Текст книги "Трудный поиск. Глухое дело"
Автор книги: Марк Ланской
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
16
Колесников уже перестал надеяться, что его психологический опыт принесет успех. Похоже было, что колхозники разгадали наивную хитрость следователя и остерегли Кожарина от опрометчивого шага. И все-таки он пришел. Расчет оказался верным: не мог такой человек таиться, когда узнал, что над неповинным Шуляковым нависла угроза суда.
Кожарин решительными шагами пересек комнату, остановился у стола и посмотрел на следователя, как смотрят на человека, который все равно ничего не поймет, сколько ему ни толкуй.
Колесников пригласил его сесть, разрешил курить. Кожарин продолжал стоять и сказал заготовленную фразу:
– Хватит вам людей дергать.
– Я вас не понимаю.
– Чубасова убил я.
Молчание, наступившее после этих слов, придавило одного Колесникова. Кожарин не испытывал никакой неловкости. Смотрел он по-прежнему прямо в глаза следователю.
Колесников усмехнулся.
– Такие заявления я уже слышал. Больно много убийц развелось в Алферовке.
– Не много, а я один.
– Наговорить на себя всякий может.
– Как хотите.
– Расскажите, послушаю.
– Шел мимо продмага. Слышу кто-то меня окликает. Вижу – этот прет прямо на меня со стаканом. Ну... я и убил.
– Слишком у вас просто получается. Вас угощают водкой, а вы убиваете. В порядке благодарности, что ли?
– Считайте как хотите.
– Может быть, вы не собирались убивать, а просто так, ударили в гневе, не помня себя?
Губы Кожарина покривились.
– Так, думаете, мне перед судом легче будет? Бил, не помня себя... Нет, врать не стану. Все помню: как шел, как ударил.
– Кто может подтвердить то, что вы говорите?
– Не знаю.
– Послушайте, Кожарин. Какая у меня гарантия, что вы на суде не возьмете своих слов обратно?
– Врать не приучен.
– От ваших признаний, пока они не подкреплены вещественными доказательствами и показаниями свидетелей, никакой пользы нет. Пока нет доказательств, нет и обвинительного акта. Вам это понятно?
– Что ж вы хотите, чтобы я людей подвел?
– А разве у вас есть сообщники?
– Это как считать... Я ведь после того, как кончил с этим, думал, скрутят меня, поведут. Стою и жду. А тут подходит один, ведет к себе, рубаху с меня долой – и в огонь. Другой к Покорнову везет. И все накачивают: «Молчи! Никто не видал и не слыхал»... Как их считать: сообщники?
– Да, их можно обвинить в укрывательстве преступления. Есть такая статья.
– Вот видите, и вы говорите, что есть. Как же я их?
Кожарин развел руками, призывая Колесникова согласиться, что нельзя требовать от него такой несправедливости.
– Оставим пока ваших друзей в покое. Объясните, почему именно вы расправились с Чубасовым, а не кто-нибудь другой? Ведь есть в Алферовке люди, у которых было больше оснований его ненавидеть.
Кожарин задумался, пожал плечами.
– Так уж вышло.
– Не может быть, чтобы у вас не было своей, личной причины.
– Да поймите, товарищ следователь, что не мог я, не мог! Нельзя было больше терпеть. – Кожарин потряс кулаками, и в глазах его отразилось страдание.
Колесников вышел из-за стола.
– Садитесь на мое место и пишите. Все пишите. И почему не могли терпеть – напишите. Вы пришли сами, сознаетесь по своей воле, да еще в такой момент, когда следствие пошло по неправильному пути. Все это суд учтет в вашу пользу.
Кожарин уселся поудобнее. Писал он медленно, обдумывая каждое слово. Чтобы меньше отвлекать его своим присутствием, Колесников взял газету и плюхнулся на диван. Глаза его, не видя текста, заскользили по типографским строчкам.
Теперь, когда следственная задача была почти решена, вместо удовлетворения пришла растерянность. Случись это неделю назад, он был бы полон радости. Сейчас он чувствовал себя виноватым, как будто обманул хороших, доверявших ему людей. Он делал только то, что сделал бы на его месте любой следователь. Никто не может упрекнуть его в нарушении следовательской этики. Откуда же это недовольство собой? Почему опять возникло желание немедля уехать отсюда, не встречаясь больше с Сударевым и Даевым?
Перо Кожарина двигалось все быстрее. Он увлекся и забыл о следователе. Его затвердевшее лицо стало бледнее обычного. У кромки светлого ежика волос блестели капельки пота.
Опустив газету, Колесников с теплым чувством смотрел на склоненную голову колхозного электрика. Он был уверен, что суд ограничится условным осуждением, и ему хотелось, чтобы в этом не сомневались ни Кожарин, и ни один человек в Алферовке.
Кожарин поставил точку, старательно расписался, не перечитывая, передал исписанные листки Колесникову и, облегченно вздохнув, откинулся на спинку стула.
Это был странный документ. Кожарин обстоятельно перечислил преступления Чубасова, описал обстановку, которая сложилась в Алферовке с его приездом. Он горячо доказывал, что такие, как Чубасов, не должны пользоваться правами честных людей и что он, Кожарин, не имел другой возможности исправить вопиющую несправедливость. Происшествие было изложено протокольным языком: точно назывался час, указывалось место. О свидетелях и поездке к Покорнову – ни слова.
– Этого недостаточно, – сказал Колесников. – Точно так же мог бы написать любой, кто был в это время у продмага.
– Больше сказать нечего.
– С кем вы поехали к Покорнову?
– Не скажу.
– Может быть, теперь, когда вы сознались, кто-нибудь из свидетелей вспомнит, что видел вас у скамейки?
– А вы их спросите.
– Придется вам встретиться с некоторыми свидетелями на очных ставках.
Кожарин пожал плечами. Колесников задумчиво перелистывал страницы показаний.
В дверях появился Сударев. Он на мгновенье запнулся, прощупал глазами собеседников, потом перешел на крик.
– Я те, черта, по всей деревне ищу! Мотор встал. Где электрик? Нет электрика. Электрик лясы точит. – Уже войдя в комнату и доставая папиросу, обратился к Колесникову: – Вы меня, Михал Петрович, извиняйте, может, он вам по службе нужен, но и нам без электрика труба.
Кожарин насмешливо посматривал на Сударева.
– Не паникуй, дядя Ваня. Похоже, что мотор не на ферме, а у тебя отказал. Садись, покури.
– Некогда раскуривать, – сказал Сударев и снова повернулся к Колесникову. – И чего с ним толковать? Его в ту пору в деревне не было.
– Есть о чем, Иван Лукич. Вот, признался Кожарин, что Чубасова на тот свет отправил.
Сударев забыл о спичке, горевшей в руке, и, только почувствовав ожог, плюнул на нее и на пальцы.
– Ну не совестно тебе людей морочить? – спросил он, выкатив глаза на Кожарина. – Не верьте ему, Михал Петрович, ни слова. Шутку над вами играет. – Пошарив по столу глазами, спросил: – Как разговор вели, под бумажку или так?
– Как полагается, – сказал Колесников, приподнимая исписанные листы.
– Очки втирают, Михал Петрович. И Шуляк, и этот, оба-два договорились комедию ломать.
– А ведь это нехорошо, Иван Лукич. Не много ли шутников для одной деревни?
– Чего хуже! Болтают, как малые дети: сегодня одно, завтра другое.
Кожарин любовался Сударевым как человек, непричастный к разговору.
– Хотите – верьте, хотите – нет, – продолжал Сударев,– все, как один, скажут: глупость все это, не было его.
– Теперь это трудно будет говорить. Кто в глаза Кожарину скажет, что он лжет? С чего бы ему врать? Он понял, что суд нужен и неизбежен. Поймут и другие. И вы поймете.
Сударев, словно вдруг обессилев, опустился на стул.
– Не за что его судить, – сказал он устало.
– Может быть, и не за что. Но без суда этого не решить.
Уставясь в половицы, Сударев глубоко затягивался и мотал головой, будто вел трудную беседу с самим собой.
– Как же теперь с ним? – спросил он, ткнув сиротливо торчавшим большим пальцем в сторону Кожарина.
– Может идти.
Кожарин встал и выжидательно посмотрел на Колесникова.
– А этой... расписки не возьмете?
– Не нужно, вы и так никуда не сбежите. А понадобитесь, вызову.
– Правильно! – обрадовался Сударев. – Чего бумагу переводить. Пошли, пошли.
Подталкивая Кожарина в спину, Сударев выпроводил его на крыльцо.
17
С признанием Кожарина все изменилось. Как и предполагал Колесников, Кожарина слишком уважали в Алферовке, чтобы выставить его лжецом в глазах следователя. Пришлось прибегнуть только к одной очной ставке.
Нюшка Савельева, которой Кожарин сам задавал вопросы, сам напомнил, как поздоровался с ней у продмага в роковой час, расплакалась и сквозь слезы проронила: «Ну видела, видела...»
Заговорили другие свидетели. Нет, они не изменили своей позиции, не отказывались от старых показаний. С прежней яростью они обвиняли Чубасова и еще более горячо защищали его убийцу, но теперь уже не безвестного и неведомого, а своего, близкого им человека.
– Алешке виднее, Михал Петрович, – сказал на последнем допросе старик Куряпов. – Правильно рассудил: чего ему бояться? Нечего ему бояться! Коли уж и ты ему плечо подставил...
– Как это я плечо подставил? – оборвал его Колесников.
– А нет? Кто до глуби докопался и Лаврушку Чубасова проклял? Не ты? И к Алешке ты со всем уважением, – за решетку не бросил, за руку здоровкаешься. Признал, выходит, что правильно он той рукой распорядился.
– Никогда я этого не признавал.
– Словами не признал, так вить не кажное слово по всей деревне бренчит.
Мнение Куряпова разделяла, видимо, вся Алферовка. Свидетели разговаривали без опаски, доверительно, и оформить материал законченного дела не представляло труда.
Пришел срок прощаться и с даевской дачей. Ужинали молча. Елизавета Глебовна ни разу не присела за стол. Даев, как всегда, был по-хозяйски внимателен и дружелюбен. Может быть, в другое время Колесников уклонился бы от неизбежного разговора или выждал бы приглашения Даева. Но в этот вечер желание высказаться томило как голод.
– Петр Савельич, не найдется у вас минутки для меня?
Свет электрической лампочки дробился на золотой оправе очков, и, когда Даев поднимал голову, над стеклами вспыхивали искрящиеся звездочки.
– Закончили?
– В основном.
– Ну что ж, поздравляю. Поработали вы добросовестно. Как профессионал говорю.
– Петр Савельевич! Вы убеждены, что в этом случае можно было поступиться законом?
Даев покатал плоским пальцем дробинку из хлебного мякиша, сначала быстро, потом медленней, пока палец не застыл на месте.
– Чудак вы все-таки, Колесников. Переступать закон никогда не следует. Никогда! Но применять его всегда нужно с умом и сердцем. Я ведь тоже думал, как вы: Кожарину нужно идти с повинной, – элементарная юридическая логика. Алферовцы из бесед со мной сделали только один вывод: если свидетелей не будет – суда не будет. Дело даже не в том, что они боялись тяжелого наказания для Кожарина. В этом я их просветил. Они считали недопустимым, оскорбительным для мертвых и живых самый факт нахождения Кожарина на скамье подсудимых. Для них обвинять Кожарина – значит защищать Чубасова. И тут логика бессильна.
– Но объективно это означало оправдание самосуда.
– Вот видите, что получается, если мыслить общими категориями. В Америке расисты линчуют негра – самосуд. Уголовники «убирают» сообщника – самосуд. Кожарин карает предателя – самосуд. Юридические признаки те же. А по правде жизни?
Не дождавшись ответа Колесникова, Даев продолжал:
– Когда я вам советовал вдуматься в это дело, я вовсе не ожидал, что вы перейдете на позиции деда Куряпова и закроете дело. Я надеялся, что вы глубже заглянете в души людей и найдете справедливую формулу обвинения. Только и всего. И я вижу, что не ошибся.
– Но я неизменно руководствовался законом.
– Не только! Помните, что сказано в общих началах о назначении наказания? Руководствоваться еще и социалистическим правосознанием. Зря, что ли, записано это правосознание? В нем все: ваша способность мыслить и чувствовать, ваш жизненный опыт, ваша идейная убежденность, ваше уменье отличить одно от другого. Елизавета Глебовна как-то сказала, что вам всей правды не схватить. Она не ставила под сомнение ваше знание законов. Она имела в виду это самое правосознание, о котором сроду не слыхала. Какой закон сам по себе может обеспечить справедливость? Никакой! Всегда конечный результат зависит от людей, которые исполняют закон, от их мудрости и нравственной чистоты. Разве не бывает и сейчас, что глупый и злой судья, пользуясь отличным законом, выносит неправедный приговор?
– Бывает.
– Никакой законодатель не дает готовых рецептов на все случаи жизни. Он не напишет: за такое-то преступление – такое-то наказание. Обязательно: «от – до». И правильно! Кто за вас решит? Сами решайте, спрашивайте свою совесть и давайте «от – до».
– Мера наказания – одно, а полная безнаказанность – другое, – возразил Колесников. – Безнаказанность развращает общество. Пусть выговор, пусть условное наказание, но общество должно знать, что преступник изобличен и волею суда по таким-то и таким-то мотивам, пусть даже к общественному порицанию, но приговорен. Вы уверены, что безнаказанность Кожарина не подтолкнула бы в будущем кого-нибудь из алферовских мальчишек на другое преступление? Если милиция, прокуратура оказались бессильными в одном случае, почему бы не попытаться уйти от них и в другом?
– Я уверен в одном: каждый алферовский мальчишка запомнит на всю жизнь, что нет отвратительней преступления, чем измена родине. Они запомнят, что предателю пощады нет. Вот главный нравственный вывод, который сделает каждый из этого дела.
– Вас можно понять и так: пока алферовцы лгали, они поступали правильно, а теперь, когда я убедил их говорить правду, они совершают ошибку.
– Чувствуется, что вы диалектику учили не по Гегелю. И не по Ленину тоже. Подзубривали к зачету... Не обижайтесь. Вы завоевали доверие алферовцев. Они убедились, что вы не враг Кожарина. Они поняли, что правильней будет защищать Кожарина на суде, перед всем миром, чем прикрывать его ложью. В этом ваша заслуга. Но согласитесь, что и вы кой-чему у них научились.
– Чему именно?
– Поясню. Если бы вы остались таким, каким приехали, следствие выглядело бы совсем иначе. Почему вы ни разу не вызвали Кожарина и не прижали его на допросе?
Колесников не спешил с ответом, Даев ждал.
– Я был уверен, что он придет сам, а за ним придут свидетели.
– А кроме того, – подхватил Даев, – вы боялись, что, если вызовете его, он упираться не будет, во всем признается и станет обычным изобличенным преступником.
Даев говорил, глядя прямо в глаза, и с такой твердостью в голосе, как будто читал мысли своего собеседника. А мысли были давние, когда-то мелькнувшие и затихшие. И признаваться в них сейчас не хотелось.
– Просто я считал такой путь более верным.
– Не нужно, – поморщился Даев. – Сами себя обманываете. Вы сознательно пошли на маневр – заставили Кожарина явиться с повинной, чтобы дать ему лишний шанс на смягчение.
– А если даже так, разве я вступал в противоречие с законом?
– Конечно, нет. И если бы вы сами его вызвали, даже если бы арестовали его по подозрению в убийстве – тоже противоречия не было бы. А нравственная подкладка разная. Мало того. Руководствуясь только законом, вы могли бы посадить на скамью подсудимых если не всю Алферовку, то добрую ее половину за лжесвидетельство, за укрывательство, за недонесение. Пойдете вы на это?
– Нет.
– А почему? Ведь закон-то требует. А правосознание не разрешает. Вы поняли, что алферовцами движут не низменные чувства, а благородная ненависть к предателям и сострадание к человеку, попавшему в беду. Согласны с этим?
– Это совсем другой вопрос.
– Почему же другой? Во всех случаях нужно исходить из ленинского положения, что закон – это политика. А политика требует гибкости... Пойдемте ко мне, я вам кое-что покажу.
Они прошли в кабинет. Даев достал толстую папку и стал перебирать бумаги.
– Петр Савельевич! Помните, вы говорили, что и вам приходилось подписывать неправильные приговоры? Ведь происходило это оттого, что к закону относились без должного уважения.
– Без мысли и чести! – оборвал его Даев. – А уважения хватало. До дрожи в коленках уважал. Беззаконие выражалось не в том, что решали наперекор закону. Всегда можно было опереться на какой-нибудь указ. А вот думать о революционной целесообразности того, что делаем, – отучился. Это верно... Выл такой указ в сорок седьмом году «Об уголовной ответственности за хищение государственного и общественного имущества». Тоже закон. По этому закону за мешок картошки, украденный колхозником, или за моток пряжи, унесенный с фабрики работницей, давали по восемь и по десять лет. Вот до чего уважали закон!
Даев держал в руках стопку мелко исписанных листков и, подняв очки на лоб, прищурясь, что-то перечитывал.
– Возьмите, – сказал он, протягивая Колесникову рукопись, – это я набросал давно, когда ждал суда над Кожариным и собирался выступать общественным защитником. Прочтите и верните.
18
Первые страницы своей речи Даев написал залпом, без помарок и с минимумом знаков препинаний. Потом шли густо зачеркнутые абзацы и строчки, написанные на полях позднее, другими чернилами. В нескольких местах были оставлены пробелы для будущих вставок. И лишь заключительная часть снова выглядела как написанная без отрыва пера от бумаги.
«Товарищи судьи! На первый взгляд может показаться, что нет дела более ясного, чем то, которое представлено на ваше разбирательство. Совершено тяжкое преступление. Убит человек. Убийца не отрицает своей вины. Он не раскаивается и не просит снисхождения. Все другие доказательства, которые проходят по следственному производству, не оставляют сомнений в виновности подсудимого.
Если бы на вашем месте, товарищи судьи, находилась хитроумная кибернетическая машина и в нее были бы введены данные, добытые следствием, она мгновенно вынесла бы категорическое карающее решение. К счастью, судьба моего подзащитного вверена не автоматическому устройству, бесстрастно взвешивающему факты, а живым советским людям, обладающим не только разумом, но и сердцем.
Я говорю «к счастью», потому что ясность этого дела только кажущаяся. По сути своей оно редкостное, не имеющее прецедентов в судебной практике.
Я не буду отрицать или оспаривать основные положения обвинительного заключения. Обстоятельства убийства обрисованы с достаточной полнотой и точностью. Четвертого мая в шестнадцать часов тридцать минут Алексей Кожарин подошел к дому, который возводился около продовольственного магазина в Алферовке, и ударом гаечного ключа убил гражданина Чубасова.
Первый и кардинальный вопрос, который встал перед органами дознания и который стоит сегодня перед судом: каковы мотивы этого убийства?
Известно, что Кожарин был трезв. Никаких сомнений в его вменяемости не возникает ни у обвинения, ни у защиты. Что же им двигало? Никаких контактов между Кожариным и Чубасовым до этой роковой минуты не было. Следовательно, между ними и не могло возникнуть ни личной вражды, ни односторонней ненависти.
Органы дознания и государственное обвинение не могли оставить этот вопрос без ответа и сформулировали его коротко: «месть».
Для такого ответа как будто имеются достаточные основания. Я не буду повторять того, что вам уже известно о Чубасове. За малым исключением, все коренное население Алферовки могло испытывать мстительные чувства к этому чудовищу, воплотившему в себе три типа злодеев, издревле презираемых народом: предателя, провокатора, палача.
Но, приписывая месть Кожарину, обвинение создает только видимость ответа на главный вопрос. Ведь именно Кожарин совершенно свободен от всяких связей с погибшими партизанами и с другими алферовцами, пострадавшими от Чубасова. Есть логика чувств, определяющая поведение человека. Никаких предпосылок для мести у Кожарина не было. Поэтому я отвергаю этот мотив преступления, выдвинутый обвинением».
На этом обрывалось гладкое вступление. К следующему листку были подколоты: чье-то письмо и служебная бумага с напечатанным на машинке текстом. Дальше опять почерк Даева.
«Чтобы понять психологические побуждения, заставившие Алексея Кожарина поднять руку на Чубасова, нужно знать о нем больше, чем знаем мы из анкетных данных, перечисленных в преамбуле обвинительного заключения. Без тщательного исследования всех деталей биографии этого молодого человека, сидящего на скамье подсудимых, мы не сможем прийти к объективной истине.
Алексей Кожарин принадлежит к тому поколению советских людей, чье детство было искалечено войной. Вся его семья погибла в пламени, охватившем Белоруссию. Шестилетний мальчик попал в детский дом. Здесь ему повезло. Руководителем детского дома оказался человек редкого педагогического таланта. Один из сподвижников Макаренко, всю жизнь посвятивший обездоленным детям, он оказал решающее, с моей точки зрения, влияние на дальнейшую судьбу Кожарина. Я позволю себе процитировать его письмо, которое попрошу приобщить к делу».
Письмо было из далекого сибирского города. Красный карандаш отчеркнул то, что Даев считал важным.
«Алешу Кожарина я помню хорошо. Не запомнить его нельзя было хотя бы в силу необычности тех душевных качеств, которые проявились уже в раннем детстве. Этот мальчик всегда был яркой индивидуальностью. Он не столько блистал своими способностями в учебе, сколько поражал воспитателей цельностью своей натуры и какой-то, простите за старомодное сравнение, рыцарской чистотой своих побуждений.
Как у иных детей рано дает о себе знать музыкальный талант, так у Алеши рано проявилась способность остро чувствовать чужую боль и мгновенно откликаться на зов о помощи. Хотя он всегда был удивительно бескорыстным и благожелательным в отношениях с другими детьми, я не могу назвать его добрым. У него, иногда, бурно прорывалась агрессивность. Защищая малышей от обидчиков, он был безжалостным. Однажды он ввязался в драку с уличными мальчишками, которые развлекались тем, что мучили голубей. Алеша больно побил двоих (потом их родители приходили ко мне жаловаться) и вернулся в детский дом со спасенным голубем и распухшим носом.
Помню Алешу подростком, потом юношей. С годами его непримиримость ко всякой несправедливости, всякому мучительству не ослабла. Она даже стала более глубокой и осознанной. Это отразилось и на круге его чтения. Его героями стали люди, отдавшие жизнь за революцию. Он разыскивал книги о Парижской коммуне, о декабристах, о Дзержинском, о Чапаеве.
Запомнился мне его доклад на литературном кружке об Юлиусе Фучике. Даже нас, учителей, поразила сила чувства, звучавшая в его речи, – чувства преклонения перед мужеством Фучика и ненависти к фашистам. Алеша мне очень напоминал моих друзей, комсомольцев двадцатых годов с их глубокой верой в каждое слово революционной пропаганды. Его совсем не коснулся тот дешевый скептицизм, с которым мне приходится сталкиваться в среде молодежи.
Я, разумеется, не мог предсказать, как сложится жизнь Алеши Кожарина, но знал, что будет ему нелегко. В одном я был твердо уверен, что он никогда, ни при каких условиях не совершит дурного, бесчестного поступка».
Сбоку, на полях, Даев приписал: «Хочу оговориться. Запрашивая автора письма его мнение о Кожарине, я не сообщил ему ни о происшествии в Алферовке, ни о готовящемся процессе. Таким образом, перед нами не защитительная характеристика, продиктованная чувством жалости, а объективный документ, отражающий подлинные мысли старого умного педагога».
Еще одна страничка, написанная без помарок.
«Что же стало с Кожариным позднее, когда он вышел из-под опеки воспитателей? Может быть, будничная, трудовая жизнь погасила в нем способность откликаться на чужую боль и чужой зов о помощи? Может быть, на смену революционной романтике пришла трезвая расчетливость и столь обычное стремление получше устроиться в жизни?
Позвольте мне обратиться к другому документу, к характеристике, полученной от командования подводной лодки, на которой служил Кожарин до своего приезда в Алферовку. В этом случае я счел нужным объяснить причину моего запроса, дабы военные товарищи имели полное представление о судьбе их бывшего матроса».
В характеристике тоже было отчеркнуто несколько абзацев.
«За время службы на флоте Алексей Никифорович Кожарин проявил себя как дисциплинированный, волевой и политически зрелый матрос. Он освоил две специальности на «отлично» и упорно повышал свою техническую квалификацию, а также общеобразовательный и культурный уровень.
Как комсорг подразделения, Кожарин хорошо справлялся со своими обязанностями и пользовался авторитетом у комсомольцев. В сложных условиях учебного похода Кожарин проявил отвагу и мужество. Когда с борта волной был смыт матрос Шуляков, Кожарин, не потеряв ни секунды, бросился в штормовое море и спас товарища. Этот факт отмечен в приказе командования. Кожарин неоднократно получал поощрения и ставился в пример личному составу.
К отрицательным чертам в характере Кожарина следует отнести некоторую резкость в обращении с отдельными товарищами и склонность к фантазерству, оторванному от реальной действительности. Так, им был подан рапорт командованию, в котором он предлагал создать постоянные интернациональные бригады добровольцев для помощи бывшим колониям в их борьбе против империализма. При этом Кожарин просил записать его первым в такую бригаду. После получения рапорта с Кожариным была проведена соответствующая работа по разъяснению ему внешней политики нашего правительства».
Характеристики, видно, вдохновили Даева. Дальше шли страницы, заполненные торопливо, с недописанными словами и сокращениями.
«В чем процессуальное значение двух оглашенных мной документов? Я уверен, товарищи судьи, что вы согласитесь со мной, если я расценю их как исчерпывающий материал для воссоздания нравственного облика подсудимого. От малыша, спасающего голубя ценой разбитого носа, до мужчины, рискующего жизнью ради спасения товарища, от увлечения Чапаевым и Фучиком до готовности защитить своей грудью далекие народы – таковы те прямые линии развития, которые определили биографию Кожарина.
Теперь нам будет легче понять, что, собственно, произошло в Алферовке четвертого мая.
Вы знаете, что, отслужив свой срок на флоте, Кожарин собирался поступить в радиотехнический институт. Основательно подготовленный, с отличными рекомендациями командования, он мог рассчитывать на успешное преодоление вступительных экзаменов. Но случилось непредвиденное. По приглашению своего друга, обязанного ему жизнью, Семена Шулякова, Кожарин едет в Алферовку, чтобы отдохнуть перед экзаменами.
Здесь происходят решающие изменения в его судьбе. Кожарин полюбил сестру своего друга и не остался без взаимности. Он послал в институт заявление с просьбой передать его бумаги на заочное отделение.
Кожарин остался в Алферовке. Остался не только потому, что его удерживала здесь молодая жена. Она готова была поехать с ним куда угодно. Но в колхозе нашлось дело, которое Кожарин считал для себя обязательным. Алферовка давно была в зоне электрификации. Только по нерадивости тянулась бесконечная бюрократическая канитель и окончание работ откладывалось с одного года на следующий. Кожарин не мог остаться равнодушным. Благодаря его напору и энергии Алферовка в ту же осень получила электрический ток. Неудивительно, что по сей день, включая свет, колхозники с благодарностью поминают своего электрика.
Год спустя у Кожарина родился сын. Казалось, жизнь вошла в спокойную колею. Ничто не предвещало трагедии. Но таким людям, как Кожарин, и на роду написано не иметь спокойной колеи.
Тридцатого апреля нынешнего года в Алферовку приехал Чубасов.
Хочу отметить, что никто из алферовцев не собирался гоняться за Чубасовым, чтобы отомстить. Кровная месть не в русском характере. Он сам напомнил о себе, напомнил нагло, вызывающе. Сам он заставил людей наново пережить кошмар прошлого.
Его приезд ошеломил многих. В сознании алферовцев не совмещались могила партизан и благоденствующий палач.
Кожарин не мог остаться сторонним наблюдателем. Ему рассказали о событиях сорок второго года. Рассказали о роли Чубасова в этих событиях. Зная характер Кожарина, мы поймем, как должна была отозваться на все услышанное его душа. Но он еще далек от какого бы то ни было решения. Он переживает боль своих односельчан, но еще не знает, что делать.
Чубасов не решается выйти на улицу. Он пьет, запершись с Зубаркиным. Он набирается храбрости. И лишь 1 Мая, в светлый, праздничный день, он появляется на виду у всех – пьяный, веселый, хвастающийся шальными деньгами. Вслед ему несутся проклятия, но он чувствует себя в безопасности. Он полноправный гражданин. Он никого не боится.
В тот же день 1 мая состоялось другое, малозначительное, на первый взгляд, событие. У братской могилы партизан собрались на торжественную линейку пионеры, ученики школы имени Грибанова. Ребята стояли у могильного холма и слушали воспоминания ветеранов о подвиге алферовских героев. Очевидцы рассказывали им о мученической смерти партизан. Пионеров призывали быть достойными памяти своих отцов, и они присягали на верность родине. Алексей Кожарин тоже присутствовал на этой линейке. Он ведет в школе технический кружок, и ребята в нем души не чают. Он стоял и смотрел на лица своих маленьких друзей, и наверно, впервые в своей жизни испытывал такое гнетущее чувство стыда.
На открытых детских лицах читалось то, что скрывали взрослые: душевное смятение. Тут же, на кладбище, пионеры окружили Сударева и Кожарина. Перебивая друг друга, они спрашивали: верно ли, что приехавший Чубасов – тот самый, изменник?
Что могли ответить им два взрослых человека? Не знаю, как вы, товарищи судьи, а мне бы не хотелось оказаться на их месте.
Кожарин хорошо понимал, какую моральную травму наносит молодежи приезд Чубасова. Благополучие этого выродка расшатывало представление о справедливости, о победе правды над кривдой, о соответствии высоких слов действительному порядку вещей. Своим присутствием Чубасов растлевал души. Примириться с этим Кожарин не мог.
Тогда же, на кладбище, он высказал предположение, которое запомнили многие: «Чубасов приехал незаконно, – сказал он. – Вот узнают районные власти, и его вышлют обратно на Север».
Это не было отговоркой. Нам известно, что Кожарин действительно предпринял попытку выдворить Чубасова законным путем. Но к этому я еще вернусь. Проследим за событиями, последовавшими за пионерской линейкой.
Утром 2 мая Кожарин зашел к Шулякову. Он не застал своего друга, но увидел его плачущую жену, Естественно, что никто в Алферовке не переносил приезд Чубасова так болезненно, как дочь погибшего партизанского вожака Алена Грибанова. Для нее это было величайшим потрясением в жизни.
Когда Алексей Кожарин увидел плачущую Алену, когда он узнал, что ей страшно выйти на праздничную деревенскую улицу, сила возмущения, вызревавшая в его душе, стала неодолимой.
Мы не знаем, когда, в какой час и день сложилось у Кожарина решение уничтожить Чубасова. Да и сам он этого не знает. Но если и был такой момент, то наступил он после разговора с измученной Аленой.