вам рассказать все эти подробности, которые мне известны от Франсуа второго и его жены.

Я придвинул ей кресло. Она взяла свой лорнет и, глядя вокруг, продолжала:

– Тридцать пять или даже сорок лет назад я обедала здесь каждую неделю. Жизнь тогда была довольно суровая, не то что теперь. И многие еще колебались, действовали неуверенно. Производство индиго что ни год налаживали по-новому и все-таки не могли добиться полного совершенства – лучшие намерения оказывались несбыточными. Я помню год, когда весь урожай кофе в Большой Гавани погиб до последнего зернышка. Кофе собрали после дождя и сложили еще невысохшим. Нам приходилось следить за всем и учиться на собственном опыте. Мы собирались в тесном кругу то у тех, то у этих. Две-три четы, по-настоящему симпатизировавшие друг другу. Часто кто-нибудь музицировал. Кажется мне, это было вчера. У Франсуа был чудесный голос, он пел… Да, да, вот это…

Отбивая такт морщинистой ручкой, она принялась напевать.

– Славное было времечко, молодой человек, – продолжала она. – Мы умели развлекаться, не напуская на себя важности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю