355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Ланской » Трудный поиск. Глухое дело » Текст книги (страница 5)
Трудный поиск. Глухое дело
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:45

Текст книги "Трудный поиск. Глухое дело"


Автор книги: Марк Ланской



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)

10

Ольга Васильевна легко находила доходчивые и разумные слова, когда нужно было прийти на помощь какой-нибудь беспомощной мамаше, потерявшей контроль над сыном или дочерью. Но она чувствовала себя безъязыкой и глупой, когда речь шла о судьбе Антошки. Она не могла пожаловаться на дочь, ни в чем не могла ее упрекнуть. Антошка всегда была преданной, ласковой, готовой к любым лишениям и к любому труду ради своей матери. И училась она увлеченно, без понуканий. Между ней и матерью не было ни секретов, ни размолвок. Душевные тайны и ее собственные и приятельниц, которых было великое множество, она выкладывала маме как самой близкой и единственной подруге.

Но с некоторых пор Ольга Васильевна почувствовала, как материнская безраздельная власть ускользает из рук. Все оставалось по-прежнему – и нежность, и послушание, но той Антошки, которая была убеждена, что ее мать – самая умная и красивая женщина на свете, больше не было. Была другая. В словах и поведении этой другой просвечивала обидная снисходительность, как будто она знала много такого, чего ее старенькая мама просто не способна понять.

Многое действительно трудно было понять, но непонимание она не считала поводом для осуждения. То, что у нынешней молодежи иные эстетические вкусы, иная манера выражать свои чувства, иные, порой парадоксальные, взгляды, Ольга Васильевна воспринимала как естественное явление, неизменно повторяющееся при смене поколений. Разговоры о падении нравов, о легкомыслии молодых людей она не любила, называла ханжескими. Молодежь, по ее мнению, была ничем не хуже той, среди которой Ольга Васильевна росла в тридцатые годы. Приглядываясь к своим ученикам, покидавшим школьные парты, она не торопилась осуждать удивлявших ее юнцов.

В том, что Антошка полюбила Толю, Ольга Васильевна винила себя. Она должна была предвидеть такую возможность. Вот как плохо получается, когда перестаешь быть женщиной и остаешься только учительницей. Перестаешь догадываться о самых обычных житейских коллизиях. Педагогические соображения подсказывали ей, что для формирования Антошкиного характера ей полезно иметь такого старшего брата, серьезного, умного и чистого, как Толя. И ни разу не задумалась она над тем, как обернется эта многолетняя дружба двух самых близких ей людей.

Памятное объяснение с дочерью никак не сказалось на их отношениях. Они словно бы договорились не считать его серьезным и заслуживающим продолжения. Но забыть тот разговор Ольга Васильевна не могла. Болезненная тревога за здоровье Антошки, мучившая ее в молодые годы, тревога чаще всего беспричинная, которую она от всех стыдливо скрывала, вернулась с новой силой.

Ольга Васильевна неприязненно относилась к женщинам, чья материнская любовь затмевала разум. В их безрассудном стремлении оградить свое дитя от всех ветров жизни она узнавала знакомые ей чувства и еще больше злилась на себя. Она старалась высвобождаться от этой слепой любви – пересиливая себя, отправляла маленькую Антошку в летние лагеря, приучала ее к самостоятельности, запрещала себе «куриные» нежности. Но тревога оставалась. Когда Антошка выросла здоровой, физически крепкой девушкой, Ольга Васильевна стала бояться всего, что окружает ее дочь за пределами квартиры: машин, под которые можно попасть, реки, в которой можно утонуть, злых людей, которые могут обидеть. И как ни ругала себя за мнительность, ничего не могла поделать с собой, не могла избавиться в поздние вечера от гнетущего страха, пока в дверном замке не начинал копошиться Антошкин ключик.

В последнее время, увлеченная новыми идеями, занятая встречами и беседами с многими людьми, она как будто убедила себя, что с Антошкой ничего плохого не случится, как не случается с миллионами других девушек. Как вдруг это несчастное увлечение Толей. А что, если это глубокая, иссушающая любовь? Ольга Васильевна присматривалась к дочери, к ее осунувшемуся лицу, к ее глазам, в которых ей чудилось затаенное страдание, и, как в Антошкином младенчестве, она болела ее болью.

Что делать, как помочь дочери, она не знала. Была единственная надежда, что это не серьезно и пройдет, как проходит у других девчонок. Поэтому Ольга Васильевна стала особенно радушно встречать Антошкиных друзей, иногда провожавших ее домой.

Студенты разных курсов легко с ней знакомились, становились друзьями, потом поклонниками, потом опять друзьями. Было несколько увлечений длиной в неделю, когда мысли были заняты одним, и домой провожал один, и на телефоне минут по сорок висел все тот же. Но такое постоянство оказывалось очень утомительным. Единственный предъявлял слишком много прав. Антошке нравилось, чтобы с ней ходили гурьбой и при этом интеллектуально сшибались, пронзая друг друга шпагами острот. Отвергнутые воздыхатели некоторое время дулись, даже не здоровались, но потом входили в норму.

Самым стойким, прошедшим все испытания и лишь закалившим свою влюбленность, был Илья Гущин, второкурсник с философского. Этот здоровенный детина как-то на спор в университетской библиотеке поднял ладонью вытянутой руки восемь томов Большой энциклопедии. Ребята подкладывали том за томом, и он чуть было не сдался на седьмом. Но когда следующий, восьмой, положила Антошка, Илья уставился вспухшими глазами в свою руку и заставил ее окаменеть. После этого подвига, который сам Гущин объяснял тем, что овладел системой йогов, Антошка прониклась к нему нежностью, а другие отказались от соперничества.

Илья сумел проникнуть к ним домой, очаровал Ольгу Васильевну своей робостью и сам заразился ее идеями. Антошка была уверена, что он подлизывается к ее матеря из хитрости, высмеивала его, переводила из ранга единственного в сонм друзей, но он не дулся, терпел и оставался при ней.

Ольга Васильевна очень наивно старалась защищать интересы Ильи. Она надеялась, что этот серьезный юноша сумеет отвлечь ее дочь от несчастной любви к Анатолию. Но Антошка разгадывала ее уловки и, может быть еще поэтому, уверила себя, что никого, кроме Толи, она никогда не любила и не полюбит.

Как-то после затянувшегося визита, когда Антошка чуть ли не вытолкала Илью из квартиры, Ольга Васильевна сказала:

– Славный парень.

– Очень, – согласилась Антошка.

– Он тебя любит.

– Не исключено.

– А тебе он нравится?

Смысл вопроса был ясен: «Не он ли вытеснит Толю?» Но Антошка вовсе не желала догадываться о таком смысле вопроса. Мог быть и другой: «Нравится ли он тебе, как многие другие, или больше?» На это можно было ответить, не кривя душой.

– Весьма.

Антошка перебирала учебники, глаз ее не было видно, и Ольга Васильевна так и не поняла – есть ли за этим «весьма» сильное чувство.

Возможно, что Антошка была права, и вначале Илья действительно притворялся внимательным слушателем. Но вскоре он стал не только чутким собеседником, но и самым ревностным помощником Ольги Васильевны. Этот рослый парень с плечами грузчика обладал редкой способностью с полуслова понимать чужие мысли, какими бы сложными и неожиданными они для него ни были. Он до удивления быстро разобрался в замысле Ольги Васильевны и, пожалуй, первым сформулировал задачу. Именно его имела в виду Ольга Васильевна, когда говорила потом Анатолию, что не сама придумала проект перестройки нынешних форм борьбы с преступностью.

– Я вас понял, – сказал решительно Илья после одного длинного разговора. – Все очень просто! Нужно создать систему Охраны Морального Здоровья – ОМЗ. – Илья улыбнулся, помолчал, будто вслушиваясь в только что родившееся словечко. – Неплохо звучит, Ольга Васильевна? Министерство ОМЗ. Городской отдел ОМЗ. НИИ ОМЗ. Факультет ОМЗ. Ей-богу, здорово!

Ольга Васильевна долго смеялась.

– Вы шутник, Илья. Какое там министерство! Хотя бы по одному человечку на район, но вооруженному правами.

– И все загубите, – мрачно предрек Илья. – Вы меня извините, но я должен упрекнуть вас в непоследовательности. Это очень распространенная болезнь, – люди говорят, говорят, не замечая, как сами уклоняются от обязательных логических выводов. О чем идет речь? О всеобщем охвате трудных детей социальным контролем. О том, чтобы каждому, без единого исключения, помочь стать лучше, чем он есть. Так ведь?

– В идеале.

– А нам и нужен идеал. Как во всем. Другое дело, что до этого идеала нужно топать через рвы и буераки, но стремиться нужно к идеалу. Иначе и браться не стоит. Ведь то, что вы мне рассказали, – вопиющее дело! Переделать психологию искалеченного подростка, вернуть его к нарушенным моральным нормам – ведь это тончайшая, ювелирная работа на душе человеческой. И кому отдана эта работа? Милиции! Бред! Почему не пожарникам? Или у милиции своей работы меньше? Стыдно! Стыдно за педагогику, за психологию, за все науки стыдно!

Илья вышагивал по скрипучему паркету, через каждые пять шагов натыкался на стенку и поворачивал назад. Его наголо остриженная лобастая голова была устремлена вперед, как будто он шел навстречу буре.

Опытным учительским глазом Ольга Васильевна видела мальчишеское желание покрасоваться мужской решительностью и смелостью мысли, но это не мешало ей радоваться его поддержке. Она как бы и впрямь ощутила твердый локоть сильного, надежного мужчины. Вероятно, в этот вечер и она сама перешла грань, которая отделяет зреющую мечту от практической работы по ее осуществлению.

Потом Илья стал приводить увлеченных им юных философов, психологов, социологов. Часами гремели речи, серьезное перебивалось шутейным. Рядом с Омзом придумывались другие названия. Так был создан ИНКОМЗ – инициативный комитет Омза, почетным председателем которого под лимонадный тост была избрана Ольга Васильевна.

11

– Сегодня принимаем новенького. Сами узнаете у него, за что попал сюда, познакомите с нашими правилами и требованиями. Напоминаю, что это очень серьезное дело. Нужно, чтобы он с первого шага понял, как следует вести себя в изоляторе.

Обычное дело. Пришла группа заключенных подростков, разобрала скамейки и стулья, уселись с независимым видом, перебрасываются шутками, улыбаются воспитателю. Никого это не удивляет, ни их, ни Анатолия. Прошел уже не один месяц с тех пор, как началась эта игра в самодеятельность, странная игра с ворами и грабителями.

Из тех, кто был на первом собрании, в изоляторе не осталось никого. Только по письмам из колоний можно было судить об их отношении к проводимому эксперименту. Письма были хорошие, полные доверия и выстраданных мыслей.

Для администрации наглядней всего были цифры. Серьезные нарушения режима стали редкостью. Даже самый тупой, озлобленный рецидивист, попав под перекрестный огонь своих же дружков-уголовников, чувствовал себя одиноким и бессильным. Он терялся, не зная, где кончается игра и начинается суровая действительность. Жесткие правила игры диктовали обязательные нормы поведения. Одно дело – учинить пакость надзирателю, и совсем другое – противопоставить себя всем заключенным.

Завоевать первое место не легко. Комиссия по проверке придирается ко всему – ищет следы пыли в камере, поднимает шум из-за брошенной спички, берет на учет каждую оторванную пуговицу на куртке, каждую кружку, не дочищенную до блеска. А уж всякое нарушение дисциплины – для другого этажа сущая находка, общий балл резко снижался, и надежда на получение заветного вымпела со всеми сопутствующими благами пропадала на целую неделю.

Мало кто из ребят серьезно относился к главной, воспитательной цели соревнования. Не привыкшие заглядывать вперед, жившие от одной еды до другой, от одного острого ощущения до следующего, они и здесь не задумывались над тем, куда ведут и чего хотят от них воспитатели. Они только убедились, что так лучше, веселее, вольготнее. Ради этого стоит поступиться некоторыми желаниями и привычками. А если администрации тоже нравится такой порядок, пусть тешится, не жалко.

– Введите, – приказал Анатолий дежурному.

В воспитательскую вошел Гена. Наголо остриженный, он сразу превратился в лопоухого мальчишку. Тонкие штаны мышиного цвета, неуклюжие ботинки так же отделили его от привычного мира, как и лязг стальных дверей.

Анатолий не взглянул в его сторону, делал вид, что занят бумагами. Гена увидел ребят, одетых так же, как он, увидел за столом Катиного мужа и не знал, на кого смотреть.

– А кто «здравствуйте» скажет? – поинтересовался кто-то из заключенных. – Ты что, на скотный двор пришел?

– Ну, здравствуйте, – промямлил Гена.

– Без «ну»! Ты что, нам одолжение делаешь? – зло одернул его другой. – Стой как следует, не вихляйся.

Гена подтянулся. Он не понимал, что происходит и что от него хотят.

– Геннадий Рыжов, – назвал его Анатолий, как будто вычитал имя и фамилию из арестантского дела. – Ребята, с которыми тебе придется какое-то время побыть в изоляторе, хотят с тобой познакомиться. Они хотят знать, что ты за человек, ведь жить вам придется вместе. Расскажи им, за что тебя арестовали, какое ты совершил преступление.

Анатолий поднял на Гену спокойный, сдерживающий взгляд незнакомого человека.

– Давай шевелись! Рассказывай! – торопили Гену заключенные. – По какой статье сел?

– Сто пятьдесят четвертая, часть вторая.

Ребята хорошо разбирались в уголовном кодексе, но статья, трактующая спекуляцию, была им незнакома. Это задело их самолюбие.

– Давай, давай! Не тяни резину! Говори, как дошел.

– Я не виноват, – сказал Гена, вспомнив шуточные допросы, которые иногда для тренировки устраивал Олег.

Это заявление было встречено злобным смехом. Ни один из сидевших здесь подростков не верил, что в изолятор можно попасть по ошибке. Бывали случаи, когда отсюда выходили на свободу, после условного приговора, но чтобы подследственный оказался ни в чем не повинным, такого им встречать не приходилось. По собственному опыту они знали, что несовершеннолетних арестовывают, только с избытком собрав против них неопровержимые доказательства. То, что новичок так нахально врет, раззадорило всех.

– Бедненький! Прямо из детского сада, с горшка сняли. Не ври!

– Тише! – сказал Анатолий. – Видишь, Рыжов, ребята тебе не верят. Они знают, что без серьезных улик тебя бы сюда не направили. Никто не принуждает тебя признаваться в том, что ты хочешь скрыть, но полностью отрицать свою вину, утверждать, что ты попал сюда по недоразумению, – неумно. Ты расскажи то, что уже известно следователю.

Гена потупился. К следователю он уже привык, врал ему легко, не краснея. А здесь вдруг оробел.

– Рубашки скупал у иностранцев... Плащи еще...

– Ага! – поняли наконец ребята суть дела. – Фарцовщик! Шмуточник!

Посыпались вопросы.

– Сколько рубах наколол?

– Тридцать.

– Ого! Все себе?

– Себе и знакомым.

– А еще чего?

– Так... Всякое...

– Ты не крути. Один работал?

Гена замолчал.

– Ладно, – сказал Анатолий, – не хочет больше ни в чем признаваться – его дело. Расскажите ему о наших порядках. Кто хочет?

– Значит, так, – начал один из старожилов, Климов. – Мы здесь работаем и учимся. Соревнование у нас. И по дисциплине, и внешний вид. И чтобы в камере порядок. Главное – других не прижимать и не укрывать. На интерес не играть. Чтобы татуировки не было. Словами не кидаться. Все споры в камере – только через воспитателя.

Климова дополняли другие. Каждый старался оправдать свое положение активиста.

– Девиз у нас такой: не можешь – научим, не хочешь – заставим.

Анатолий догадывался, что Гена мало понял из лаконичных объяснений, но не вмешивался. Он верил, что и такой разговор принесет пользу.

– На этом сегодня кончим. Можете выйти. Останется Рыжов.

Все вышли.

– Подойди, Гена. Садись.

Расслышав в голосе Анатолия пробившуюся теплоту, Гена напрягся, чтобы не расплакаться.

– Давай сразу же договоримся вот о чем, – сказал Анатолий. – То, что мы с тобой некоторым образом родня, – забудь. Поблажек от меня не жди. Мне твою маму жалко, но жалеть ее раньше других должен был ты сам. Помочь я тебе могу. Так же как я стараюсь помогать и другим ребятам. Помощь эта будет заключаться не в том, чтобы облегчить тебе жизнь в изоляторе. Правила, которые у нас существуют, обязательны и для тебя. Чтобы ты понял некоторые вещи, о которых никогда не задумывался, между нами должно установиться полное доверие. Пока я не поверю тебе, а ты не станешь доверять мне, ничего хорошего у нас не получится.

Гена мял холеными, но уже успевшими потемнеть пальцами тощую ушанку и рассеянно смотрел на Катиного мужа. Ничего, кроме страха перед ним, он не испытывал. Он знал, что Анатолия в семье Воронцовых не любят, что жизнь у них с Катей не ладится, и думал, что именно поэтому никаких преимуществ ему знакомство в изоляторе не даст. Может быть, даже наоборот – на нем, на Гене, постарается Анатолий выместить свою неприязнь к Афанасию Афанасьевичу и Ксении Петровне.

– Ты меня не слушаешь? – спросил Анатолий.

– Почему не слушаю, слушаю.

– Твоя мать и все родственники уверены, что тебе причинили большое зло, посадив за решетку. А я думаю иначе.

– По-вашему, добро мне сделали? – Гена горько усмехнулся.

– Да. Когда человек бежит через дорогу, не видя, что надвигается трамвай, и этого человека больно хватают за шиворот, он тоже сердится, как сердишься ты. Зато потом разберется, поймет, что ему спасли жизнь, и будет благодарить. Вот и тебе следует разобраться. Та компания, с которой ты связался, и те дела, которые ты творил, вели тебя прямым путем к гибели. Вместо честного, работящего человека, который мог рассчитывать на интересную, счастливую жизнь, ты превращался в паразита и преступника. Сейчас тебя схватили за шиворот. Дернули со всей строгостью, причинили душевную боль и тебе, и матери. Но иначе нельзя было.

– А что я такого сделал?

Анатолий долго смотрел на него, удивляясь наглости, с какой этот мальчишка ведет себя даже в изоляторе.

Пока ты не скажешь всей правды следователю или мне, на мое сочувствие можешь не рассчитывать. Имей в виду – от меня, от руководства изолятора зависит очень многое. Поэтому я советую подумать и довериться мне полностью. Поверь, что я желаю тебе только хорошего. Но если ты не будешь честным, правдивым, ты встретишь только зло. Тебе это понятно?

Гена кивнул, как кивают, чтобы отвязаться.

– Еще запомни. В камере не веди себя вызывающе и не лезь в подхалимы. И там будь человеком. Ты пообразованней других, покажи пример дисциплины и мужества. Никому сам обиды не чини, а если тебя станут обижать, немедленно доложи дежурному. Так решили сами ребята. Ко мне вопросов нет?

Гена отрицательно мотнул головой.

– Иди. Тебя отведут в камеру.

12

Гена не знал, как трудно было Анатолию решить задачу: в какую камеру направить заключенного Рыжова? Никакая инструкция помочь ему не могла. Как все инструкции, она имела в виду отвлеченных людей и отвлеченные обстоятельства.

Анатолий усложнил задачу, придумав множество ограничений, подсказанных жизнью. Нужно было учитывать все: и биографию, и характер, и наклонности, и степень нравственного падения, даже физическую силу заключенного. Например, неуравновешенных, истеричных подростков никак нельзя было посадить вместе – обязательно передерутся.

Не зря ведь тюремная камера издавна считалась скользким местом, через которое не всякий пройдет, не упав. Одних тюрьма запугивала на всю жизнь. У других снимала страх перед заключением. Третьим помогала обзавестись опасными приятелями и вредным опытом. Преступник, которого тюрьма не исправила, а закалила, становился еще хуже, чем был. Многое, очень многое зависело от той компании, в которую попадал подследственный.

Отправляя Гену в камеру, Анатолий выбрал, как ему казалось, самый подходящий вариант. Он не боялся, что воры Утин и Шрамов обучат фарцовщика своему ремеслу. Он был уверен, что вором Гена не станет. Липкая паутина знакомых спекулянтов и валютчиков могла затянуть его далеко. Но на обычное воровство он не пойдет, не тот характер. И его соседи по камере вряд ли захотят менять «специальность».

Но не это соображение было решающим. Надежда была на Павлуху Утина.

Хотя он выглядел озлобленным и затаившимся, Анатолию было с ним легче разговаривать, чем с иным словоохотливым. Он умел слушать, не притворяясь послушным, не поддакивая. Он ничего не обещал, но если брался за дело, доводил его до конца. Утина ждала третья судимость. Среди бывалых колонистов он пользовался авторитетом ловкого вора и обладателя увесистых кулаков.

Попав в изолятор, Утин некоторое время приглядывался к новым порядкам и только когда убедился, что никакого коварного замысла со стороны начальства нет, стал поддерживать соревнование. На собраниях он отмалчивался, но в камере поддерживал порядок и одергивал строптивых. По этой причине Анатолий еще раньше подсадил к нему и Вовку Серегина.

За Серегиным числилось несколько жестоких драк, когда он хватался за все, что попадалось под руку, и бил, не просто отбиваясь, а с заведомой целью – искалечить, изуродовать. Малолетство и хитрость этого воинствующего хулигана – уменье вовремя заплакать и прикинуться раскаявшимся – помогали ему уходить от кары. У следователей не поднималась рука отправить его за решетку.

Теперь он ждал суда за удар ножом, надолго уложивший ни в чем не повинного человека на больничную койку. Как ни старался Анатолий проникнуть в его мысли, никаких признаков сожаления о сделанном или сочувствия пострадавшему он обнаружить не мог. Вначале ему казалось, что безразличие к совершенному преступлению и к пребыванию в изоляторе у Серегина наигранное. Такая бравада нередко служила новичкам маской, за которой скрывались их подлинные переживания. Они рисовались перед другими заключенными, хотели казаться более зрелыми, опытными, бесстрашными, чем были на самом деле.

У Серегина беззаботная, дурашливая ухмылочка, постоянная бодрость духа, всегдашняя готовность врать – ничего не маскировали.

– Ты понимаешь всю гнусность того, что сделал? – допытывался Анатолий. – По твоей вине хороший человек, может быть, на всю жизнь останется инвалидом.

– Живой же, – уточнял Серегин.

– Сделать молодого человека беспомощным иногда хуже, чем убить его.

– Ну да, – тянул Серегин, – то другая статья.

При этом он подмигивал, шмыгал носом, показывая, что его не надуешь и под статью об убийстве не подведешь. До ареста он работал на фабрике и очень рассчитывал на снисхождение суда. Понял он сразу, как важно получить положительную характеристику в изоляторе, поэтому и прикинулся горячим активистом. Только исподтишка продолжал он запугивать тех, кто послабее, и поощрял любую склоку.

Из-за таких, как Серегин, Анатолий порой переставал верить в успех эксперимента. Трудовое соревнование помогало серегиным перехитрить и суд, и колонию. Точно так же – услужливо притворяясь исправившимся – будет вести себя Серегин и после приговора. И, отбыв треть срока, снова будет на свободе. И не изменится в лице, если встретит искалеченного им человека. И снова будет затевать драки, искать повода для удара ножом.

– Ты, Серегин, пойми, пока ты сам себя не осудишь, не поймешь, что ты жил, как волк, как зверь, опасный для окружающих, тебе снисхождения не будет. И я тебе хорошей характеристики не дам.

– Это почему? Этого в правилах нет. Я все пункты выполняю. Какие за мной нарушения?

Серегин смотрел зло, он знал свои права и готов был отстаивать их перед кем угодно. Но самое тяжкое было то, что он и вправду не понимал, чего хочет от него Анатолий. Он не мог постигнуть того душевного состояния, которого никогда не знал. Анатолий не находил слов и не верил, что есть такие слова, которые могли бы вывести Серегина из состояния моральной глухоты. Он словно чиркал спичкой о простую доску, зная, что огня не будет, потому что нет на доске того главного, от чего зарождается огонь.

Соединяя этих разных ребят в одной камере, Анатолий решал задачу, которая под стать была бы научно-исследовательскому институту. Во всеоружии своей науки должны были сотрудники такого института определять, что скрывается за внешней бравадой или унынием, замкнутостью или развязностью. Это им надлежало бы решать, как повлияет на психику того или другого подростка изоляция, соседи, ожидание суда. Им бы выводить закономерности, вырабатывать рекомендации. Но, видимо, много другой работы было у наук, изучающих душу человека, не доходили руки ученых до малопривлекательных, несозвучных эпохе тем.

Когда Гена переступил порог камеры, на него уставились три пары глаз. Громыхнул замок. Для Гены все заключенные еще были на одно лицо. Он не помнил, видел ли кого из соседей по камере в кабинете Анатолия или нет.

– Здравствуйте, – сказал он, вспомнив первую беседу.

С верхней койки к его ногам свалилось полотенце. Гена нагнулся, поднял и подал светлоглазому пареньку.

– Отряхни, на полу лежало!

Гена встряхнул полотенце и снова протянул владельцу.

– Сложи как было, не тряпка!

По тому, как следили за его движениями ребята, по приказному тону Гена понял, что над ним потешаются как над новичком, не знающим порядка, но отступать было некуда. Он аккуратно сложил полотенце и положил на край койки. По-кошачьи ловко светлоглазый паренек соскочил на пол и оказался вплотную перед Геной.

Почему в руки не подал, падло? – прошипел он, яростно оскалив зубы.

– Вовка! – вполголоса, но твердо окрикнул сидевший у тумбочки и что-то писавший парень. – Дай пройти человеку.

– А чего? – огрызался Вовка, уступая все же проход между койками. – В шестерки записался, а служить не хочет. Надо поучить.

Гена сделал два шага и остановился. Впереди стена, и где-то наверху окно с двумя зарешеченными рамами. Ни стульев, ни кресел.

– Садись, – указал на нижнюю койку тот же парень, отодвигая тетрадь, над которой трудился. – Тебя как звать?

– Рыжов, Гена.

– А меня Утин, Павел. А этот – Вовка Серегин. А тот, – кивнул он на лежавшего мальчишку лет пятнадцати, – Шрамов Ленька. За фарцовку сел?

Гена вспомнил, что уже видел Утина в кабинете Анатолия.

– Да.

– Кто родители?

– Отец летчик, полярник. Мама – дома.

– Богато живешь. В школе учишься?

– В десятом.

– Грамотный. Красиво жил, – не то спросил, не то сам определил Утин. – Сидишь по первому разу?

– Да.

– За учебу платить нужно. Тебе через то полотенце перейти нужно было либо ботинки вытереть, а ты поднял, значит в шестерки пошел, в лакеи иначе. Слушаться должен. Мамаше напиши, чтобы передачи пожирнее посылала, я тебе списочек составлю. Делить буду я. Соображаешь?

Гена безмолвно согласился. Этот день казался ему растянутым, как неделя. Пока он находился в милиции, связь с городом, с семьей не разрывалась. Он верил, что мать и Афанасий Афанасьевич не позволят держать его под арестом. Они поднимут на ноги своих бесчисленных друзей, все ужаснутся, примут срочные меры и заставят милицию выпустить его на свободу. Когда прошел первый испуг, он даже возгордился тем, что его считают таким серьезным преступником. И обыск, и арест должны были придать ему еще больше веса в глазах знакомых. Он представлял себе, как будет рассказывать (небрежно, словно о пустяках) о допросах у следователя, о своей стойкости, о том, как он ловко надувал милицию.

Но когда его посадили в темный ящик машины и привезли в изолятор, когда его повели, будто по конвейеру, к фотографу, к доктору, к парикмахеру, который, не спросив, «как стричь», просто проехался холодной машинкой во всех направлениях, когда выдали эту жуткую одежду, когда тяжелые ворота и глухие двери отрезали его от желанного городского шума, – испуг вернулся с новой силой. Теперь ему казалось, что Афанасий Афанасьевич и все мамины друзья от него отвернулись.

Из разговора с Анатолием он понял, что никакой помощи от этого чиновника ждать не приходится. Тоска и обреченность придавили все чувства. Ему хотелось побыть одному, поплакать, заснуть, не думать о том, что ждет его завтра. В камере стало еще страшнее, и он был благодарен Утину не только за то, что тот одернул этого психованного Вовку, но и за спокойный деловой разговор.

Леня Шрамов придвинулся к самому краю койки и спросил:

– А как это фарцовка? Тоже крадешь, или как?

Хотя в тоне мальчика было только любопытство, Гена обиженно взглянул на него сверху вниз.

– Ничего мы не крадем. Покупаем за наличные. У иностранцев барахла завались, а наших денег, чтобы выпить, – нет. Вот они и промышляют.

– А они тоже пьют? – удивился Шрамов.

– Посильнее наших. Другой, как границу переедет, в первом же шалмане всю валюту спустит, а потом и ходит, последнее с себя снимает.

– И много можно зашибить?

– Сколько хочешь. Только бы деньги были для первого закупа. А потом продашь, – было десять, стало двадцать, а то и тридцать. А если на сотню наскребешь, считай к вечеру – две сотни в кармане.

– Сила! – восхищенно выдохнул Вовка.

– А как ты с ними, с иностранцами, разговариваешь, – продолжал интересоваться техникой дела Шрамов, – на пальцах, или как?

– На пальцах глухонемые разговаривают, – снисходительно пояснил Гена. – Как с кем, с англичанином – по-английски, с немцем – по-немецки.

Гена чувствовал себя намного выше этих жалких воришек, шарящих по чужим карманам и квартирам. Он себе казался аристократом, случайно попавшим в дурную компанию, и не скрывал своего превосходства.

– К ним подход нужен, манеры джентльменские. И одеваться соответственно. Это тебе не наши... Культура!

– Сколько тебе светит? – поинтересовался Серегин.

– Как это «светит»?

– По твоей статье, сколько за фарцовку дают?

– Не знаю.

– Как же ты на дело идешь и не знаешь, сколько могут дать? Года три припаяют?

– Нет, меня до суда не доведут. Я скоро выйду.

– Это почему так?

– Мама сказала, что мне лучшего адвоката взяли. За меня хлопотать будут. У моего бати знаешь сколько орденов? Вся грудь в ленточках. У него знакомые кругом. И дядька известный человек, по радио выступает. Они все сделают, а суда не допустят.

Ленька Шрамов смотрел на Гену с простодушной завистью. Серегин – с бессильной злостью.

– Гад твой батя, – сказал он, – и дядька твой гад.

– Сам ты гад, – обиделся Гена.

– Чего ты сказал?! – Серегин напружинил для броска ноги и руки. Глаза стали бешеными.

Павлуха Утин был не против, чтобы Вовка вмазал хвастливому пижону, но это грозило скандалом, разговором на активе, потерей очков. Он лениво одернул Вовку:

– Сиди.

– А чего он! – разряжал ярость в крике Серегин. – Раз у его бати деньги и знакомые, значит, ему все можно, а другим – сидеть?

– А ты ему верь больше, – сказал Утин. – Было бы дело в деньгах, его бы на воле оставили. Видали там таких пап... Как же ты сюда попал, – спросил Утин у Гены, – если папа у тебя шибко заслуженный?

– А ты как?

– Я папу сроду не видал, сам по себе рос. Был бы кто рядом, сказал бы: «Стой, дурак, куда лезешь?» – может, я пообразованней тебя стал... А у тебя есть за кого держаться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю