Текст книги "Трудный поиск. Глухое дело"
Автор книги: Марк Ланской
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
10
Мать Марии Грибановой ненамного пережила свою дочь. Она умерла в 1944 году, уже после освобождения Алферовки от оккупации, но стать свидетелем на суде против Чубасова не успела.
Последние два года Екатерина Николаевна страдала тяжелейшими приступами страха. Каждый приступ заканчивался длительной потерей сознания. Страх поражал ее внезапно. Приютившая ее Варвара Шулякова приметила, что приступы возникают не сами по себе. Вызывали их то громкие голоса, то резкий стук в дверь, то запах паленого. Шулякова не раз бывала свидетельницей приступов и подробно, в который раз переживая прошлое, описала Колесникову, как они обрушивались на несчастную женщину.
Екатерина Николаевна вдруг замирала, словно прислушиваясь к чему-то, лицо ее искажалось, глаза упирались в орбиты, а руками она подгребала к себе подушку, одеяло, как будто укрывала живое. «Это она Аленку прятала, внучку», – объясняла Шулякова.
Что всегда удивляло окружающих, Екатерина Николаевна во время приступов не издавала ни криков, ни стона. Может быть, поэтому, задохнувшись от сдержанного вопля, она впадала в глубокий обморок.
Не только Шуляковой, но и многим в деревне рассказывала Екатерина Николаевна все, что слышала в тот день. Лежала она тогда за тонкой перегородкой, прижимала к себе спавшую внучку и видеть ничего не видела, но слышала каждый шаг, каждое слово.
Слышала она, как под ударами прикладов раскрылась дверь и пол затрясся от топота солдатских сапог. Слышала, как закричала Мария и смолкла. Слышала, как стонал Герасим Грибанов. И еще слышала голос Лаврушки Чубасова, все убеждавшего кого-то: «Он! Он и есть командир! Это точно!» Голос Чубасова она не могла спутать с другим. По-русски говорил еще переводчик. И еще Грибанов. Но произносил он только одно слово, то тихо, то громче, то с криком: «Гады!»
Переводчик задавал ему вопросы о партизанской базе, о числе партизан, о планах партизанских, а он твердил свое: «Гады!»
Екатерина Николаевна слышала, как в чьих-то руках громыхнул ухват и как ворошили рогаткой раскаленные угли в печи. Потом избу заполнил запах паленого, И снова услышала Екатерина Николаевна голос Чубасова, вздрагивающий и просительный: «Дозвольте мне».
Грибанов кричал диким голосом, пока не захрипел.
Екатерина Николаевна боялась, как бы не проснулась внучка. Лаврушка Чубасов знал, что в избе должны еще находиться теща и дочка Грибанова. Знал он, что старуха разбита ревматизмом, с постели не встает и никуда уйти не могла. Почему же он не сказал об этом гитлеровцам? Екатерина Николаевна думала, что он от волнения забыл про нее. И пуще всего она боялась напомнить о себе. С головой закрыла внучку, затаилась и не проронила ни звука.
Екатерина Николаевна ничего не видела. Она не видела, как Чубасов выжигал глаза Грибанову. Она только слышала его голос: «Дозвольте мне».
А как вешали партизан и Марию, видели многие. К этому времени уже рассвело. Несколько случайных прохожих задержались и смотрели. Другие подглядывали в окна. Все видели, как Чубасов суетился, доставал веревки, лестницу. Командовал худой, бледный офицер. Он стоял в стороне, курил и время от времени выкрикивал какие-то слова по-своему.
Первой повесили Марию Грибанову. Она не отводила глаз от мужа и говорила тихо, почти про себя, слов разобрать нельзя было. Потом повесили тяжело раненного Матвея Клушина и мертвого Федю Ингурова. Последним поволокли Грибанова. Простреленные ноги не держали его. Рубаха на нем тлела. Глаз и бровей не было. Все думали, что он мертвый. Но когда подняли его и стали накидывать петлю, он вскинул голову и как на многолюдном митинге крикнул: «Врете, гады! Придет Красная...» И не досказал. Чубасов, не дожидаясь команды, выдернул табуретку.
О казни партизан Варвара Шулякова рассказывала не первый раз. Она сидела на веранде даевского дома и говорила не сбиваясь, то понижая голос до шепота, то всплескивая руками и округляя глаза. Виселицы, фашисты, Чубасов – запечатлелись в ее памяти на всю жизнь. Ей давно не приходилось вспоминать историю, известную всей Алферовке, и когда Елизавета Глебовна попросила прийти, чтобы пересказать все их постояльцу, она бросила дела и теперь старалась передать виденное как можно убедительней.
С ночи моросил, не переставая, бесшумный, застенчивый дождик. Каждый листик в саду был отмыт до блеска. Оттуда, через открытую дверь, тянуло отсыревшей землей и допьяна напоенной зеленью. Даев стоял у застекленной рамы, что-то разглядывал сквозь синий ромбик дачного стекла. Елизавета Глебовна вытирала уголком передника то один глаз, то другой.
– Так и сказал, – повторила Шулякова, – «Врете, гады!» А у самого все лицо спалено, ну все кругом спалено.
Колесников немало прочел книг и видел кинофильмов о злодеяниях гитлеровцев. Фактов чудовищной жестокости было так много, цифры загубленных были так велики, что осмыслить и прочувствовать каждое преступление фашистов не смог бы ни один человек на свете. Забывались прочитанные книги и виденные фильмы. Восстанавливалось душевное равновесие. А если приходилось от случая к случаю вспоминать о бесчеловечности фашизма, то можно было пользоваться готовыми формулами житейского и юридического обвинения.
По сравнению с Освенцимом или Майданеком трагедия в Алферовке казалась заурядным эпизодом, будничным штришком из быта оккупантов. Только сейчас, слушая Варвару Шулякову, глядя на скорбное лицо Елизаветы Глебовны, Колесников всем существом своим понял, что ни забыть, ни простить того, что произошло в годы войны, люди не могут.
Почему он никогда раньше не слышал имени Грибанова? Как меняются времена! В Древней Руси непреклонный патриот стал бы национальным героем. Из века в век переходил бы эпос о его подвиге. Теперь каждая деревушка имеет своих героев. Если всем им ставить памятники в Москве, не осталось бы места для домов. Но разве потускнел от этого ореол героизма? Разве не остался Грибанов и для нынешних и для будущих алферовцев олицетворением всего лучшего, чем может гордиться человек? Из всех героев он здесь самый близкий, самый понятный. Кто же осудит их за ненависть к его палачам? Как могли они иначе отнестись к расправе над Чубасовым?
Варвара Шулякова уже говорила с Елизаветой Глебовной о другом, сегодняшнем, но Колесников ее прервал. Он вспомнил, что эта старушка видела, как Чубасов застрелил гитлеровца в день бегства оккупантов из Алферовки. Этот эпизод все еще оставался неясным. Что вдруг толкнуло предателя на рискованный шаг? Ждал ли он своего часа, чтобы искупить вину, или пожалел родную деревню и спас ее от огня?
Варвара Шулякова долго не могла понять, о чем он допытывается, потом вдруг рассердилась, замахала руками.
– Господь с тобой! Со злости он, со злости в того немца пальнул.
– Так и я думал, что со злости. Значит, не любил он фашистов?
– А с чего бы ему их любить? Ежели кто тебя в прорубь пихнет, небось невзлюбишь того.
– Не понимаю, Варвара Тихоновна, кто его в прорубь толкал?
– Так оно вышло, что в прорубь. Он им кто был? Первейший друг-помощник, под сапог стелился. А как до того дошло, чтобы шкуру спасать, они же его в морду – пошел вон, русский швайн, свинья по-ихнему.
– Вы, пожалуйста, подробнее расскажите, как все это было. Сами видели или рассказал кто?
– А чего мне других слушать? Сама видела, как тебя вижу. После того как Герасима с Марией повесили, Лаврушка совсем было умотал, то ли в Лихово, то ли куда подальше собрался. Знал, что партизаны ему жить не дозволят. А немцы по-другому решили. Вернули его в Алферовку, а с ним цельную команду на постой определили. И у меня двое стояли, и у Кирьяновых, и с Лаврушкой трое. Один вроде начальника у них был, длинный такой, всех баб, как курей, ощупывал. Они за Дусьевским мостом приглядывали, а заодно и за Лаврушкой, охраняли, в общем. Весело жили, шнапса у них всякого хоть залейся. Лаврушка чем уж только им не угождал. Сам по деревне водил, все показывал, где у кого какое добро зарыто. Так и жили они душа в душу. А как пришло им время бежать, тут и пошло навыворот.
Варвара Шулякова улыбнулась, предупреждая слушателей, что сейчас речь пойдет о веселом.
– Было это в последний день, утром было, Уж мы и пушки наши слышали, вот-вот, ждали, конец мученьям. Уж кто-то из лесу вышел, осмелел народ. Тут и подъезжает к Чубасовой избе грузовик ихний, своих забирать приехал. Этот, который главный, первый Лаврушкин дружок, выскочил и орет по-своему: «Шнель! Шнель!» Шевелись, значит, поворачивайся. Стали фрицы чемоданы да узлы за борт закидывать. И Лаврушка с ними свой чемодан тянет, туда же закидывает. А как сели все, и Лаврушка за ними. Уже ногу перекинул. А этот, который ему первый друг, раз сапогом в морду, Лаврушка и отвалился. Говорят, плакал от обиды, я не видала, а как на дороге в пылище сидел и кулаком грозился, видала.
– Хотел вместе с ними удрать?
– А то нет! Обещали ему, не кручинься, мол, с нами до Берлина поедешь. Вот и доехал.
– А как тот немец подвернулся, которого он...
– А то уже к вечеру было. Лаврушка, как с земли поднялся, ровно одурел. Ко мне во двор забег, на колени пал, прощенья просит. «Я, говорит, тетя Варя», а я ему сроду тетей не была, «Я, тетя Варя, вам куль муки принесу, у меня мука от злодеев припрятана, и овес, говорит, есть, я все детишкам отдам». Блекочет так наскоро, не разобрать, видно только, что испугался шибко. А наши ну совсем близко, под боком. Тут-то с дороги Лиховской и поехала последняя ихняя машина. В ней-то и солдат всего ничего, два или три. Как раз у продмага стали. Один соскочил, а в руках посудина. Подбег к магазину и давай бензином по стенкам. Такой им приказ был: «Беги и жги, ничего посля себя не оставляй». И сжег бы. Ветер, помню, сильный, сушь, беспременно сжег бы всю деревню. Тут Лавруха свою злость и доказал. Выбег из избы. Гляжу – ружьем трясет. Лег у забора, щекой приложился и стрельнул. Фриц так головой в свою посудину и ткнулся. А тот, что в машине, услыхал – стреляют, такого хода дал, в минуту не стало. Подбег Лаврушка к убитому, за ноги подхватил, тащит, людям показывает, вот, мол, я какой! «Смерть, – кричит, – немецким оккупантам!»
– А потом?
– Потом наши подоспели. А Лавруха тю-тю! С того дня до нынешнего года и не видала его. Слыхала – судили его. К нам один приезжал, про него спрашивал и про то, как немца убил. И со мной, вот как ты, разговор вел.
11
– Знаете, Петр Савельевич, у меня сложилось впечатление, что алферовцы прошли основательную юридическую подготовку, – сказал Колесников.
Они завтракали, ели редиску с тяжелой желтой сметаной и благожелательно смотрели друг на друга. За последние дни разговаривать им стало легче. Колесников говорил не задумываясь, все что приходило в голову.
– Кто ее нынче не проходил? Неграмотных нет.
– Я не о грамоте говорю. Они как будто специально натасканы – что говорить следователю, о чем молчать, что подписывать, от чего отказываться.
Даев посмеялся тихо, как смеются наедине с собой.
– И кто же, по-вашему, их натаскал?
– Думаю, кроме вас, больше некому.
– Богатая у вас фантазия, Михаил Петрович, далеко она вас заведёт. Если на то пошло, то я сам у них кой-чему научился, и по юридической части в том числе.
– Но не может быть, чтобы они с вами не советовались.
– О чем?
– Как вести себя на следствии.
– И вы думаете, если бы я им посоветовал дружно показывать на виновного, они бы послушались?.. Невысокого вы мнения об алферовских мужичках. Елизавета Глебовна!
Старушка встала на пороге, сияя белейшим платочком, покрывавшим седую голову.
– Сметанки подбавить? – спросила она.
– Вы нам, Елизавета Глебовна, признайтесь, известно вам, кто убил Лаврушку Чубасова? – сказал Даев.
– А ну вас, Петр Савельич, скажете тоже!
– Нет, нет, не уходите. Я серьезно спрашиваю. Вот Михаил Петрович утверждает, что это я вас уговорил не выдавать виновного.
Елизавета Глебовна недоверчиво смотрела на мужчин.
– Что знаю, то знаю, а чего не видела, того не видела,
– Ну, а если бы видели? Как бы вы поступили? Рассказали бы Михаилу Петровичу всю правду или раньше ко мне побежали бы советоваться?
– Молод он, Михал Петрович, ему всей правды не схватить. У молодых своя колокольня, свои звонари.
– А если без присказок, положа руку на сердце, вспомните, что я об этом деле говорил, какие советы давал?
– Не дело говорили. От большого ума плели невесть что, и переговаривать тошно. – Елизавета Глебовна поджала губы и вышла.
Колесников смотрел на смеющегося Даева и не решался спросить, что он «плел от большого ума». О том, что Даев как-то замешан в этой истории, подумалось неожиданно, и туманные иносказания Елизаветы Глебовны не рассеяли сомнений.
Даев не мог не узнать сразу же о приезде своего бывшего подсудимого. Сударев и другие, обговаривавшие с ним колхозные дела, не могли не обсуждать обстановку, сложившуюся в Алферовке. Даев не отмалчивался, не в его характере. Он что-то «плел». Потом произошло убийство, и колхозники закрыли пути следствию. Какую позицию занимал Даев? Были какие-то расхождения, споры. Когда? До происшествия или после?
Даев легко читал мысли своего собеседника.
– Вас гложут сомнения, Михаил Петрович. А все ведь очень просто. Я рассуждал как юрист и старался убедить алферовцев в своей юридической непогрешимости. Я учел вновь открывшиеся обстоятельства и написал заявление, в котором требовал возобновить дело Чубасова. А пока мое письмо ходило, здесь его дело закрыли навсегда.
– Но вы догадывались, что назревает убийство?
– Нет. Такого не допускал. Привык, знаете, думать, что в жизни все разыгрывается по писаным правилам. Даже когда сам нарушаешь их походя, от других ждешь жития святых.
– Тем не менее эти правила нужно охранять.
– Обязательно! Только при этом нельзя забывать, что жизнь полна исключений и не каждое из них подлежит осуждению.
– Где же критерий?
– Под руками. Деяние, совершенное на благо обществу, – добро, дело во вред – зло.
Колесников не сдержал раздраженного жеста и чуть не опрокинул стакан. Его раздражало непробиваемое спокойствие Даева.
– Как бы вы поступили на моем месте? – спросил он напрямик.
– Прошло время, когда я знал ответы на все вопросы. Да и трудно мне представить себя на вашем месте... Думаю, что я прислушался бы к голосу народа.
– Причем тут народ? Убийца один, о нем и речь.
– Вера Засулич стреляла в генерала Трепова тоже ни с кем не советуясь. Вершила, так сказать, самосуд. А за ней стояла совесть всей прогрессивной России. Даже присяжные заседатели того времени и те сказали: «Невиновна!»
– Но и Вера Засулич не уклонилась от суда. В этом вся суть. Мы не можем предрешить приговор суда по делу об убийстве, но состояться он должен.
– Меня в этом убеждать не нужно. Вы убедите алферовцев. Кстати, если бы вы были народным заседателем на этом суде, вы бы проголосовали за осуждение убийцы Чубасова?
Колесников одним глотком допил остывший чай и вышел.
12
Тропинка, срезавшая путь через сгоревший конец деревни, вилась меж заросших фундаментов и одичавших садов. Каждый день Колесников ходил по ней, направляясь в свой служебный кабинет, и день ото дня шагал все медленней, растягивая удовольствие от прогулки. Перекличка птиц в кустах, шуршанье всякой мелочи в траве, кладбищенский покой – все притормаживало бег мыслей. Думалось лениво, без тревоги.
– Товарищ прокурор!
От неожиданности Колесников вздрогнул. Голос прозвучал из кустов, у самого уха. Отступив от тропки в тень, стоял Тимоха Зубаркин. Выглядел он трезвее обычного: всегда слюнявые губы подобрал, глаза сухие, без дури. По всему было видно, что он к этой встрече готовился и специально поджидал следователя в глухом месте.
– Подите сюда, товарищ прокурор, – позвал он ржавым шепотом.
– Что вам?
– Разговор есть.
– Вам известно, где моя комната для разговоров.
– Мне по секрету нужно... Здесь и скамеечка поставлена.
Колесников шагнул за Тимохой. На маленькой полянке, под старой березой действительно была пристроена трухлявая доска, заменявшая и стол и скамью. Подле нее валялись пустые консервные банки, засаленная бумага, битые бутылки. Это было укромное место для выпивки. Колесников сел и, не скрывая раздражения, сказал:
– Только покороче, меня дела ждут.
Зубаркин огляделся, прислушался, убедился, что вблизи никого нет, и заговорил чуть погромче.
– Я по тому самому делу, товарищ прокурор.
– Я не прокурор, а следователь и прошу говорить яснее.
По лицу Зубаркина Колесников понял – пьяница пришел, чтобы сказать правду. Наверно, впервые Колесников поймал себя на том, что не хочет слышать от Зубаркина правды, что боится этой правды, хотя именно за ней приехал в Алферовку. Это странно было сознавать, но ничего изменить он уже не мог. Заставить себя радоваться неожиданному успеху было так же невозможно, как и вернуть беспристрастное, трезво-служебное отношение к этому проклятому делу.
Раздражение следователя можно было понять по-разному. Зубаркин понял по-своему: следователь сердится за ложь на первом допросе.
– Я того... Хочу, чтоб все по закону.
– Яснее! Ничего не понимаю.
– Про того, кто убил, скажу.
– Давно пора, – спокойно сказал Колесников.
Зубаркин сгорбился, вытянул шею.
– Алешка Кожарин Лавруху убил.
Колесников молчал. Тимоха говорил правду, а что делать теперь с этой правдой, никто подсказать не мог.
– С чего вдруг Кожарин? Чем ему Чубасов насолил?
– А ничем. Со злости. Взял и убил. Он кого хошь убьет.
– Как это, кого хошь? Вы уж если обвиняете человека, то выражайтесь яснее. Он что, побил кого до этого?
– Как же не побил? Ефима Паленого до полусмерти забил. Ребята тут раз гуляли, поразбрасывал кого куда. Его вся деревня боится.
– Что ж на него управы нет? Почему в милицию не жаловались?
– Пожалуйся на него, у него дружков полная деревня.
– Вы какую-то ерунду говорите. То его вся деревня боится, то вся деревня в дружках ходит.
– А потому и ходит, что боится.
– Ничего не понимаю. Вы сами видели, как Кожарин убил Чубасова?
– Сам видел, рядом сидели.
– Расскажите, как было.
– Сидели мы с Лаврухой тихо-мирно, выпивали. – Зубаркин показал рукой на доске: – Вот так я, тут Лавруха. Я ему говорю: пойдем, говорю, до дому. А он в тот день веселый был. «Пущай, говорит, смотрят, чего нам бояться, на свои пьем». Стал людей зазывать. Мириться хотел. Тут, значит, Алешка идет. Лавруха справляется: «Кто такой?» Электрик, говорю, приезжий. Лавруха ему: «Иди, кореш, выпьем». И понес ему стакан, полный стакан доверху. А тот ка-ак замахнет. Так со всего маху и двинул.
Зубаркин смотрел на Колесникова, словно удивляясь его спокойствию.
– А потом? – спросил Колесников.
– Чего «потом»?
– Куда он пошел?
– Увели его.
– Кто?
– Они.
– Кто «они»?
Зубаркин пошлепал губами, поморгал.
– Не могу сказать.
Колесников положил на колени портфель, сверху пристроил папку, достал чистый бланк протокола и автоматическое перо.
– Давайте теперь запишем по порядку.
Зубаркин протянул трясущуюся руку, как бы удерживая перо следователя.
– Только я, товарищ прокурор, интересуюсь. Положим, я рассказал всю правду, как было... Не может это так обернуться, что мне во вред пойдет?
– Не понимаю, почему это может пойти вам во вред.
– Очень даже просто. Я к закону всей душой. А есть которые против закону. Они того душегуба сухим из воды вывели.
Зубаркин замолк и тревожно уставился на следователя. Он ожидал горячей поддержки и каких-то веских успокоительных слов. Колесников поморщился.
– До чего же вы, Зубаркин, привыкли все затемнять. «Они», «которые». Решились говорить, так говорите все, что знаете.
– Я в том смысле, – заспешил Зубаркин, – чтобы не прослышал кто о нашем разговоре. Убьют они меня.
– Кто вас убьет?
– Те самые. Убьют. Как Лавруху прикончили, так и меня. Опять слова никто не скажет. Очень просто.
– Глупости вы говорите, никто вас не тронет.
– Как же не тронут, вы свое дело сделаете, уедете, а я останусь.
– Вы что ж хотите, чтобы я вас с собой забрал?
– Я насчет того, чтобы этот наш разговор в секрете остался.
– У нас, гражданин Зубаркин, будет не разговор. Разговоры мы с вами уже вели. Будет допрос. Я буду спрашивать, вы будете отвечать правду. Потом подпишитесь.
– А куда она пойдет, эта бумага?
– В дело пойдет, в суд.
– И читать ее будут?
Колесникову захотелось рассмеяться в лицо Зубаркину.
– Что вы прикидываетесь дурачком? Для чего вы собираетесь давать показания? Чтобы суд мог наказать преступника. Так?
– Это верно, только...
– Вы хотите помочь закону и правильно делаете, за это вам спасибо скажут. Что вам еще нужно?
– Мне это спасибо боком выйдет.
– Как вам не стыдно? Взрослый человек! Кто вас будет убивать? Что вы, в лесу живете?
– Кабы в лесу...
– Может быть, к вам на всю жизнь охрану приставить?
– Я так думаю, мое дело сказать, а вы берите его по закону, как положено.
– По закону положено иметь доказательства, свидетельские показания.
Зубаркин убрал голову в плечи, губа его отвисла. Он не отрываясь смотрел на бланк протокола и молчал.
– Выходит, никак нельзя, чтобы в секрете осталось?
Теперь уже Колесников перегнулся к нему и с проникновенной искренностью стал объяснять:
– Ну посудите сами. Если против преступника других улик нет. Если ваши показания единственные, как же их спрячешь? Вы будете главным свидетелем обвинения. И на очной ставке будете убийцу уличать. И на суде. А как же иначе?
Зубаркин замолчал надолго. Колесников ждал. Теперь он был уверен, что никаких показаний не получит, и раздражение против Тимохи стало остывать. Он с любопытством наблюдал, как борются в душе свидетеля разноречивые чувства.
– Давайте начнем, – деловито предложил он. – Мне сидеть некогда.
Зубаркин испуганно вскочил.
– На это я несогласный.
– Как это вы не согласны?! Вы зачем позвали меня?
– Ничего я не видал.
– Опять врете?
– Может, Алешка, а может, кто другой.
– Будете вы давать показания?
– Не видал.
– Это я уже слышал.
Оглядываясь на следователя, боясь, что тот его задержит, Зубаркин скрылся в кустах. Колесников замедленными движениями убрал в портфель папку и оставшийся чистым бланк протокола.