Текст книги "Фонарь на бизань-мачте"
Автор книги: Марсель Лажесс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
И постепенно укоренилось такое чувство, будто кто-то где-то еще надеется, что я заново воссоздам этот старый дом. Мои будущие персонажи начали возвращаться ко мне такими, какими я их увидела в ту июльскую ночь. По мере того как недели сменялись неделями, месяцы прибавлялись к месяцам, годы – к годам, меня все сильнее влекла к себе эта женщина, что смеялась от переполнявшего ее счастья на пороге амбара, пока смех не замер, не оборвался, а на лице не застыла маска ужаса и отчаянья.
Вот что могла бы поведать Армель Какре, молодая белокурая женщина, жившая некогда на берегу Большой Гавани
В этом уголке сада я высадила кустарник с розовыми цветами и велела поставить скамью, на которую часто прихожу посидеть. И случается мне допоздна задерживаться на берегу, слоняться одной в наступающей темноте, а то и, сняв лодку с прикола, уплывать к гряде рифов, туда, где я некогда выбросила свинцовый футляр для спиц и крючков. В бухте покачивается «Галион», и мерцает, мерцает фонарь на его бизань-мачте.
Если бы хотела, я могла бы узнать правду. Я не хотела. Для счастья мне хватало моей собственной правды. Оно, это счастье, держалось на ниточке, на этом неведении. Только так я была в состоянии все принять, сочинить для себя волшебную сказку. Иногда я уверена, что была могущественнее той, другой, иногда сомневаюсь, но какое это теперь имеет значение?
Время от времени я достаю бумагу, полученную в Лориане перед отъездом. Развернув, я прочитываю ее уже без труда. Мне известно, что «А» в моем имени наполовину стерлось, фамилия же – Какре – еще совершенно разборчива. Скольким событиям нужно было сойтись, чтобы я очутилась здесь, в этом углу Иль-де-Франса! Да, многое произошло с того дня, как меня подобрали на паперти Нантской церкви. Я никого не сужу. В бумаге написаны имена обоих моих родителей, но с тех пор о них больше никто не слышал. Бедные люди, которые, без сомнения, не могли поступить иначе. И вот – восемнадцать лет, проведенных в сиротском доме!
Голос монахини: «Барышни! Пусть встанут те, кто согласны создать домашний очаг вдалеке отсюда». Я встала. Слова «вдалеке» и «очаг» не вызвали у меня ни малейшего интереса. Единственно, о чем я мечтала, – это сбежать от этой скучищи, от этого пресного существования. Не слышать более колокольчика, поднимавшего нас в пять утра. Не носить эту латаную-перелатаную одежду, не ходить по струнке. Мне не нужен был юноша, который бы взял меня за руку и повел за собой. Я чувствовала себя достаточно гордой, чтобы самой прокладывать себе дорогу в жизни. И возможно, за это-то я и расплачиваюсь сегодня.
Я поднялась, не зная, что меня ожидает. Впервые сделав самостоятельный выбор, я просто хотела стать сильной, обрести власть над своею судьбой. Всех поднявшихся отвели в приемную.
Настоятельница вскоре вышла туда побеседовать с нами. То, что она говорила, казалось невероятным. Даже самая дерзкая из нас и представить себе не могла, что речь пойдет о каком-то острове, затерявшемся среди вод Индийского океана. Того океана, который нам тут же и показали на старой лоции. Там, как нам объяснили, мужчины и несколько считанных женщин живут единственной в своем роде, полной приключений жизнью. Упомянули и о концессиях, хоть это слово тогда для нас ничего не значило, и о роскошных домах, а закончили тем, что предложили нам, девушкам из приюта, поехать на этот остров, чтобы выйти там замуж.
Нас было шестеро, в возрасте от шестнадцати до девятнадцати лет, без семьи, без единой родственной или дружеской связи во Франции. Шесть юных девиц, которых должна была сблизить общая участь, но именно потому, что кое-какие грани наших характеров совпадали, мы не любили друг друга. Самое большее, на что мы в приюте были способны, это на равнодушие, безучастие, однако в течение всего путешествия от Лориана до Порт-Луи мы бдительно следили друг за другом, как будто интерес, проявленный кем-то на судне к одной из нас, ущемлял остальных. И быть может, действительно постоянное это шпионство послужило верной защитой для нашей нравственности.
Все, что в дальнейшем стало таким привычным, показалось мне странным в день нашей отправки. Последние напутствия настоятельницы. Прощаясь с нами, она не решилась прибегнуть к своему неизменно-приказному тону, и, казалось, впервые события подмяли ее под себя. Уже одно то, что, поднявшись на палубу, она увидала качающиеся реи, должно было пошатнуть все ее представления о единственно праведной жизни в уединенной келье. Возможно, в эти минуты она попрекала себя за то, что уступила просьбам неких влиятельных лиц.
Женщины для заселения колонии! Вероятно, она вдруг вообразила себе – не в виде ли параллельных линий на глобусе? – судьбы этих юниц, которых она послала в океан во имя кто знает какой морали.
Последнее воспоминание, которое я сохранила о ней, это картинка, все больше мутнеющая с годами. Лицо, искаженное страхом, белый чепец с распростертыми крыльями чайки в полете, широкое платье, которое надувает и треплет на набережной дующий с моря ветер… А на палубе – скрип такелажа, хлопанье отягченных соленой водой парусов.
Едва лишь я вспоминаю это долгое путешествие, как на память приходит другое плавание на небольшом суденышке в утренний час, когда усмиренное море при первых лучах зари словно бы пробуждается от глубокого сна.
Я не была столь наивна, чтобы не понимать, на что я пошла, вручив свою судьбу в чужие руки и не потребовав никаких ручательств. Будущее… Но как я могла предвидеть в то утро, как оно сложится?
Ярко обозначилась опаловая линия горизонта, и из-за гор поднялось солнце. Море в этот рассветный час было гладким, как зеркало. Единственным белым пятнышком на море был наш парус, летевший к северу острова вдоль пустынных берегов. Я перевернула страницу своей жизни.
Стоит только поднять глаза, как я сразу вижу Большую Гавань такой, какой она представилась мне, когда, соскочив на берег, я обернулась взглянуть на него. Две косы казались руками, простертыми в море. С одной точки Большой Гавани, которую я открыла позднее, эти руки, казалось, смыкались в объятье, так что бухта походила на озеро. На земле, против места высадки, я обнаружила дом, непохожий на те, что стоят в Порт-Луи. Он был двухэтажный, с застекленной дверью балкона и драночной кровлей. Вокруг дома росли деревья, которые я научилась уже различать: множество канифольных, одно эбеновое и кустарник с розовыми цветами. За домом виднелись распаханные, возделанные поля. От них несло запахом перегноя, высохших трав. А вокруг была тишина или по крайней мере то, что я признаю тишиной: всхлипы волны на песке, птичье пение, шелест листьев под ветром.
Вернусь, однако, к нашему путешествию на Иль-де-Франс, загодя предупреждая, что на протяжении этого повествования я еще множество раз уклонюсь в сторону. Важно ли это, тем более что мне некуда торопиться? Вся жизнь впереди, чтобы разобраться в часах, навеки оставшихся в прошлом, которые, впрочем, существовали и которых никто у меня не может отнять.
В Лориане корабль, отходя от причала, дал три пушечных выстрела, на которые порт также ответил прощальными выстрелами. Теперь было поздно сетовать, только от нас зависело, превратится ли наш вынужденный выбор в успех. Вест-Индская компания пожаловала нам приданое, и впервые мы сняли с себя приютские платья. Под широкой серой или синей накидкой мы были одеты в платья ярких расцветок – кто в розовое, а кто в голубое, желтое или малиновое… Впервые отделавшись от униформы, мы перестали быть все на одно лицо. Перрин Лемунье, Луиза Денанси, Теодоза Герар, Катрин Гийом, Мари Офрей… Я рассматривала подруг, почти их не узнавая в этих девицах, чьи волосы ниспадали из-под шляпок темными или светлыми локонами. Впервые мы стали похожи на тех барышень, что появлялись у нас на торжественных мессах в сопровождении родителей. То, что мы сменили одежду и стали такими, как все, придало нам не свойственной прежде отваги.
Лишь когда были подняты паруса, мы заметили, что на борту есть еще две женщины. Позже нам стало известно, что одна из них, госпожа Дюмангаро, супруга третьего помощника, другая, госпожа Фитаман, пассажирка, едущая к мужу, военному лекарю на Иль-де-Франсе. Обе они, как почетные гостьи, питались в кают-компании, за столом капитана и офицеров. Мы же кормились из общего котла, а это обязывало нас ходить за едой в камбуз и таскать ее в нашу каюту. Кок, человек уже пожилой, взял нас под свое крылышко, и так как он пользовался на судне большим уважением, то ему часто случалось спасать нас от приставаний матросов. Возможно, он что-нибудь знал или о чем-то догадывался, вопреки его показанию на суде, будто он ни о чем и слыхом не слыхивал.
Когда я оглядываюсь назад, у меня появляется впечатление, что эти месяцы на борту пролетели как один день, но это не так. Каждая минута имела свое наполнение, и каждая оказала влияние на нашу жизнь. Мир, из которого до сих пор мы были исключены, раскрылся вдруг перед нами во всей своей грубости. Мы даже не понимали смысла иных слов, употреблявшихся в нашем присутствии.
В первый же день, когда мы, спустившись в свою каюту, настолько узкую, что между койками почти невозможно было протиснуться, пытались справиться с недомоганием, вызванным как нашей грустью вкупе с чрезмерным восторгом, так, возможно, и качкой, – к нам пришел капитан. То был человек молодой, но явно уже научившийся выходить победителем из любых затруднений, знавший, как заставить людей подчиниться и как завладеть вниманием. Не сомневаюсь, что все особы женского пола на корабле за время нашего путешествия хоть раз да были покорены его бравым видом, выправкой и излучаемой им уверенностью подлинного хозяина корабля. Вот почему я так поступила в ту ночь, когда случилось несчастье. Это, однако, мне стало ясно только впоследствии.
Я поднимаю глаза. Где-то там, за грядой рифов, прилив и отлив раскатывают по дну свинцовый футлярчик. Если его сейчас разыскать и открыть, что бы в нем обнаружилось?
Несмотря на свою привычку повелевать, капитан вряд ли чувствовал себя совершенно свободно перед шестью девицами, которые с искренним простодушием преспокойно его рассматривали. Пожелав нам приятного путешествия, капитан дал несколько строгих наказов: не задерживаться допоздна в коридорах, не открывать дверь каюты, не спросив предварительно, кто пришел, избегать общения с членами экипажа, отвечать на их заговаривания по возможности кратко и всегда быть готовыми к самозащите. Против чего? От прямого ответа он уклонился. В заключение он сказал, что будет страшно себя винить, если такие молоденькие особы, как мы, воспитанные в добродетели и трудолюбии, не доберутся до Иль-де-Франса в целости и сохранности. Слова «в целости и сохранности» прозвучали как-то двусмысленно, и лишь гораздо позже мы осознали их истинный смысл. Как только за капитаном закрылась дверь, мы переглянулись – он нас слегка напугал, однако и позабавил. Что с нами могло случиться? Мы еще не знали тогда, что опасность таилась и в нас самих.
Дурная погода, качка, морская болезнь – таковы мои самые первые впечатления. Постепенно и тут, посреди океана, установилось привычное однообразие, но в душе у нас все цвело и благоухало совсем по-весеннему. Так ощущала я, и, думаю, то же происходило с моими подругами. Я понимала, что и они наслаждаются полной свободой действий и слов.
Когда же погода была хороша и море спокойно, нам разрешалось до вечера находиться на палубе. Мы там кое-что для себя открыли. Неужто мы все? Да, чем же еще объяснить возникшую у нас с тех пор подозрительность, которая заменила взаимное равнодушие времен сиротского дома? Многозначительный взгляд матроса, словцо, на ходу отпущенное офицером или одним из трех пассажиров, одобрительный свист юнги – все нас теперь настораживало. С чего бы это и, что намного важнее, кому предназначено?
Мы обучились искусству кокетства под прикрытием скромности: глаза опускали долу, но слушали внимательно, стараясь не пропустить ни слова. Друг с другом мы не делились. Давняя привычка помалкивать замыкала наши уста. Мы обменивались лишь пустыми фразами, хотя то, что мы жили вместе, многое и затрудняло, и упрощало. Если одна из нас под каким-нибудь выдуманным предлогом покидала каюту, все остальные мысленно следовали за ней. Мы знали, что в эту минуту она, миновав коридор и взбежав но трапу, уже выходит на палубу. И только вдосталь упившись вниманием общества, надышавшись чистым морским воздухом, вкусив от радости властвовать над воображаемыми придворными, она возвратится в каюту с сияющим взором и пылающими щеками. Я подражала уловкам моих подруг, но у меня на то были совсем иные мотивы. Единственно кто мне был интересен, кому я завидовала и кто создавал у меня впечатление какой-то неискренности, это обе дамы на корабле, которые жили в отдельных каютах и пользовались особенным уважением офицеров. Я восхищалась их платьями, драгоценными украшениями, непринужденностью их манер…
Проходя как-то вечером мимо большой кают-компании, где собирались офицеры и пассажиры и куда подавали им ужин, я увидела во главе стола госпожу Фитаман в изумительном платье из алого шелка. Склонившись к ней, капитан Мерьер наливал вино в ее рюмку. Эта картина долго преследовала меня, преследует и сейчас, но – странно! – я чаще вижу ее в белом платье, в том самом, в котором она была в последний вечер. Обворожительная женщина и рядом с нею мужчина…
Во время захода в порт на острове Тенерифе между обеими дамами неожиданно вспыхнула ссора. Однако никто из всего экипажа не признался на следствии, что слышал это. Заговор ли молчания или моряцкая солидарность?
Я и сама утверждала, что ничего не видела и не знаю. Хорошенько подумав, я допускаю ныне, что ревновала к госпоже Фитаман, хотя не испытывала к ней ненависти. И даже была минута, когда я от души пожалела ее, но ведь я никому своим поведением не вредила. Наоборот. Поступала, пускай бессознательно, так, как должно. Впрочем, пока что рано затрагивать эту тему.
Да, первое время на корабле было очень приятно благодаря ощущению, что перед нами вдруг распахнулся мир. Мы осматривались, я училась распознавать людей, с которыми нас свел случай. Вскоре я уже помнила, как зовут боцмана, знала по именам всех матросов и юнг. Некоторым я вполне доверяла, других побаивалась. Кок Габриель Констан много чего успел мне порассказать, когда я в свое дежурство являлась за нашим питанием и охотно засиживалась в камбузе. Если корабль, на котором он нынче плавает, делает остановку на Иль-де-Франсе, он всегда приходит меня проведать. Он единственный, с кем я могу обсуждать события нашего путешествия. Наверное, из-за того, что и он, насколько я знаю, сказал на суде далеко не все. Почему?
В плохую погоду «Стойкого» крепко трепало в волнах и, смотря по тому, куда ложилось судно, на левый или на правый борт, половину палубы захлестывало водой. В эти дни приходилось сидеть по каютам, так как выход на палубу пассажирам был запрещен. Только почетные пассажиры по особому разрешению иногда поднимались на полуют. Для нас же часы тянулись нескончаемо долго. И лил еще дождь, не прекращаясь в течение полутора, а то и двух суток, густой туман застилал горизонт. Скрипел корпус судна, трещали мачты. Прямо сказать, мрачноватая музыка. Но вдруг, в одно утро, солнце вставало на чистых и словно бы вылинявших небесах, и мы оказывались в самом центре обширного, безупречно точного круга.
Случалось, мы видели парус вдали, капитан поднимался на полуют, внимательно наблюдал за судном. Однажды, когда наш корабль приближался к острову Тенерифе, объявили тревогу, и даже те, кто, как мы, неопытные девицы, ничего не могли понять, все же почувствовали неладное. Дело в том, что неизвестное судно, шедшее полным ходом на юг, вдруг изменило курс и направилось прямо на нас. Шло оно быстро, быстрее «Стойкого». Заметив наблюдателя на самой высокой рее, капитан уже более не сомневался, что это пираты. Он приказал увеличить парусность, чтобы прибавить скорости нашему ходу, и приготовиться к обороне. Матросы вложили в ружья кремень, запаслись патронами, зарядили две пушки и, открыв шесть других орудийных люков, выставили из них еще шесть бутафорских стволов. Чужестранный корабль подходил все ближе и ближе и оказался вскоре на расстоянии пистолетного выстрела. На «Стойком» первый помощник сам стал к штурвалу, а женщинам капитан еще раньше велел спуститься в кают-компанию. Госпожи Фитаман и Дюмангаро предпочли вернуться к себе, словно бы опасаясь или отказываясь смешиваться с нами. Кают-компания находилась рядом с внутренней лестницей, и мне таким образом было легко то и дело оттуда сбегать в надежде, что под навесом люка меня никто не заметит и я смогу втихомолку следить за событиями. Но я ошиблась.
Вооружившись ружьями, матросы носились по палубе взад и вперед, желая, по-видимому, создать впечатление, что их куда больше, чем в самом деле. На том корабле наблюдатель спустился с реи и встал у подножия мачты. На корме другие мужчины оживленно о чем-то спорили, и было ясно, что предметом их спора являемся именно мы. Внезапно один из них, схватив рупор, спросил у нас по-английски, какого мы подданства. На их корабле тотчас взвился британский флаг, и капитан Мерьер приказал поднять наш. На судне, которое объявило себя британским, какое-то время еще продолжался спор, после чего они удалились. Мы, однако, успели увидеть, что наблюдатель снова полез на рею.
Матросы на «Стойком» поставили ружья на место. Погода была чудесная, остальные девушки тоже вышли на палубу, где мы уселись в кружок, болтая о том, что произошло, и уверяя друг друга, что наше воображение, возможно, сильно раздувает опасность.
На полуюте наш капитан горячо обсуждал это событие со своим помощником. Оба считали, что никакие то были не англичане и что их судно шло то ли с мыса Северного, то ли с Мадейры, а может быть, даже из Сан-Доминго. Имея хоть маленький груз и выправленные бумаги, пираты могли легко оправдать свое присутствие в Атлантическом океане и запросто заходить во все порты. Возможно, они заметили, что мы лучше вооружены, что нас много, и не решились взять нас на абордаж… То был единственный случай за время нашего плавания, когда мы испытали страх, что на нас нападут пираты. Но нам предстояли другие злосчастья.
Вечером, в час ужина, в последний раз возвращаясь из камбуза, я встретила в коридоре капитана Мерьера. Он остановился.
– Что вы несете? – задал он мне вопрос.
Я показала ему похлебку из соленой говядины с рисом, сушеные овощи и квашеную капусту, которые составляли наш ужин.
– Хорошо, – сказал он, – хоть наша еда и не кажется вам, наверно, слишком уж привлекательной, но это именно то, что нужно, чтобы вы в добром здравии прибыли на Иль-де-Франс.
Я не знала, что на это ответить. Я могла бы сказать, что такое меню с честью выдерживает сравнение с пищей сиротского дома. Быть может, я покраснела. Тогда он добавил:
– Вы были смелее в полдень на палубе. Я вас отлично видел и, коли я не потребовал, чтобы боцман отвел вас в кают-компанию, то лишь потому, что ваша отвага заслуживала вознаграждения. Что бы вы стали делать, если бы эти бандиты на вас напали?
Я понимала, что он надо мной подтрунивает, и превозмогла свою робость.
– Думаю, что подобный спектакль вполне оправдал бы мое присутствие как на палубе, так и на корабле. Разве я не бросилась в чистую авантюру, уехав из Лориана?
– Вы называете авантюрой то, что отправились на Иль-де-Франс, чтобы вполне разумно выйти замуж?
– А если бы ваша дочь, капитан, вот так же туда отправилась, как бы вы это назвали?
– Прежде всего у меня не могло бы быть дочери вашего возраста, и к тому же я не женат.
– И уж тем более ваша дочь не росла бы в приюте, – сказала я, как мне показалось, со злобой. Но это была лишь горечь.
С наивозможнейшим, очень хотелось верить, изяществом, насколько мне это позволили котелки и внезапная качка, я сделала реверанс, глубоко нырнув в свои юбки.
В этот миг на пороге каюты появилась госпожа Фитаман с высокой прической из крупных локонов, со сверкающим украшением в вырезе платья. Как я, вероятно, была смешна с котелками в руках, в этом жалком холстинковом платьишке и с проступившими на глазах слезами стыда!
– Они просто очаровательны, эти малышки, – сказала госпожа Фитаман, приблизившись к нам. – Особенно эта, не правда ли, капитан? И какая храбрость, чтоб не сказать – какое тщеславие!

Ее слова, естественно, привели меня в ярость. Я уловила в них снисходительное презрение, которое меня оскорбило. Я вошла в каюту, где мои подруги почти закончили ужин, села, как всегда, на пол и принялась молча есть. Вокруг продолжали судить и рядить о главном событии дня, девушки содрогались от восхитительного, уже пережитого ими ужаса. До чего они мне надоели!
– А если бы вас умыкнули пираты и продали бы богатым султанам, вам бы это понравилось? – спросила я. – Никогда бы не знали голода, жили бы во дворце, одевались в шелка, с головы до пят вас обсыпали бы дорогими каменьями. И ты, Теодоза, соорудила бы на голове целую башню из локонов…
Я разом умолкла, поняв, что рисую образ госпожи Фитаман, какой она предстала передо мной в коридоре. Мне показалась странной моя реакция. Той ночью я долго еще не спала. Кто-то – кто, я пока не знала, – играл вдалеке на флейте. И порой, когда музыка замирала, доносилось поскрипывание снастей.
Почему, почему согласилась я ехать в колонию? То было сущим безумием, я начала уже это осознавать. Там меня отдадут незнакомому человеку, я его тотчас возненавижу, а он меня примет только ради того, чтобы, создав пресловутый семейный очаг, получить право на землевладение, поселиться в своем доме, и эта ячейка, заложенная с моей помощью, будет множиться век от века. Несмотря на все, что я думала до сих пор, несмотря на мой якобы добровольный выбор, я вдруг уяснила себе, что уже несвободна и мое будущее предрешено другими людьми. А я мою жизнь видела не такой, я хотела построить ее по-своему. И вот посреди океана, запертая в каюте с пятью блаженно спящими девушками, я поклялась себе быть полновластным судьею своих поступков и никогда не склонять головы перед обстоятельствами.
Надо мной то туда, то сюда расхаживал вахтенный офицер. В конце концов, так и не успокоившись, я провалилась в сон.
Назавтра мы бросили якорь у Тенерифе. Мы не должны были там задерживаться, только пополнить наши запасы провизии, топлива и воды. Но те, кто обязан был снабдить всем этим корабль, не выполнили обещания к сроку, и мы потеряли три дня. Пассажирам не разрешили сойти на берег, лишь капитан да его помощник Дюбурнёф высадились с корабля в первый день.
Помощник вернулся на борт один. Спустя час по его возвращении на палубе разразилась ссора между нашими дамами – Фитаман и Дюмангаро. Послышались громкие голоса, и мы застали обеих женщин стоящими прямо друг перед другом. В какой-то момент господин Дюмангаро, который, казалось, дошел, подобно своей жене, до высшей степени раздражения, едва не ударил ее противницу, чему, однако, помешал, отведя занесенную руку, Дюбурнёф. Употребив затем власть, коей пользовался в отсутствие капитана Мерьера, он развел обеих женщин по их каютам. Когда капитан вернулся на судно, он посадил господина Дюмангаро под арест. Так что мы вновь увидали его на палубе только в день отправления.
Позднее, после того как меня ознакомили со свидетельскими показаниями Лорана Лестра, юнги, который обслуживал пассажиров, я глубоко задумалась. Почему госпожа Фитаман попросила вернуть Лорана Лестра на палубу и заменить его другим юнгой? И почему госпожа Дюмангаро, которой Лоран приходился кузеном, противилась этому? И почему новый юнга, Жозеф-Мари Дагео, рассказал про ту, про вторую ночь? Что меня потом и заставило оценить все значение своего поступка в тот памятный вечер…
Через несколько дней капитан, заметив, что дамы между собой не общаются, счел своим долгом вмешаться и сделать внушение госпоже Фитаман. О том же он попросил лейтенанта Дюмангаро в отношении его супруги. То был приказ. Так что мы снова увидели, как обе дамы отчужденно беседуют друг с другом. В своих показаниях госпожа Дюмангаро заявила, что перед несчастьем, почувствовав себя плохо, уснула. То была ложь.
В этот вечер…
Что ж, попытаюсь еще раз вернуться к прошлому. Одно несомненно: именно этот вечер стал поворотным пунктом всей моей жизни. Но разве могла я тогда догадаться об этом? Я действовала как хорошо отлаженный механизм, не задаваясь никакими вопросами. Все разыгрывалось как по нотам. Я не спотыкаюсь на этих последних словах – по нотам, – они-то больше всего и подходят.
Да какое значение все это имеет сегодня, когда я смотрю на голубизну Большой Гавани, слышу поплескивание проплывающих на заре лодок, а с наступлением сумерек зорко вглядываюсь в малейшие отблески света на море? Словно все еще может вернуться на круги своя…
Наш первый вечер в доме у Большой Гавани кажется мне и далеким, и близким одновременно.
Тут была истинная колония, которую я начала для себя открывать. Та, что ждет не дождется мужчин с другого конца света, которые, покорив ее, будут над нею властвовать. Мужчин, похожих на капитана Мерьера, Жана Франсуа Мерьера, мужчин, что умеют держать язык за зубами и никогда не выдадут никаких тайн. Да, истинная колония, отнюдь не похожая на то, что я увидала в Порт-Луи. Я вроде как захмелела, и, без сомнения, не только из-за моих открытий.
Мы обменялись в пути лишь несколькими словами. Приключения начнутся по окончании путешествия. Из малодушия – или из гордости – мне неохота распространяться об этих первых днях, когда я была всего лишь влюбленной, так как была влюблена и только-только училась любить. Ни одной моей спутнице не была дана эта радость. Я не последовала за незнакомцем, а выбрала человека, который меня привлекал. Ради которого я была готова на все, хотя и не говорила этого, – мы и в дальнейшем держались предельного целомудрия в наших речах.
Странная вещь! В те дни я совсем перестала мучить себя вопросами. Может быть, потому, что все было слишком ново вокруг. Мне казалось невероятным уже одно то, что в мою жизнь вошел мужчина, которого я ежедневно должна ублажать, создавать для него уют и даже готовить ему еду! А главное, привыкать к тому, что он всегда рядом, к разговору на «ты» и к его имени, которое прежде я никогда не произносила. До сей поры я знала одно всеобъемлющее обращение – капитан, и вот приходилось вполголоса называть его имя. Это давалось труднее всего.
Мне были представлены пятеро числящихся за поместьем рабов. Две женщины, трое мужчин. Они жили в пристройках к конюшне и птичнику. Одна из двух женщин, Руби, помогала мне по хозяйству, а ее муж, Купидон, исполнял обязанности управляющего. Жаннетон, Нестор и Леандр в основном работали в поле, обслуживали конюшню. У нас имелось две лошади, потом мы построили хлев для скота.
Эти пять рабов по-прежнему здесь, среди тех, что появились позднее, и я, наверно, не ошибусь, сказав, что, кроме сердечной привязанности, нас еще связывают общие воспоминания.
Десять лет спустя я иду по кругу и пребываю в страшных сомнениях, будто стараюсь вломиться в запретную зону. А ведь в каждое из мгновений этого десятилетия я вкладывала свое сердце, свой разум, всю свою кровь.
Хорошо ли, дурно ли я поступила – эти слова для меня никакого значения не имели. Важно было другое – вечное ожидание. На побережье, в саду, на балконе или облокотившись на подоконник, я только и знала что ждать. Дом впадал в забытье, не раздавалось ни звонких раскатов смеха, ни голосов, исчезала, рассеивалась даже преследовавшая меня тень… Потом все опять обретало простую жизнь и простые краски. Да, простые – я понимала это теперь, – несмотря на самые разные трудности, внешние или внутренние.
У меня за плечами долгая цепь дней, длинное расстояние отделяет меня от минуты, когда в нотариальной конторе Порт-Луи я вдруг заявила нотариусу о своем отказе, повинуясь всем существом своим данному мне безмолвному приказанию и не боясь скандала. «Нет». Стоило мне согласиться, произнести безвозвратное «да», как я оказалась бы в жалком именьишке и моя жизнь стала бы точно такой, как у прочих моих подруг, за исключением Луизы. Мне не пришлось бы играть в фермершу, я бы ею была – бедно одетой, растрепанной, измочаленной неблагодарной работой, изможденной ночами без сна, ежегодными родами… Такой и предстала передо мной Теодоза Герар в нашу последнюю встречу. А ведь это было уже ее второе замужество. Теодоза Герар, такая хорошенькая в то время, когда мы плыли на «Стойком»…
Второй помощник, господин де Префонтен, был, по-моему, в нее немного влюблен. А она краснела, когда он крутился где-нибудь рядом или когда, проходя по палубе, бросал ей с милой улыбкой приветливое словцо. Удалось ли им встретиться наедине? Не думаю и сожалею об этом. Им хоть было бы что вспоминать. По прибытии на Иль-де-Франс второй помощник поступил на «Венеру», и уже больше никто не слыхал ни о нем, ни об этом судне. Впрочем, к его отплытию Теодоза уже была замужем. Словно кому-то назло она первая вышла замуж из всех, кто плыл тогда вместе с нами на «Стойком»…
Едва я произношу название нашего корабля, как все воскресает сызнова, но вперемешку, в настолько запутанном виде, что я становлюсь в тупик. Моя прирожденная непокорность; готовность к отпору, и даже довольно дерзкому, смогли наконец проявиться совершенно свободно. Я не злоупотребляла этим, но знала, что эти изъяны характера – мое единственное оружие. И тем не менее я с удовольствием вспоминаю того ребенка, коим была, когда мы впервые взошли на борт «Стойкого». Мне тогда минуло восемнадцать, я все увидела в новом свете.
Итак, «Стойкий»: водоизмещение триста пятьдесят тонн, семьдесят человек экипажа. При попутном ветре мы шли хорошо, дни пролетали быстро. Зато во время мертвого штиля паруса самым жалким образом повисали вдоль мачт, время тянулось медленно, судно чуть покачивалось с борта на борт. Дышать становилось нечем, мы задыхались. Рацион воды рассчитывали до капли. Но однажды после полудня, когда мы уже подходили к экватору, вдруг начался ливень. Из-за тяжелых, нависших с утра облаков атмосфера стала невыносимой. Как только разверзлись небесные хляби, нас охватило какое-то исступление. Поддавшись соблазну, мы все шестеро, словно по общему уговору, ринулись на палубу, где уже находился весь экипаж. Дождь струился по нашим лицам, платья прилипли к телу. Вспомнив наш детский обычай в сиротском доме, мы стали сквозь платье намыливать себе плечи и руки, потом лицо, волосы. Нас хлестал благодатный ливень, и мы подставляли этой чудесной прохладе свои глаза, свои губы. И лишь опомнившись, мы заметили, что это понравилось всем окружающим, испытавшим точно такое же чувство освобождения.








