355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Ланской » Трудный поиск. Глухое дело » Текст книги (страница 7)
Трудный поиск. Глухое дело
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:45

Текст книги "Трудный поиск. Глухое дело"


Автор книги: Марк Ланской



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)

Анатолий зашел сам. Он холодно поздоровался, никому не протягивая руки, вытащил из кармана какую-то тоненькую бумажку, тщательно расправил ее и положил на стол перед Игорем Сергеевичем.

– Возвращаю за ненадобностью.

Игорь Сергеевич сник. Перед ним лежала записка, его письмо к сыну. С каким старанием Ксения Петровна прятала эту бумажку в пластикатовую трубочку, которую потом запекла в невинной домашней булочке. Это она придумала верный способ приободрить мальчика, подать ему весточку от родителей.

Игорь Сергеевич перечитывал знакомые строчки: «Дорогой сынок! Не унывай, все будет хорошо. Не давай себя запугать. Скоро будешь дома. Держись. Целуют тебя папа и мама».

– Это ты у него забрал? – спросил Игорь Сергеевич.

– Это изъяли при проверке передачи.

Игорь Сергеевич смял бумажку в кулаке.

– Контру нашли! Двух теплых слов мальчику испугались. Воспитатели! Чего ты испугался? Чего?

– Мне стыдно говорить об этом. Неужели вы не понимаете, что нелегальными способами пользоваться нельзя? Не нас вы обманываете, а себя. Мальчишку растлеваете.

– Да что он, по-твоему, – страшный преступник? Что я ему, антисоветскую литературу передать хотел? Человек ты или чучело полицейское?

Нужно было оскорбиться и уйти из комнаты. Анатолий даже не обиделся. Этот отважный летчик, честный человек, действительно уверен, что только он хочет блага своему сыну, а все другие – враги, с которыми ему приходится бороться. Когда Игорь Сергеевич сбивал на своем самолете немецких асов, Анатолий еще ходил в детский сад. Но сейчас он чувствовал себя и старше и опытней.

– Из этой записки Гена вычитал бы кое-что еще, кроме того, что в ней написано.

– А! – злорадно выкрикнул Игорь Сергеевич. – Зашифрованная! Вон где собака зарыта! Так ты бы меня спросил, я бы тебе код открыл, ключик вручил бы. На огне не держал? Может, я там между строк чего-нибудь нарисовал – план побега или подкопа. А? Не нашел?

Анатолий выждал, пока Игорь Сергеевич утих.

– Для Гены эта записка означает вот что: «Не робей, сынок, выкрутишься! На следователя наплюй, и на закон попутно. Все будет в порядке. Тебя, бедного, обидели, но ты потерпи. Скоро папочка с помощью своих друзей тебя выручит. Будешь дома, мамочка сладко накормит, все останется по-старому». Вот смысл этих теплых слов.

– А хоть бы и так, – вступилась Ксения Петровна, чувствовавшая ответственность за письмо. Она боялась, как бы гнев Игоря Сергеевича опять не обрушился на нее.

Анатолий посмотрел на Ксению Петровну как на постороннего, мешающего беседе человека.

– Вам этого не понять, а Игорь Сергеевич, я надеюсь, поймет.

– Я же просил тебя устроить свидание или самому передать письмо. Ты отказал, – напомнил Игорь Сергеевич.

И теперь убеждаюсь, что правильно сделал, Ваше свидание с сыном, как и эта ваша записка, ничего, кроме вреда, принести ему не могут.

– Я должен внести ясность в свою позицию, – подал голос Афанасий Афанасьевич. – Ибо мне чужда и отвратительна всякая противозаконная деятельность, в какой бы форме она ни выражалась, пусть даже в нарушении правил тюремного режима. И в данном случае я полностью присоединяюсь к позиции Анатолия.

Афанасий Афанасьевич с осуждением посмотрел на жену и Игоря Сергеевича. Хотя он знал о сюрпризе, спрятанном в булочке, но в составлении письма участия не принимал, и с молчаливого согласия жены делал вид, будто все готовилось втайне от него.

– Ничего тут противозаконного нет, – упорствовала Ксения Петровна. – Поддержать мальчика морально в такую минуту – долг отца.

– Можешь ты понять, – со злым недоумением спросил Игорь Сергеевич у Анатолия, – что переживает отец, когда его сын в тюрьме, или ты дальше своих инструкций ничего не видишь?

– В такие минуты переживать мало, нужно еще думать, думать не только о сегодняшнем дне, но и о будущем своего сына, – ослабевшим голосом ответил Анатолий. Он устал от этого бессмысленного спора и не верил, что его поймут.

– О будущем я уж сам позабочусь, а ты ему сегодня помоги. Или не мешай по крайней мере.

Анатолий махнул рукой и вышел. Ксения Петровна с торжествующим страданием взглянула на Игоря Сергеевича: «Понял теперь, с каким зверем нам приходится жить».

15

Слухи о проекте Омза распространились и в школе, где работала Ольга Васильевна, и в университете, где учились ее бывшие питомцы, ныне – единомышленники, и в разных учреждениях, где этот проект громогласно рекламировал Марат Иванович. Поэтому Ольга Васильевна не удивилась, когда ее старая приятельница, служившая в районном отделе народного образования, Елена Николаевна Затульская, позвонила ей домой, попросила зайти и назвала при этом «госпожой министершей».

Встретились они, как всегда, улыбнувшись друг другу, поговорили о здоровье, о домашних делах. И только после этого, с некоторым трудом перешагнув порог неловкости, Елена Николаевна покопалась в деловой папке и протянула Ольге Васильевне несколько сколотых листов плотного машинописного текста.

– Познакомься, пожалуйста.

Месяца два назад Ольга Васильевна послала в один ведомственный журнал статью, в которой излагался набросок проекта охраны морального здоровья подрастающего поколения. Статью писали в несколько рук, рождалась она в спорах, и надежды на нее возлагались большие. Авторы были уверены, что ее напечатают «в порядке обсуждения», и тогда непременно у них найдутся союзники.

И вот теперь перед Ольгой Васильевной лежало короткое письмецо, адресованное редакцией журнала роно, и длинная рецензия, нашпигованная цитатами. Ольга Васильевна прочитала первые строчки, заглянула в конец и увидела подпись: «Доцент Воронцов».

– Странно, – сказала она, – вместо того чтобы ответить авторам, журнал почему-то прибег к твоей помощи.

Все так же мило улыбаясь, Елена Николаевна ответила примирительно:

– Что ж тут странного, Олечка? Ты – работник нашей системы. Естественно, что редакция поставила нас в известность, чтобы мы могли...

Елена Николаевна не сразу нашла окончание фразы, и Ольга Васильевна ей помогла.

– Провести среди меня работу?

Елена Николаевна рассмеялась.

– Они ведь не знают, кто ты, думали, наверно, – молоденькая учительница, которой нужна идейная помощь.

– И ты тоже считаешь, что мне нужна идейная помощь?

– Ты не сердись и войди в мое положение. Земля полнится слухами о каком-то эксперименте. Чуть ли не целое министерство под твоей крышей...

– До министерства далеко, а эксперимент действительно ведется.

– Не грех бы поставить и роно в известность. Получается как-то неловко. Начальство запрашивает нас, а мы хлопаем глазами.

Когда-то в институте Леночка Затульская не отличалась ни способностями, ни усидчивостью. Но покладистый характер и уменье нравиться самым разным людям помогли ей не только получить диплом, но и без усилий, безобидно для окружающих продвигаться по административной лестнице.

В бытность свою директором школы она приобрела должную солидность, в голосе ее появились даже властные интонации, но умения ладить с людьми она не утратила. Очень ценила в ней Ольга Васильевна искреннюю любовь к детям.

Как ни старалась сейчас Елена Николаевна вести беседу в тоне близкого человека, Ольга Васильевна почувствовала себя в роли допрашиваемой, и это ее оскорбило.

– Не понимаю, почему я должна докладывать роно о моих занятиях, не имеющих прямого отношения к школе?

– Я, Олечка, твоей статьи не читала, но, судя по рецензии, речь идет не о твоих личных интересах. Ты наша учительница и затеваешь что-то...

– Это не затея, а очень серьезное дело.

Сама того не желая, Ольга Васильевна увлеклась и повторила то, что уже не раз говорила другим. Елена Николаевна не зажглась от ее огня и поняла все как-то по-своему. Складка озабоченности перечеркнула ее чистый лоб.

– Это даже серьезнее, чем я думала, – сказала она задумчиво. – Ты вовлекаешь столько людей... Ни с кем не согласовав...

– Господь с тобой! – воскликнула Ольга Васильевна. – Что я должна была согласовывать?

– Ну как же! Получается какая-то анархия. Если в каждой частной квартире будут создаваться министерства... К чему это приведет?

– К чему, например?

– Ведь это вопрос государственного устройства. Такие проблемы решаются в Совете Министров, в Верховном Совете.

– Но кто-то подсказывает Совету Министров, или ты полагаешь, что я не имею права иметь свое мнение по вопросу государственной важности?

– Ну, зачем ты так говоришь? Конечно, имеешь. Но вовлекать десятки людей, собирать у себя дома... Неужели ты не понимаешь?

– Представь себе, не понимаю. Разве дело, в которое я вовлекаю, плохое? Разве мы не стараемся помочь нашему государству? Разве мы от кого-нибудь скрываем свои намерения и мысли? Тысячи людей десятки лет ломают головы над этой проблемой, пишут статьи, книги, спорят, ищут. И мы ищем. Что ж тут плохого?

Елена Николаевна всегда проигрывала в спорах с Ольгой Васильевной, и сейчас не могла убедительно обосновать то тревожное чувство, которое у нее возникло. Она не пыталась вникнуть в суть затеянного эксперимента. Ее беспокоила форма. Такая самодеятельность, по ее мнению, не могла понравиться тем влиятельным людям, которых Елена Николаевна побаивалась. И то, что Ольга Васильевна все ей рассказала, еще больше усложняло положение. Теперь Елена Николаевна должна была определить свое отношение к этому делу, а определить она могла, только доложив обо всем начальству и узнав его мнение. Но многое зависело от того, как доложить. Если бы Ольга Васильевна не была своим человеком, к которому она всегда хорошо относилась, все было бы проще. Можно было бы докладывать, опираясь на рецензию, с недоумевающим осуждением. Но заранее представлять старую подругу в невыгодном свете не хотелось. Это выглядело бы как донос. Однако и умолчать о слышанном, о собраниях и дискуссиях, которые происходят на квартире учительницы, тоже никак нельзя. В случае чего, будешь выглядеть кем-то вроде соучастницы. Поэтому в голосе Елены Николаевны прозвучало искреннее волнение, когда она наклонилась над столом и коснулась пальцами локтя Ольги Васильевны.

– Пойми меня, Оленька, правильно. Я ни одной минуты не сомневаюсь, что все задуманное тобой – честно и благородно. Я даже допускаю, что твой эксперимент может принести некоторую пользу. Но, дорогая, нельзя же так. В какое положение ты ставишь меня?

– А причем тут ты? – удивленно спросила Ольга Васильевна.

– Ну как же причем... Мне поручили... Меня спросят, что я скажу?

– Да говори, пожалуйста, что хочешь. У меня тайн нет. Можешь даже прийти ко мне, мы на днях проведем очередную репетицию. Все услышишь своими ушами.

– А если руководству не понравится... Ты не будешь на меня в обиде?

– Ты меня, Лена, извини, но мнение твоего руководства меня очень мало заботит. В правоте того, что я делаю, я убеждена, и мне твои тревоги, ей-богу, смешны. Говори, что хочешь, и обижаться на тебя я не стану. Обещаю.

Ольга Васильевна поднялась. Ей захотелось поскорее уйти. Она старалась не смотреть на виноватое лицо Елены Николаевны и не слышала слов, сказанных ей на прощанье.

16

В камеру приносили газету. Ее читали от нечего делать, – прежде всего новости спорта, искали, нет ли каких происшествий, большие статьи обходили. Коротенькие телеграммы из-за рубежа вызывали быстро затухавшие дискуссии о подлости капиталистов.

Утин выписал себе еще одну газету – «Комсомольскую правду», и читал ее подолгу.

На воле у Павлухи Утина не было ни времени, ни желания думать. Если и приходили мысли, то короткие, дергающиеся как воробьиный хвостик. К чему приведут его поступки, совершенные сегодня, он не знал и знать не хотел. Взрослые уговаривали его думать о жизни, о будущем, о других людях, но эти мысли до него не доходили. Они ему были ни к чему.

Павлуха считал, что и другие только притворяются, когда говорят, что их интересуют события, не имеющие отношения к деньгам, жратве и выпивке. Он так привык к своим коротким мыслям, что просто не мог задуматься надолго даже о себе. Думать было трудно и скучно. И не потому, что Павлуха был глуп или ленив. Вовсе нет. Он быстро соображал, когда речь шла о вещах, которые можно украсть, или о людях, которых следует бояться. Он умел быть хитрым и осторожным, умел притворяться и обманывать. А думать не умел.

Павлуха вырос на улице. Домой он приходил поесть и поспать. Дома было скучно. А на улице много знакомых, есть на что смотреть, что слушать. Павлуха любил играть шумно, озорно, с риском, чтобы показать свою лихость. Он черт-те куда забирался по водосточной трубе, заглядывал в чужие окна на третьем этаже, перебирался с крыши на крышу, мог, не сходя на землю, обойти весь квартал.

Невольными участниками этих забав были взрослые. Они гонялись за ним, он от них удирал. Потом им заинтересовались милицейские работники из детской комнаты, и участковый, и разные тетки из каких-то комиссий. Их увещевания и угрозы тоже стали привычными. Чтобы выйти победителем, Павлухе нужно было взрослых обманывать, обещать им все, что они хотели, лишь бы поскорее отпустили.

Взрослые его не любили – и дворники, и учителя в школе. Это было понятно. Павлуха всегда обводил их, и они ничего не могли с ним поделать. Зато ребята его любили и боялись. Когда он вставал среди урока, вылезал в открытое окно четвертого этажа и исчезал, нельзя было им не восхищаться. Директор школы приглашал мать, она возвращалась с мокрыми глазами, и, чтобы не глядеть на нее, Павлуха уходил на весь день, а то и на два.

Когда уходишь на день или на два, то все время хочется есть. А еды кругом много, в любом киоске, в магазинах, на рыночных лотках. Забраться через открытую форточку или через чердачное окно и стащить что-нибудь стоящее – это было потруднее, не всегда удавалось. Павлуху ловили, приводили в знакомую детскую комнату. Разговоры были те же.

Взрослые старались внушить ему, что можно, а чего нельзя. Можно было только то, что Павлухе казалось скучным: тихо сидеть на уроках, по улице ходить никого не задевая, есть только то, что сготовит мать. Но он видел, что и сами взрослые не всегда соблюдают эти правила – прогуливают, пьют, дерутся. И в кино люди жили не по правилам.

Делать то, что нельзя, – куда интереснее. Каждое нарушение запрета выглядело как приключение, полное риска. А рисковать, испытывать волнение трудного единоборства со взрослыми Павлуха любил. Обманывая, убегая, скрываясь, он чувствовал себя самостоятельным и сильным.

На комиссии его дело разбирали долго и решили отправить в воспитательную колонию. Там Павлуха познакомился с интересными ребятами. Они были смелее и ловчее Павлухи, знали законы, разные статьи уголовного кодекса и все льготы, которые полагаются малолетним. У них были крепкие связи со взрослыми на воле, но не с теми взрослыми, которые хватали и поучали, а с теми, кто понимал таких, как Павлуха, и помогал им делать не то, что можно, а то, что хотелось.

Из колонии бежать было легко. С новыми дружками Павлуха убегал на ночь. Очищали один, два киоска, брали что попадалось, а к утру возвращались в колонию. Это было хорошее прибежище от милиции. Днем воспитывались, ходили в мастерские, соблюдали дисциплину.

Продержали в колонии недолго, вернули к матери, Она облила его слезами и повела на завод, где работала подсобницей. Завод был большой, строил корабли, Павлуху определили в деревообделочный цех. К соблюдению внешнего порядка колония все же приучила, вставал Павлуха рано, с рабочего места не убегал, и многое здесь ему нравилось.

Как-то с бригадой плотников он сколачивал подмости для монтажников на шлюпочной палубе. Стальная коробка на стапеле стояла в лесах, была похожа на недостроенный дом со своими этажами, коридорами, лестницами. Только называлось все иначе. В доме было шумно и людно. Тишину взрывали пневматические молотки и сверла. Всюду копошились рабочие, каждый со своим делом, своим инструментом. Хотя у Павлухи весь инструмент состоял из тяжелого ручника, а материалом были сырые сосновые доски, он тоже чувствовал себя на своем месте.

На шлюпочной палубе хозяином был ветер. Он охлопывал каждого, подталкивал в спину, тянул из рук – пробовал, крепко ли держишь, выхватывал изо рта слова и отбрасывал в сторону. Хочешь не хочешь, приходилось бороться с бездельником, отжимать грудью его натиск, отнимать кепчонку, сорванную с головы.

Подмости строили крепкие, на рамах. Когда перекинули первую доску настила, ветер ухватился за другой конец, оторвал крепление, оседлал и закачался вверх-вниз. Бригадир с остервенением выругался. Времени до конца смены оставалось самая малость. А место неудобное. Палуба – одно название, кругом незаделанные лазы, стремянку приткнуть негде.

Павлуха не успел подумать – руки и ноги у него всегда впереди головы – как очутился на пляшущей доске. Бригадир выругался еще яростней, что-то кричал ему, но ветер подбирал слова на полпути. Павлуха шел, балансируя руками, глядел не вниз, а вперед, улыбался ветру и страху, собравшему в комок все, что в груди. С доски был виден весь завод и вся река. Не по таким карнизам ходил Павлуха, никогда не боялся высоты и не понимал, чего бояться, когда под ногами опора. Но на этот раз опора была хлипкой, неверной. Доска пружинила, подскакивала, моталась из стороны в сторону.

Если бы Павлуха не видел краем глаза задранные кверху головы рабочих и одинаковые от испуга лица, может быть, он и повернул бы назад. Но пересилил себя. Даже смешно стало от чужого страха. Дошел. Присел, придавил своей тяжестью конец, достал из кармана все, что нашлось, – гвоздь чуть ли не в палец толщиной, скобу. Пожалуй, только этому и успел научиться – забивать гвозди верным ударом. Обратно шел как на прогулке. Когда спустился, схлопотал от бригадира по шее, но по его лицу и по лицам других рабочих понял, что ему удивляются и уважают больше, чем прежде.

С первой получки бригадир послал за пол-литром. Он относился к Павлухе хорошо, но водку любил не меньше. До этого Павлуха вина не пил, не находил в кем ничего приятного. Бригадир налил стакан и сказал: «Давай, давай, рабочий класс, обмыть нужно!» Павлуха выдержал, не показал ни тошноты, ни слабости. Все, что осталось от получки, до копейки отдал матери. Вышел на улицу и встретил дружков из колонии. Им до зарезу нужны были деньги. Брать назад у матери никак нельзя было. В голове еще шумело от водки. Решил помочь. Дождались темноты, повел их к знакомому киоску. Вскрывать его было легче, чем консервную банку. И попались.

Был первый суд и первый приговор. Условный. На завод Павлуха не вернулся. Помешал стыд. Ходил без работы, озлился на всех. И снова попался. На этот раз дали срок, послали в трудовую колонию. Срок был небольшой, – пока ждал суда в изоляторе, пока коротал время на этапах, от срока осталось немного. Зато узнал изрядно. Впервые увидел «взросляк» – воров со стажем, привыкших ко всему. Один из них, по кличке Князь, пригляделся к Павлухе, приободрил, разговаривал как со своим, про тюрьмы говорил легко, со знанием дела, как говорят люди о знакомых курортах. На прощанье дал адресок в городе.

Отбыв наказание, Павлуха стал осторожней. Пошел устраиваться на работу, чтобы не мозолить глаза участковому. Сам для себя еще не решил, как будет жить. Вдаль не заглядывал, но стыд, пережитый на суде, и бессонные ночи на жестких нарах не забывались. Казалось, только так и стоит жить: ходить по улицам без конвоя, заворачивать куда хочешь. А чтобы так жить, нужно было работать. Остановился у первой доски с наклейками: «Требуются». Зашел, протянул паспорт новенький, недавно полученный. У кадровиков глаз наметанный. Посмотрел на стриженую голову, повертел паспорт и вернул: «Погуляй, места пока нет».

Все смотрели косо – и соседи по дому, и прохожие на улице. Может быть, и не смотрели, но так казалось. За материнским столом кусок не лез в рот. Вспомнил слова Князя: «Худо будет, свои не оставят». Пошел по адресу. Домик-развалюха, вот-вот пойдет на слом. За столом парни, каких не раз видел на этапе. Передал привет от Князя. Усадили как родного, еще за водкой сбегали.

Его как будто только и ждали. Недавно подельника посадили, и Павлуха пришелся ко времени. Воры были опытные, все делали не спеша, обдумав. В своем районе не шарили. Ходили по новостройкам. Там и квартиры и замки на один лад. Звонили подряд на этажах. Если откликались, спрашивали: «Смирнов здесь живет?» – и, не дожидаясь ответа, звонили в следующую. Если на звонки ответа не было, примечали квартиру, снова приходили в разное время, уточняли, когда возвращаются жильцы, когда уходят.

За короткий срок подобрали ключи ко многим квартирам. Брали что получше, не отяжеляясь, уходили неприметно. Появились деньги, приоделся. Матери сказал, что работает в почтовом ящике, адреса говорить нельзя, «получку» сдавал по числам, как положено.

В эти дни случалось задумываться. Как-то попал к своему заводу, на котором и проработал-то всего месяц. Стоял на набережной, смотрел на стапеля, гадал, сошла ли его коробка на воду или еще стоит, его дожидается. Видел издали, как муравьями ползают рабочие, вспомнил, как раскачивал ветер переходную доску, как шумел в ушах, рвал спецовку, как хотелось смеяться от радости, что люди смотрят на него и ужасаются. Долго стоял, смотрел, думал, завидовал самому себе, тому пареньку, который протягивал в проходной пропуск и шел со всеми на свое место.

Потрогал рукой новый галстук, кашне цветное, чтобы убедиться, что живет лучше, чем раньше. Но понимал уже, что не в галстуке дело. Глубоко под галстуком жил страх, совсем другой, чем тот, на пляшущей доске, который захватил его на минуту и потом сразу же отпустил. Теперь страх жил внутри, как червь, и сосал, сосал... Павлуха стоял теперь на твердой земле, а опоры не было. На той доске – была, а сейчас так и тянет оглянуться, прикрыть лицо, спрятаться от провала.

Провалился случайно. Не в свое время вернулся с работы хозяин квартиры, встретил Павлуху на лестнице, узнал свой чемодан и зашумел. Сбежались жильцы. Били по чему попало, пока не пришла милиция, еле вырвала из рук, до того озлобились мужики и особенно бабы. Одна женщина, старенькая уже, все забегала вперед, плевала ему в лицо и кричала: «Фашист! Фашист! Последнее унес!» Отошли синяки, забылась боль, а крик ее помнится.

Почему он стал задумываться сейчас, в камере, он и сам не знал. Как бы там ни было, но Павлуха стал смотреть на себя вроде бы со стороны, как будто отошел шага на два от койки, взглянул на лежавшего заключенного Утина и подумал: «А что ты за человек? Почему ты здесь? Что с тобой дальше будет?»

Наверно, помог Утину взглянуть на себя со стороны и Анатолий. Он заставил задуматься не словами, которые говорил при откровенных разговорах один на один. Слова были знакомые, схожие с теми, которые Утин уже слышал не раз. Но было в голосе Анатолия, в глазах его что-то, чему нельзя было не поверить. Может быть, поэтому его слова не забывались, как другие, а уходили с Утиным в камеру, жили там с ним, ворочались в голове, отвоевывая более прочное место.

Он менялся, сам того не желая. Даже в актив он пошел из шкурных соображений – надеялся смягчить свою участь рецидивиста. Все, что он делал как участник игры в соревнование, было оправдано этой целью. Проверяя, как выполняются условия соревнования, он был строг и непримирим, придирался к пустякам, со злостью отстаивал интересы своего этажа при подведении недельных итогов.

Трудным было первое выступление против своего же воришки, уличенного в драке с соседом по камере. Хотя нарушение называлось мягко – «нетоварищеский поступок», но каралось строго. На это было направлено особое внимание воспитателей – подрубить в корне один из подлейших «законов» уголовного мира: произвол сильного, право глумления над слабым.

Раньше Утин считал бы правильным покрыть виновного, сбить администрацию с толку. Но тут речь шла об интересах всего этажа. Из-за одного провинившегося скинули два балла. Ребята лишились удовольствия поиграть в пинг-понг. Проступок одного ударил по каждому. Это уже было не просто нарушение дисциплины, установленной сверху, а подвох всему коллективу. За поступки, которые шли во вред всем, раньше наказывали сами – били так, чтобы запомнил надолго. Сейчас такая расправа стала невозможной.

Утин первым выступил на собрании, обсуждавшем драку, и строже других осудил виновного. И меру наказания предложил самую чувствительную. После этого долго не мог заснуть, решал – так ли поступил, как надо было по-честному, или продался администрации за будущую характеристику? Пришел к выводу, что говорил правильно и дело не в характеристике.

Выступать он стал все чаще. К его голосу прислушивались остальные. Ему стали подражать. Шкурные мысли, толкнувшие его на участие в игре, заменились другими. Иногда кто-нибудь из новичков, ошарашенный разговором на собрании, злобно напоминал ему: «Погоди, попадем в одну зону, там тебя поучат». Утин только усмехался. Колонию он знал, и запугать его было трудно.

Особенно часто стал приходить на память один давний разговор на этапе. Случай свел Павлуху на нарах со старым человеком, сидевшим неведомо сколько и неведомо по каким делам. О себе он так ничего и не сказал, а говорил долго. Чем-то ему Павлуха приглянулся, стал расспрашивать, вытянул всю Павлухину биографию и, помолчав, повел разговор неожиданный и странный.

– Выходит, ты вор – так о себе думаешь?

– А кто же еще? – удивился Павлуха.

– Нет, сынок, ты не вор. Ты фраер, малость только подпорченный. А до вора тебе далеко. Воров ты еще не видал и не знаешь.

– Ну да, не видал, окажешь тоже.

– А ты не звони, ты слушай. Воры – те, которые блатари или урки, называй как хочешь. У них свой суд, без прокуроров и адвокатов, кто сильнее, тот и судит. Больше всего бойся под их суд попасть. Ты, может, от кого слышал или в кино смотрел про воров в законе. У них мол, и честь своя, и слово свое. Не верь. И что по любви или по другой причине такой блатарь может завязать и на честную жизнь выйти – тоже не верь. Всей правды о них никто не знает.

– А ты знаешь?

– Не знал бы, не говорил. У настоящего блатаря нет чести, и слова нет, начисто души нет.

– Так уж и нет, – засомневался Павлуха.

– Начисто нет. Блатарь чем живет? Обманом живет. Еще подлостью живет. Он и фраеров жмет, и своих, кто послабее. Все на него работают. У блатаря один друг – нож. Кого хочешь продаст – и бабу, с которой спит, и мать родную. Ты мне поверь. Я их повидал. Видал, как права качали, – глаза живому выкалывали. Вот таких пацанов, как ты, тоже заставляли ножом расписываться – по мертвому. Блатарь и сына своего в воры готовит, и дочку на улицу пошлет, деньгу зашибать.

Странный дядька долго молчал. Павлуха думал, что он заснул, но услышал еще.

– Знали бы судьи все о ворах в законе, они бы другой меры, как расстрел, и не давали бы. Потому как блатарь до смерти блатарь. До смерти враг всем. Ему сколько не дай, он своего дождется, и опять за старое. Его к этому урки с малых лет приучали. Все вышибли – и совесть, и жалость к людям. Они никого не жалеют – ни старух, ни детишек. Ты остерегайся. Поворачивай, пока не поздно. Нет жизни страшнее и грязнее, чем у них. Они и не люди, и не звери – твари вроде глисты. Лучше петлю на себе затянуть, чем самому блатарем стать. Ты мне поверь.

Долго еще говорил сосед по нарам, рассказывал жуткие истории о кровавых расправах, о лжи и коварстве, которые правят преступным миром. В конце концов добился своего – Павлуху затрясло от страха. Он так и не заснул в ту ночь.

Утром их развели, старика он больше не увидел, а разговор ночной застрял не в памяти даже, а поглубже.

Ужас, пережитый в ту ночь, переплетался сейчас с новыми мыслями, навещавшими Павлуху. Все в нем восставало против судьбы блатаря. Он вдруг почувствовал, что очутился посредине, от одних отстает, к другим не пристал.

Другие перли на него со страниц газет. Смотрели с фотографий, обращались к нему в статьях. Сколько их! Живут, зарабатывают, учатся. Куда как веселее живут, чем Павлуха Утин, который лежит на койке. И не боятся никого. И ездят куда хотят. И танцуют, и выпивают. Сравнивал себя с ними Павлуха и так и этак, выходило, что хуже ему, чем другим. Так плохо, хоть реви. Мысли вытягивались длинные, одна за другой, то обрываясь, то снова всплывая как в тумане и постепенно проясняясь.

Так, наверно, прокладываются первые борозды по целине, как будто случайные, неуверенные, идущие в никуда.

– Генка! Ты чуть школу не кончил, книжки читал. Как ты про себя наперед думаешь?

И Гена, и Шрамов, и Серегин изумленно повернулись к Утину. Таких разговоров они между собой никогда не вели.

– Что значит «наперед»? – спросил Гена, польщенный, что необычный вопрос адресован ему.

– Что ж ты так и собирался всю жизнь фарцовкой прожить?

– Что я, дурной? Фарцовка это так – игра фантазии, несчастная случайность. Кончу школу, пойду в институт, стану горным инженером.

– На три года сядешь, будет тебе институт, – с удовольствием напомнил Серегин.

– Не дадут, скоро я отсюда выйду.

Утин смотрел на гордое, красивое лицо Генки, и опять ему хотелось двинуть фарцовщика по уху.

Думал, значит, наперед, – сказал он. – В институт собрался. А вором стать не хочешь?

– Грязная работа, – презрительно скривил губы Генка. – Для дураков.

У Павлухи даже кулаки сжались, подвернул под себя, чтобы не дать им хода.

– А фарцовка думаешь – чище? – язвительно спросил он. – Вор он и есть вор, каждому понятно. А у иностранцев клянчить – битте, мол, дритте, без ваших заграничных подштанников жить не могу, за рупь купить, за два продать – это уж последнее дело, все равно что самому себе в харю высморкаться. Ты перед ними на коленки не становился?

– Перед кем? – не понял Гена.

– Перед иностранцами.

– А зачем?

– Чтобы подешевле кальсоны продали, или носки, чем ты там спекулировал.

Вовка Серегин от смеха стал кататься по койке. До сих пор он относился к Генке со злобным уважением, и был рад, что Павлуха так ловко раздел этого маменькиного сынка.

Гена молчал. Презрение воров было неожиданным и оскорбительным. Он сам презирал их, рисковавших свободой ради жалкой добычи. Он был уверен, что его соседи по камере понимают особый, «красивый» характер совершенного им преступления. Вестибюли гостиницы «Интуриста», рестораны, музыка, изящные вещи – разве все это можно сравнить с жалкими хазами, скупщиками краденого, дешевыми попойками. И вдруг...

– Есть воры поумнее тебя, и одеваются чище, – добавил Утин.

– Видал я одного в театре, – вспомнил Генка. – Кому-то в карман залез. Сам в смокинге, рубашка – люкс. А как схватили его, как отодрали галстук вместе с куском рубахи, – позеленел весь и...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю