355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Ланской » Трудный поиск. Глухое дело » Текст книги (страница 15)
Трудный поиск. Глухое дело
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:45

Текст книги "Трудный поиск. Глухое дело"


Автор книги: Марк Ланской



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)

6

На свою квартиру Колесников возвращался поздно. Он мог бы приходить раньше, но нарочно оттягивал время. Никакого душевного контакта с Даевым у него не получалось. Они встречались за завтраком, разговаривали о последних новостях, услышанных по радио, но ни одного сердечного слова друг другу не сказали. Сидели за столом, как два пассажира в железнодорожном купе на коротком перегоне.

У Колесникова давно сложилось высокомерно-презрительное отношение к старым юристам, делавшим карьеру еще в довоенные годы. Время, когда представления о законности и правосудии были вывернуты наизнанку, казалось невообразимо далеким. Но статьи в газетах, встречи с людьми, возвращавшимися из небытия, заставляли оборачиваться назад и искать виновников.

Одним из виновников Колесников считал Даева. Уж больно высокие посты занимал этот старикашка. А то, что он раньше времени вышел на пенсию и уехал в далекий колхоз, только подтверждало догадку. Потертая спецовка, заросшие щеки, рубанок – все выглядело маскировкой, словно прятался человек от своего прошлого.

Постоянный житель Алферовки, деятельно участвовавший в жизни колхоза, Даев многое знал об убийстве Чубасова. Он мог бы помочь следствию. Но обращаться за помощью не хотелось. Колесников ему не доверял.

Даев вопросов о ходе расследования не задавал, как будто совсем не интересовался этим делом. Он приглядывался к гостю и все больше приходил к выводу, что у этого молодого человека малоприятный характер, – выпирала из него какая-то тупая надменность, не располагавшая к душевному разговору. А поговорить хотелось и было о чем.

В этот вечер Колесников пришел в одиннадцатом часу. Широкие окна даевского кабинета были освещены. Старик ложился поздно и вставал раньше всех. Так уж повелось, что Даев не замечал его прихода. Колесников делал вид, что не хочет мешать хозяину, старался не греметь каблуками, бесшумно съедал на кухне ужин, оставленный рано засыпавшей Елизаветой Глебовной, и уединялся в своей комнате. Они сидели, отделенные друг от друга коротким коридором и длинными километрами взаимной неприязни.

Колесников, не раздеваясь, растянулся на матрасе. В городе он редко чувствовал усталость и легко от нее освобождался. А в Алферовке его изматывал каждый день. Долгие часы нужно было сдерживать раздражение, вызываемое упрямо лгавшими, все отрицавшими очевидцами. Задавая очередной вопрос и заранее зная, что сейчас он услышит «не знаю» или «не видел», Колесников собирал всю свою выдержку, чтобы не взорваться. Он понимал, что самообладание – пока единственное его оружие в поединках с этими безответственными людьми. Но чего стоило ему это самообладание, никто не знал.

В прошлом году на курсах следователей Колесникову пришлось читать лекции о тактике допроса. Он учил других, как правильно ставить вопросы, как устранять противоречия в показаниях, как помогать свидетелю вспомнить забытое. Он приводил хрестоматийные примеры, и его слушатели, наверно, завидовали его знаниям, опыту. Хорошо, что никто из них не присутствует на его допросах в Алферовке.

Если бы хоть один свидетель подчинился логике фактов и рассказал все, как было! Нужно найти этого одного. Десять, двадцать раз допросить, но найти.

А стоит ли искать? Эта странная, нелепая мысль приходила, когда он оставался один. Впервые возникла она после одного разговора, состоявшегося в избе Сударева.

Он сидел за столом, покрытым опрятной клеенкой. На другом конце стола лежала стопка учебников и ученических тетрадей. Жена Сударева, миловидная женщина лет сорока, возилась у печи. Ее руки в стареньких вязаных перчатках двигались с угловатой резкостью, выдавая волнение хозяйки.

Она вдруг повернулась лицом к Колесникову и посмотрела ему прямо в глаза.

– Даже если бы видела, не сказала бы! Сроду доказчицей не была.

– Подумайте, что вы говорите, Ефросинья Петровна! Вы же детей в школе обучаете.

– Так и обучаю: землю свою любить, врагов ненавидеть!

– А вам известно, что за покрывательство преступника тоже наказывают? – со строгостью в голосе Напомнил Колесников.

– Вы меня не пугайте, – со сдержанной яростью сказала Ефросинья Петровна. – Я с малолетства немцами пугана. Я у партизан связной была. Для вас что Алферовка, что другая деревня – все на одно лицо. А меня каждая стежка в прошлое уводит. Вон за тем забором, – она протянула руку к окну, – я сутки в яме лежала, матери дожидалась. А ей в Лаврушкиной избе прикладами ребра ломали.

– Я уважаю ваши чувства, но в данном случае мы... вы должны... – Колесников запинался, чувствуя, что не может найти убедительных слов.

Не слушая его, все так же глядя на деревенскую улицу, Ефросинья Петровна продолжала:

– По этим проулкам людей наших как зверей травили. Все нажитое ограбили, все святое опоганили... Сколько жить придется – не забуду.

– И не нужно забывать. Я прошу только на минутку отвлечься от воспоминаний.

– Отвлечься?! – Ефросинья Петровна сорвала с рук перчатки и протянула к Колесникову страшные, изуродованные пальцы. – Каждый в отдельности меж дверей давили. От детей в перчатки прячу. Нет у меня прощенья ни фашистам, ни чубасовым.

Только чтобы не молчать, чуть слышно проговорил Колесников:

– Разве о прощении речь идет?

– И слушать не хочу! – во весь голос закричала Ефросинья Петровна. – И не ходите ко мне!

Он ушел тогда потрясенный. И с тех пор все чаще стала стучаться нелепая мысль.

Отказаться от следствия и тем самым примириться с фактом самосуда – даже думать об этом работнику прокуратуры недопустимо. Но та же мысль изворачивалась и представала в другом словесном обличье. Не все ведь преступления раскрываются. Случаются «глухие» дела. Почему бы и этому не остаться «глухарем»? Одним гадом стало меньше на земле, стоит ли из-за него конфликтовать с честными людьми?

Колесников знал немало ошибок, вкравшихся в практику следственной работы. То громоздили обвинение против невиновного, то упускали настоящего преступника. В прокуратуре работали люди, способные оступаться, как и все смертные. Прекращение возни вокруг Алферовки было бы, наверно, самой простительной ошибкой из всех возможных.

«Хорош! – злорадно похваливал себя Колесников. – Столкнулся с первыми трудностями и уже сполз к правосознанию алферовских дедов. До этого еще не додумывался ни один, даже из самых бездарных следователей. К чертям все эмоции! Единственная правильная линия предписана законом. Все остальное – от слабости».

Колесников вскочил и на чистом листе набросал дополнения к плану работы.

Выступить на общем собрании колхозников с просветительной лекцией о советском законодательстве и увязать с убийством Чубасова.

Расширить круг допрашиваемых за счет жителей соседних деревень, случайно оказавшихся на месте преступления. Этим исправить ошибку угрозыска, ограничившегося допросом свидетелей из Алферовки.

Что еще?

Распутать все родственные и дружеские связи погибших партизан. В деревне всегда нужно учитывать широкое переплетение родственных и приятельских связей. Они нередко определяют поведение и потерпевшего, и ответчиков, и свидетелей. Если каждый другому кум или сват, ждать от них беспристрастности не приходится.

Колесников кружил по комнате, снова полный энергии. Так с ним бывало всегда: как только открывалась новая возможность добиться успеха, усталость исчезала. Он мог бы сейчас начать трудовой день. Спать не хотелось. Хорошо бы почитать что-нибудь отвлекающее.

В коридоре скрипнула дверь. Даев прошел на кухню. Когда он возвращался к себе, Колесников спросил:

– Петр Савельевич! Нельзя ли у вас взять чего-нибудь почитать? Не спится.

– Заходите, – сказал Даев.

В своей комнате он показал на стеллажи.

– Берите что приглянется.

Знакомые Колесникову писатели занимали одну полку. Стеллажи были забиты работами по истории, философии, психологии. Колесников узнал книги, по которым готовился к экзаменам на последних курсах. Стояли они безо всякого порядка. Толстые, нарядные тома перемежались тощими брошюрками и старыми журналами. Много было всяких воспоминаний и справочников. Видно было, что Даев книг не берег. Он не только размашисто и жирно отчеркивал на полях, но еще загибал по нескольку страниц, так и оставляя для памяти. С десяток таких книг – раскрытых, распухших от вкладок и загнутых страниц – лежало на большом, похожем на верстак столе.

Взяв мемуары какого-то иностранного дипломата, Колесников из вежливости задержался и сказал приятное хозяину:

– Богатая у вас библиотека.

Даев сидел в допотопном кожаном кресле, из всех швов которого вылезали конские волосы. Под рукой у него стояла плоская бутылочка с розоватой жидкостью и недопитый стакан.

Пропустив слова о библиотеке, Даев достал из-под бумаг пластмассовый стаканчик, каким пользуются для бритья, наполнил его и подвинул на край стола.

– Выпейте. Настойка черноплодной рябины. Из своего урожая. Целебнейшая вещь. От всех болезней... Не бойтесь, спирта ни капли. В голову шибает, но чуть-чуть. Примерный эквивалент: литр настойки – сто граммов московской... Садитесь, стоя пьют лошади.

Холодная настойка пахла лесом.

– Хороша! – похвалил Колесников.

– Пейте-пейте, – приговаривал Даев, доставая из-под стола новую бутылочку.

По его глазам и морщинам, успевшим окраситься в цвет настойки, можно было догадаться, что он перешагнул через стограммовый эквивалент.

– Много читаете? – спросил Даев.

– Что вы имеете в виду?

– Не протоколы, разумеется. Я про книги спрашиваю.

– Если откровенно говорить, совсем времени для книг не остается. По специальности, конечно, слежу, а так... Газеты просмотреть и то не всегда успеваешь. Принесешь домой пачку, так и лежат.

– По специальности, – повторил Даев, ловко открывая сухой, жилистой рукой плоскую бутылочку. – Это вы очень точно отбрехались. Так и я всю жизнь – по специальности. Только и успевал указы читать.

– Такое наше дело, – примирительно сказал Колесников.

Даев долго смотрел на гостя, маленькими глотками отпивая из стакана. Глубокие морщины на его лице редко меняли выражение, и понять, что переживает их хозяин, было трудно.

– В нашем-то деле невежество особенно опасно.

– Почему же невежество? – обиделся Колесников. – И всю эту премудрость (он кивнул на книги) от корки до корки проштудировал. Зря диплом с отличием не дают. Это когда-то можно было с одним пролетарским происхождением и классовым чутьем продвигаться по службе.

– Зря вы так про классовое чутье. В нем своя мудрость. Но в общем, про меня вы правильно угадали. Образование было липовое. Диплом не по знанию, а по званию получил. Попробуй – срежь председателя трибунала. Кратким курсом шел. Вы пейте, не стесняйтесь, водичка полезная.

Колесникова тронула откровенность Даева. Он был доволен, что с первого взгляда раскусил этого «бывшего». Черноплодная рябина пилась легко и помогала говорить, что думаешь.

– Простите за вопрос, но мне интересно: к чему вам это сейчас? – спросил Колесников, опять кивая на книги. – Или диссертацию задумали?

– Как это у вас гладко получается! Если в молодости Маркса штудировали, то для диплома. Если в старости человек за книги взялся, то ради степени. Вы небось ни разу просто так, для себя, ни того же Маркса, ни Ленина не открывали. Признайтесь.

– Открывал, когда нужно, а что значит «просто так» – мне непонятно.

– Вы слыхали, как когда-то старики говорили: пора и о душе подумать? Так и я. Всю жизнь времени не хватало, все – по специальности.

Колесникову стало весело. Этот захмелевший старичок говорил забавные вещи.

– Так и работали, не думая?

– Так и работал.

Колесников рассмеялся.

– Наговариваете на себя, Петр Савельевич.

– А вы ведь тоже сейчас, не думая, работаете.

– Как так? – изумился Колесников. – Вы о моей работе никакого представления не имеете.

– Вижу. В деревне, как в стеклянной колбе, все видно.

– И что же, по-вашему, неправильного в моей работе?

– Все правильно, только мысли нет.

Вот уже несколько дней Колесников напряженно думал только о происшествии в Алферовке, думал сосредоточенно, до изнеможения, и вдруг этот осколок прошлого стал учить его мыслить. Обижаться было глупо. Самое время уйти. На прощанье захотелось уязвить.

– Могли бы и подсказать. Вы здесь живете, все знаете. А по существу покрываете преступника. Неужели, когда юрист уходит в отставку, он вместе с мундиром снимает с себя чувство долга?

Колесников поднялся.

– Сидите. Как говорит в таких случаях Елизавета Глебовна: «Обиду проглоти, смешком заешь, и нет ее». Я вам еще кое-что скажу.

Ничего интересного Колесников услышать не ожидал, но отказаться счел неудобным. Он сел со скучающим видом.

– Думать можно по-разному, – продолжал Даев, – и курица думает: клюнуть – не клюнуть? Чтобы разобраться в том деле, которым вы заняты, прежде всего нужно Чубасова разработать.

– Что его разрабатывать?

– Вскрыть нужно, как патологоанатомы вскрывают.

– Картина и без того ясная.

– Ой ли?

Чтобы Даев потом не думал, что это по его совету он стал выяснять все связи Чубасова, Колесников сказал, что такая работа у него в плане записана, но больших надежд он на нее не возлагает.

– Смотря на что надеетесь, – сказал Даев. – Я о Чубасове почему вспомнил. Хочу помочь, как коллеге. Ведь это я его судил в сорок пятом. И судил плохо.

У Колесникова не было ни даевских морщин, ни даевского спокойствия. На его лице так явственно отразились изумление и радость, что Даев впервые усмехнулся.

– Что же вы молчали? – с укором спросил Колесников.

– Не хотел напрашиваться. Да и хвастаться нечем. Вы с приговором знакомы?

– Еще бы! Но мне не все ясно.

– Да и мне лишь недавно все ясно стало... Ко мне он попал случайно. Под суд шла группа мерзавцев из Кузьминского района. Те топили друг друга, и обвинение получилось полновесным. А Чубасова притянули в последнюю минуту, поскольку был он одиночкой и других предателей в Лиховском районе не оказалось. Следствие вели наспех, полных данных не собрали, решили, что и того, что есть, достаточно.

– И на высшую меру не потянул, – подсказал Колесников.

– Если бы я его одного судил, послал бы на виселицу с легкой душой. Все они ее заслужили.

– Как же так получилось?

Даев отхлебнул настойки, посмаковал, поморщился, как от горького.

– На фоне других он выглядел калибром помельче. К тому же подтвердилось, что он застрелил какого-то фрица из команды поджигателей... Достаточно для смягчения?

– Да, основания были.

– Не было! – оборвал Даев. – Грубейшую ошибку допустил. Не столько юридическую, сколько политическую. Имелись показания одной свидетельницы, невнятные, но были, что Чубасов лично пытал Грибанова. Как нужно было поступить? Задуматься. Выделить его дело для доследования. А задумываться я не привык. Приговор у меня сложился, когда я еще с обвинительным заключением знакомился. Уже тогда я этого изверга помиловал. Из соображений, если хотите знать, юридической эстетики. Дать всем одну меру – некрасиво, вроде бы судья рубил сплеча, не взвесив тяжести вины каждого отдельно. А запишешь одному высшую, другому – лагерь, совсем иначе выглядит – как будто до тонкости разобрался и объективность проявил.

Колесников слушал с нарастающим интересом. Он перестал выскакивать с репликами и ждал.

– Когда подписывал приговор, – продолжал Даев, – успокаивал себя: десять лет тоже не курорт, вряд ли доживет. А на деле как получилось? Пока его в суд водили, пока он видел кругом ненавидящие лица, пока ждал приговора, не раз, наверно, от страха помирал. А потом все сразу изменилось. В лагере он кто? Один из тысяч, не хуже других. Я потом узнал, что он ни разу ни в шахте не был, ни на лесоповале.

– Повезло.

– Везенье ни при чем. Приспособился. Всю жизнь приспосабливался – к Советской власти, к немцам, к лагерному начальству. Пристроился придурком в пищеблок и прожил безбедно. А после там же, на Севере, присмотрел вдовицу с хозяйством, стал агентом по кожсырью и зажил «полезным членом общества» – хапал где мог... Вы его письмо к Зубаркину читали?

– Видел.

По письму, которое Тимоха Зубаркин представил следствию, можно было понять, что Чубасов сильно колебался: ехать, не ехать. Письмо было полно бахвальства. Так бахвалится человек, чтобы убедить не столько других, сколько самого себя, что ему не страшно. Он писал, что заслужил у власти полное прощение, что перед ним любой город открыт, что денег зарабатывает много, что бояться ему нечего и куда захочет, туда и поедет. А в Алферовку он хочет заглянуть по пути, полюбоваться на родные края.

– Не могу понять, почему он сюда приехал? – признался Колесников.

– На давность понадеялся. Как-никак без малого двадцать лет прошло. Думал – перегорело у людей, стерлось в памяти. А проще говоря, рассчитывал и к нынешним временам приспособиться. Да просчитался.

Даев не скрывал, что доволен «просчетом» Чубасова.

– Если человек хотел приспособиться к честной жизни, ничего в этом худого не вижу, – заметил Колесников.

– Никогда он о честности не думал. К любой жизни приспособиться хотел – к подлой, грязной, преступной. Кем угодно стать – провокатором, палачом – лишь бы выжить. Таким, как Чубасов, все равно, какой строй, какая власть. Только бы ему жрать и пить. Случись завтра война, такой и к новым врагам приспособится.

– Я говорю о конкретном периоде его жизни, о последних годах. За то, что он совершил при определенных обстоятельствах, он был наказан вашим же приговором. А если наказание было недостаточным, это не его вина и не мотив для расправы. Мало ли как приспосабливались разные люди в разное время, – а живут же сейчас?

Колесников говорил назидательно, любуясь, как это с ним бывало, четкостью выражаемой мысли и округлостью построенной фразы. Это любование мешало ему оценить второй, жестокий или бестактный смысл, скрытый в его словах.

Даев сидел с закрытыми глазами, откинувшись на высокую спинку драного кресла. Он долго молчал, словно ожидал продолжения. Колесников опять взялся за книгу, собираясь уходить.

– Вы напоминаете мне, что я тоже приспосабливался в те годы, которые вы имеете в виду, – сказал вдруг Даев, приоткрыв глаза.

– Петр Савельевич! – искренне испугался Колесников. – Да я о вас и не думал.

– Хотя показаний я никогда ни у кого не вынуждал, но я сидел за судейским столом, делал то, что диктовал закон, и в соответствии с законом выносил приговоры.

– Я понимаю, – поспешно вставил Колесников, согласно кивая головой, – в те годы...

– Вы ничего не понимаете, – не дал ему досказать Даев, – и оправдываться перед вами, молодой человек, я не собираюсь. Я виноват, во многом виноват. И никто с меня этой вины не снимет. Но никогда провокатором и палачом я не был.

Даев выпрямился и смотрел в глаза Колесникову. Он говорил тем же ровным глуховатым голосом, не запинаясь, как будто читал лекцию, не единожды прочитанную самому себе.

– Были среди нас и такие. Не о них речь. Я виноват в другом... Вы говорите: «те годы». А что вы о них знаете? Страничку из учебника. Если не считать войн, не было в истории нашего народа более героических лет... На стройку Нижегородского автозавода я в лаптях пришел. И когда механосборочный цех под крышу подводили, все еще в лаптях ходил. Полагались ударникам талоны на вторую кашу. Я их вместе с комсомольским билетом у сердца носил. Столовку иноземных инженеров мы за версту обходили, чтобы запахом жареного душу не расслабить. Ни машин не хватало, ни инженеров – за все валютой платили. Весь народ знал, убежден был: или построим социализм, или разобьют нас в первой же войне, в колонию превратят, рабами сделают.

Даев замолчал и внимательно вгляделся в Колесникова. Ему показалось, что его собеседник заскучал, как случалось это с его слушателями на политических семинарах, которых Даев много провел за свою жизнь. Раньше это его не смущало, важно было дотянуть положенное время и отметить, что мероприятие проведено. Сегодня ему очень хотелось, чтобы этот молодой следователь проникся его мыслями не как школяр, а как единомышленник.

– Все это бесспорно, – откликнулся Колесников.– Но согласитесь, Петр Савельевич, что память людская не комод с ящиками, часть которых можно запереть на замок, а ключ – забросить в речку. Так уж устроен человек, что не может он забыть прошлое, не может не вспоминать о нем.

– А разве я напоминаю о славе прошлых лет, чтобы вы забыли то, чего забывать нельзя? Забывчивость – худой помощник, но помнить нужно все. Половина правды – кривде родня. Вы как думаете? Пока я в лаптях ходил – был большевиком, а как за стол сел – оборотнем стал? Я революции служил всегда, и всегда был готов отдать за нее жизнь. Беда моя в другом. И беда и вина. В том, что служил слепо, невежественно. А идеи революции, как никакие другие, требуют открытых глаз, полного знания, честности и бесстрашия. Я же предоставлял другим все знать, думать и обеспечивать мою честность. Когда нужно было быть особенно зорким и принципиальным, я предпочитал думать поменьше, почаще прятаться за чужую спину, – начальству, мол, виднее... Больше верил, чем понимал. А одной веры мало. И смелость утратил, – боялся высказать свое мнение даже в тех случаях, когда этого требовала от меня партийная совесть. Вот чего простить себе не могу.

– Ну ладно – слепота... А причем тут невежество? – оробев, спросил Колесников.

Даев посмотрел на него, как будто не понял вопроса.

– А в нем все: и подлость равнодушия, и позор трусости. Я ведь не о формальной образованности говорю, не о дипломах и степенях. Рядом со мной за судейским столом сидели образованнейшие юристы. Один из них и по сей день в институте преподает, вас, наверно, учил. А как был дикарем, таким и остался, – дальше своего носа не видит, каждый день готов молиться новому богу. Вся эта дипломная образованность – полдела, не больше. Вот когда на нее идейность опирается, убежденность, когда ничто не заставит вас пойти на сделку с совестью...

– Вы считаете, что я могу повторить ваши ошибки?

– Моих вам повторить не дадут, а своих наделать можете.

– Кто не ошибается?

– Не притворяйтесь, вы знаете, о каких ошибках идет речь. Можно ошибиться от неумения. Это одно. И совсем другое, когда ошибаешься от бюрократического усердия, от страха потерять свое кресло. По себе знаю, что значит жить с потенциальной готовностью совершить любую ошибку.

– Я если кому и хочу угодить, так только закону, – твердо сказал Колесников.

– Слова, – отмахнулся Даев. – Хочу, чтобы вы поняли одно: не считайте себя носителем гарантированной мудрости и честности только потому, что родились на двадцать лет позже меня. Не гордитесь своей непричастностью к моим ошибкам. Это вам ничего не стоило. Хочу, чтобы вы лучше справились с теми испытаниями, которые выпадут на долю вашего поколения.

– Справимся, Петр Савельевич! – бодро откликнулся Колесников. – И воевать, если придется, будем не хуже отцов, и ошибаться постараемся поменьше.

– Насчет воинской доблести не сомневаюсь. Иногда легче умереть на войне, чем отстоять свою точку зрения перед начальством. А вот насчет ошибок... Еще один французский философ сказал, что гражданское мужество встречается реже, чем воинское. Нынешняя молодежь, конечно, и образованней, и дела у нее космического масштаба. Чего говорить! А был я недавно в области, заглянул к одному в кабинет, – совсем еще зеленый сидит за столом, а вельможности и зазнайства на трех старых бюрократов хватило бы. Поговорил с ним, признаюсь – страшновато стало. И не то чтобы я его командного тона испугался. За такой вельможностью лакейство прячется, «чего изволите», то самое невежество, – вот что страшно... Пора спать, – неожиданно заключил Даев и прощально махнул рукой.

Колесников вышел и только за дверью вспомнил, что не пожелал хозяину спокойной ночи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю