Текст книги "Трудный поиск. Глухое дело"
Автор книги: Марк Ланской
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
7
Ночной разговор с Даевым вспоминался по частям. То приходила на ум одна фраза, то другая. Старик не случайно брякнул о душе. Когда-то грехи молодости замаливали молитвами, а этот ударился в философию, ищет объяснений и рад любому собеседнику. Но говорит он искренне, этого у него не отнимешь, – переживает.
Ироническая усмешка, с которой Колесников думал о Даеве, была наигранной. Некоторые слова старого юриста запали глубоко. «Вы работаете, не думая». Что он этим хотел сказать? Нет, не ради просвещения следователя распространялся он о своих ошибках. Хотел предостеречь от каких-то действий, имеющих прямое отношение к расследованию алферовского дела.
А о самом деле он так ничего и не сказал. В адрес убийцы у него не нашлось ни одного осуждающего слова. Говорил о чем угодно, только не о преступлении, совершенном у него под боком.
«Разработать Чубасова». Единственный его деловой совет. Но не похоже, что его заботит раскрытие преступления. Уж не хочет ли он, чтобы Колесников исправил его ошибку сорок пятого года и задним числом признал Чубасова заслуживающим высшей меры наказания? Чем это поможет делу? И так ясно, что Чубасов – негодяй, но разве убийство негодяя перестает быть преступлением?
Восстановить биографию потерпевшего – обязанность следователя. Колесников сделал бы это и без подсказки. Полезно проследить связи, которые тянутся от сорок второго года к нынешнему. Какие-то ниточки из этого клубка могут привести к происшествию у продмага. Источники информации рядом. Если о недавнем преступлении алферовцы высказываются неохотно, то о прошлом Чубасова готовы говорить часами. Вспоминают все до мелочей, с горячим чувством.
В тот день, когда уполномоченный заготскота Лаврушка Чубасов отказался уйти в лес и остался в оккупированной Алферовке, никто не думал, что сделал он это с далеким и злым умыслом. Возможно, что он и сам не знал, куда его заведет кривая дорожка.
Бывает так. Живет человек, по всем статьям не хуже других, – рядом ходит, на чужое не зарится. Бывает – до самой могилы прошагает по гладкому, не оступится и уйдет в мир иной, так никому, даже самому себе, не раскрыв, кем он был на самом деле. Только если рухнет привычный уклад и жизнь начнет испытывать каждого в отдельности на прочность и устойчивость, – вот тогда-то и раскрывается человек в подлинной своей сущности.
Кто мог думать, что молодой учитель, здесь же в деревне выросший, Гераська Грибанов, озорник и сердцеед, станет командиром первого в районе партизанского отряда, а потом, простреленный и ослепший, уже с петлей на шее предскажет фашистам гибель, а Красной Армии победу? Никто этого думать не мог.
Когда Колесников удивился, как это, мол, Чубасов, родившийся в бедняцкой семье, пошел в услужение к гитлеровцам, Сударев удивился в свою очередь.
– Вы что же думаете, как рос в бедности, так уж сразу и герой? У другого бедность хребет надвое ломала. Из таких бедняков не герои, а холуи формовались, лакеи по-старому, пресмыкающие, одним словом. А кто позлее, те после солдатчины в городовые подавались. Лаврушкин батя, бывало, за полушку руку оближет, чужой слюной умоется, не побрезгует.
Лаврушке Чубасову ни в лакеях, ни в городовых побывать не пришлось. Вместе с Гераськой Грибановым он ходил в школу, вместе они вступили в комсомол. Но в тот год, когда из Алферовки выселяли кулаков, Чубасов погорел на собственной жадности. Стал он у высылаемых оттягивать барахлишко, что в обмен, а что и так, ни за грош отбирал. Судить его за это не судили, но из комсомола выгнали. А поскольку Грибанов был на собрании первым обвинителем и клеймил Лаврушку самыми обидными словами, дружба между ними навсегда разладилась.
Случилось это в ранней молодости, а потом, когда Лаврушка вошел в года, он стал таким, как все: женился, обзавелся хозяйством и на всех собраниях исправно голосовал за советскую власть. Был он грамотен, умел обходиться с людьми, и ему всегда находилась службишка, позволявшая жить на колхозной земле, а в колхозе не работать. Детей он не сотворил, а перед самой войной от него ушла жена, – вдруг сорвалась в город и не вернулась. Сам он тоже собирался куда-то переезжать, с кем-то переписывался, да не успел.
Хотя Чубасов был мужчина рослый и нехворый, глаз, подбитый еще в детстве рогаткой, помог ему освободиться и от солдатской службы и от войны.
В селе Катьино, километрах в двенадцати от Алферовки, жил, вероятно, единственный человек на свете, с которым Чубасов разговаривал, ничего не тая. Это был его дядька по матери, колхозный кузнец Степан Дуняев, в трудное время заменивший Лаврушке отца и неведомо чем сумевший крепко привязать к себе сердце племянника.
К нему-то первым делом и подался Чубасов по приезде на родину с далекого Севера. Известно было, что он привез Дуняеву большой чемодан с подарками. Но какой разговор состоялся между ними, так никто и не узнал. Только видели люди, что в тот же час Чубасов вывалился из дядькиной избы, а вслед ему шаркнули по дороге и чемодан, и подарки, еще не распакованные, в бумажках и лентах. А последней полетела вдогонку, кувыркаясь и булькая, початая поллитровка.
С тем бы и уехал Чубасов обратно, сохранив свою жизнь, если бы не завернул в Алферовку к Тимохе Зубаркину.
Дуняев болел. Густо обросший сивой свалявшейся бородой, он сидел на печи, как медведь в берлоге, и трудно боролся с приступом удушья. Молодая женщина, пригласившая Колесникова сесть, пошарила в тумбочке, достала таблетку и протянула старику. Дуняев пожевал таблетку, потер словно отлитой из чугуна рукой волосатую грудь, вопросительно повернул голову к гостю.
Колесников сказал, что хотел бы узнать, с чем приезжал Чубасов к своему дядьке, о чем говорил, что выспрашивал, кого боялся. Старик редко и тяжело дышал. Колесников, полагая, что Дуняев глуховат, как все кузнецы, повторил сказанное погромче.
– Зачем шумишь? – сварливо перебил его Дуняев. – Об чем разговор шел – никого не касаемо. И тебе в том разговоре интересу нет.
Колесников долго разъяснял, как важно для следствия уточнить все обстоятельства приезда Чубасова, но Дуняев упрямо молчал. Зато когда Колесников оставил в стороне последнюю встречу и поинтересовался, не видел ли Дуняев племянника во время оккупации и не было ли тогда между ними каких разговоров, старик стал поддаваться на вопросы, как поддается тяжелая кладь, которую подталкивают рычагами.
Память у Дуняева была хорошая, только не хватало дыхания для подробностей. Поэтому он отвечал хотя и односложно, но точно, не путая хронологии. С его помощью и удалось Колесникову восстановить любопытные детали биографии Чубасова.
Первый раз пришел к Дуняеву его племянник весной 1942 года, вскоре после того, как Лиховский район был занят немцами. Пришел за советом. Сказал, что его вызывали в комендатуру и предложили стать старостой в Алферовке. На раздумье дали один день. По разговору можно было понять, что Чубасову хотелось принять предложение, но страшился своих. Объяснялся он с Дуняевым, как бы оправдываясь и уговаривая себя. Доказывал, что народу будет лучше, если старостой станет свой деревенский человек, а то пришлют со стороны неизвестно кого, горя не оберешься. Выходило, по его словам, что заботится он не столько о себе, сколько о своей деревне.
Дуняев не говорил Колесникову, что спорил тогда с племянником или осуждал его. Надо думать, что сам он в ту пору растерялся и не знал, как будет жить под немцами.
То, что Чубасов принял предложение комендатуры, Колесникову было известно. И поведение старосты в эти первые месяцы оккупации соответствовало той программе, которую он изложил Дуняеву. Он даже заискивал перед колхозниками, предупреждал их о поборах, которые намечались комендатурой, сам советовал прятать лишнее, чтобы не бросалось в глаза.
Но недолго длился этот период безобидного приспосабливания к гитлеровцам. Жизнь вынуждала делать выбор: либо – либо.
С партизанским отрядом, который вскоре был сколочен Грибановым, у Чубасова сложились двойственные отношения. На прямую связь и поддержку он не шел. Грибанов не раз подсылал к нему своих людей, хотел увериться, что в Алферовке надежный человек. Но Чубасов отвечал уклончиво, никакой помощи не обещал. В то же время понять можно было, что мешать он партизанам не будет и относится к ним так, как вроде бы их и нет.
Уже потом, на суде, он доказывал, что не хотел связываться с партизанами, потому что боялся предательства и доноса в комендатуру. Колесников не сомневался, что в этих словах была правда. Никто так не боится предательства, как предатель. Меряя всех на свой аршин, он в каждом видит свой страх, свою готовность к подлости. Чубасов боялся гитлеровцев, но еще больше боялся партизан. Он не знал, кто выйдет победителем, и старался угодить и тем и другим.
Грибанов не верил, что Лаврушка Чубасов может стать изменником. У него был свой аршин, и в каждом человеке он видел свою непримиримость к врагу. Он знал, что Лаврушка труслив и жаден. Но он не переставал считать его советским человеком и полагал, что лучшего старосты для Алферовки не сыскать.
Чубасов делал вид, что не замечает, как Алферовка превращается в партизанскую базу. Сюда свободно заходили разведчики. Отсюда переправлялись в лес продовольствие и одежда. Но вскоре спокойная жизнь Чубасова кончилась. Грибановский отряд взял под контроль Лиховское шоссе, – полетели мосты, подорвался на минах штабной автобус с оперативными документами, бесследно исчезали километры провода.
В Алферовку и во все окрестные деревни нагрянули каратели. В Дусьеве, где нашли немецкий автомат, расстреляли две семьи. Молоденький офицер с эсэсовскими молниями на петлицах часа полтора допрашивал Чубасова. Могло случиться, что гитлеровцы тогда же расстреляли бы Чубасова и он остался бы в памяти людей первой жертвой и первым героем Алферовки. Но очень уж искренне доказывал Чубасов свою непричастность к партизанам. В глазах офицера он видел смерть и, если бы верил, что может вымолить прощение, наверно, бросился бы в ноги и рассказал бы все, что знал о грибановском отряде. Но страх удержал его. Он поклялся, что нет и не было в Алферовке ни одного партизана. Почуял, видно, гитлеровец, что на этого человека можно положиться, почуял и передал через переводчика: «Если узнаю, что солгал, – повешу».
Об этом допросе и о последних словах гитлеровца Чубасов рассказывал в деревне. Был он напуган до помрачения и убеждал каждую бабу, что если партизаны будут заходить в Алферовку, то деревню сожгут, а всех, и его в том числе, повесят. Ходил он из одной избы в другую и повторял все то же – просил вести себя так, чтобы самим в живых остаться и ему жизнь спасти. Намекал, что не худо бы партизанам пожалеть своих близких и убраться подальше, в другой район.
Ни о чем он больше не думал и думать не мог: как уцелеть? как не озлобить партизан, которые могли запросто его прикончить, и как убедить немцев, что он им верный слуга?
С неохотой, после долгого молчания, когда слышались только всхлипы в больной груди, рассказал Дуняев и о другом разговоре с племянником. Было это в начале осени, когда гитлеровская армия прорвалась к Сталинграду. Дуняев хорошо запомнил, в каком состоянии прибежал к нему Чубасов: зеленый от испуга, с трясущимися руками. Чуть не плача, он уговаривал старого кузнеца порвать с партизанами, отказаться от их заказов, пожалеть себя. «Пропала советская власть, – твердил он убежденно, – пропала и не вернется. Нужно притереться к немцам, они хозяева».
О том, что случилось в тот день с Чубасовым, почему, отбросив колебания, перекинулся он к фашистам, старик говорить отказался. Видно было, что эти воспоминания ему неприятны, что по сей день корит он себя за то, что не догадался тогда, чем обернется этот припадок страха.
– Мне бы его, как вошь, придавить, с него бы и дух вон, – как бы извиняясь за оплошность, сказал Дуняев.
Но вот, оплошал, не придал значения, даже партизан не предупредил, думал, что племяш брешет с перепугу, отоспится, придет в себя. Только высмеял его и разок дал по шее, чтобы не завирался. А для Чубасова вопрос был решен.
8
Чем больше узнавал Колесников о Чубасове, тем сильнее испытывал он чувство пловца, которого течение сносит далеко в сторону от ориентира, намеченного на другом берегу. Разговоры со стариками, отлично помнившими события сорок второго года, уводили его от тех четких установок, с которыми он приступал к расследованию. Факты, которые накапливались у него, не помогали, а мешали. Они уличали одного Чубасова и не только объясняли, но и как бы оправдывали его убийство.
Каждый свидетель стремился передать следователю заряд своей ненависти к предателю. У ненависти свои аксиомы и своя система доказательств. Простые и неопровержимые доводы Колесникова воспринимались алферовцами как логические упражнения из учебника, не имевшие никакого отношения к их житейской практике. Они соглашались, что самосуд недопустим и преступен. Они вместе со следователем готовы были осудить злодея, поднявшего руку на другого человека. Но они с гневом отрицали какую бы то ни было связь между этими абстрактными рассуждениями и убийством Чубасова. Так же как они продолжали ненавидеть фашистов, заливших кровью их землю, так ненавидели они и предателя. Их ненависть не признавала поправок ни на время, ни на уголовный кодекс.
Все мужчины и женщины, проходившие перед Колесниковым, продолжали судить Чубасова даже после его смерти. Они не скрывали своих симпатий к тому, кто привел в исполнение приговор, созревший в их сердцах.
Теперь уже никаких сомнений в мотивах убийства не оставалось. Если бы не заключение судебно-медицинской экспертизы, установившей, что смерть потерпевшего последовала после единственного удара, можно было бы предположить, что вся деревня принимала участие в этом акте открытой мести.
Откровенней всех высказался по этому поводу Андрей Степанович Куряпов. В годы гражданской войны Куряпов служил конником у Примакова, а в сорок втором воевал в партизанском отряде Грибанова. С этим крепким горластым стариком Колесников познакомился у Сударева. Куряпов со второго слова стал называть следователя на «ты» и разговаривал по-отечески, наставляя, как совсем еще молодого паренька, способного по горячности напороть невесть что.
Изба Куряпова стоит как раз напротив продмага, а в час убийства старик сидел на лавочке у калитки и своими ястребиными глазами из-под навеса седых, вздыбленных бровей видел все.
На допросе Колесников держался с ним официально, предупредил, как всех, об ответственности за ложные показания и, когда заполнял анкетную часть допросного бланка, переспросил имя и фамилию. Куряпов, хотя и согласился на официальность, но, подмигивая и усмехаясь, давал понять, что всерьез свою роль не принимает. Вроде бы оба они знали, что без этой церемонии не обойтись, хоть ей и грош цена.
Когда карусель вопросов и ответов вернулась к исходной точке, Куряпов положил на стол руку и сказал:
– Все? Теперь прибери бумагу, прибери. Положь вставочку. Послушай, что я спрошу. Гляжу я на тебя, Петрович, чудак ты, ей-богу чудак. Ну какая тебе разница – кто? Ты мне по совести скажи: правильно того гада изничтожили или как?
– Убийство не может быть правильным.
– А ежели иным порядком нельзя было его изжить? Пускай дышит, пускай водку жрет?
– Ну, а если каждый по своему разумению начнет суды подправлять и с гаечным ключом по дворам бегать. Это правильно?
– Ты, Петрович, как налим. Я тебе вопрос, а ты боком, боком и под корягу. Никто зря с ключом ходить не будет. Народ у нас смирный, не волки.
– Вы, Андрей Степанович, Ленина уважаете?
– Ты это к чему?
– А к тому, что Ленин говорил: ни одно преступление не должно остаться безнаказанным. Понятно? Ни одно!
– Ленин завсегда правду говорил. А Лавруха Чубасов чуть без наказания не остался.
– Его судили.
– Дурная голова судила. А теперь аккурат по Ленину вышло – получил сполна.
– Не может один человек вершить суд и расправу.
– А неужто он один его прибил! Считай, и я за тот ключ держался. Всем миром присудили бы его. А кто замахнулся, тому спасибо. А ты хочешь, чтобы мы его тебе привели, чтобы ты его за решетку бросил.
– Да не посадят его, – в отчаянье крикнул Колесников, и въедливый старик тотчас ухватился за эти слова.
– А почем знаешь, что не посадят?
– Не знаю, но допускаю, что суд учтет, войдет в положение. Может быть, ограничится другим наказанием.
– Не пойму тебя, Петрович. То ты говоришь, что он против закона пошел, то обещанье даешь, что не посадят его.
– Никаких я обещаний не даю и дать не могу. Я не судья.
– Ну, а был бы судьей – оправдал?
– Оправдать его нельзя, а простить, может быть, и можно, не знаю.
– Так ты и прости.
– Да не имею я на это права. Для того суд и существует?
– А бумажку дашь?
– Какую бумажку?
– За подписью. Напиши, так, мол, и так, поручаюсь в общем, что отпустят этого молодца на полную свободу.
– И бумажку писать не имею права. Я только объясняю, что убийство убийству рознь. Случается, что по неосторожности, сам того не желая, человека убьешь или, обороняясь, жизни кого лишишь. Или еще бывает, что в сильном волнении, от большой обиды человек ударит, не рассчитает силы и убьет. Все это разные убийства, и разные за это наказания.
– Это правильно. Сам придумал?
– Так в Уголовном кодексе записано. По нему судьи и приговор выносят.
– А ты им подскажи. Зря, что ли, тебя прислали? Парень ты башковитый, так и напиши – убил, мол, на полном основании.
Колесникову очень хотелось запустить чем-нибудь в ехидную бороденку Куряпова. Стараясь не смотреть на него, он ослабевшим голосом повторял:
– Это судьи должны решать, на каком основании.
– Брось, Петрович, брось. Не прибедняйся, не дурней ты судей, не дурней. Поезжай и расскажи, как есть. Не за что его сажать, правильно сработал, пущай гуляет.
– Да я даже не знаю, кого «его».
– И не надо тебе знать, крепче спать будешь.
Спалось после таких разговоров плохо. И не потому, что имя преступника оставалось неизвестным. Как и предсказывал Лукин, имя Алексея Кожарина называли – не прямо, не для протокола, – проговаривались. Был один разговор, случайно подслушанный в колхозной чайной. Были испуганные, выдающие правду глаза женщин, отмахивавшихся от него, когда он задавал прямые вопросы. Не было лишь того порядка в мыслях, с которыми он приехал в Алферовку.
Колесников привык работать в окружении людей, разделяющих его чувства и всегда готовых прийти на помощь. Так проходило расследование каждого преступления. Всегда интересы следствия совпадали с интересами честных людей. И только в этой деревне, где полностью отсутствовала атмосфера сочувствия и содействия, Колесников понял ее силу.
Чем ближе он сходился с алферовцами, чем глубже проникал в их духовный мир, тем труднее было работать. Умные и честные люди считали его действия неразумными, скрывали от него правду, убеждали его согласиться с тем, что противоречило всяким правовым нормам. Не мог же он всерьез принять логику деда Куряпова и успокоиться на том, что «гада изничтожили правильно»!
Колесников принуждал себя придерживаться плана и гнуть свою следовательскую линию наперекор мнению окружающих. Но и в этом он хитрил перед собой. Драматические события сорок второго года придвинулись к нему вплотную. Восстановленные участниками и очевидцами, они втянули его в круговорот борьбы и страданий, двадцать лет назад пережитых Алферовкой. Не насущная потребность следствия, а личная заинтересованность заставляла его довести до конца то «вскрытие» Чубасова, о котором говорил Даев.
9
О самом тяжелом преступлении Чубасова на процессе 1945 года никто достаточно убедительно рассказать не мог. Были слухи, страшные до неправдоподобия. Вся Алферовка знала, что за этими слухами – правда. Но полновесных доказательств суд так и не собрал. Колесников знал – почему.
Главная свидетельница, теща Грибанова, умерла еще в сорок четвертом году, а заместитель Грибанова по отряду Василий Вдовин в последний день войны погиб, подорвавшись на мине. Осколком этой же мины его земляку и фронтовому другу Судареву оторвало три пальца.
Когда, повалявшись по госпиталям, Сударев вернулся в Алферовку, Чубасов был далеко, под надежной лагерной охраной. А от Вдовина Сударев знал все.
Сопоставляя то, что он услышал от Дуняева, с рассказом Сударева, Колесников во всех подробностях представил себе картины прошлого.
Жена Грибанова Мария с двухлетней дочкой и больной матерью жила на краю деревни. Чубасов знал, что партизанский командир нередко навещает своих – уверен, что никто в деревне не предаст.
Вдовин рассказывал Судареву, что однажды связной принес Грибанову записку от жены. Она писала, что заходил Лаврушка и просил помочь встретиться с Герасимом. Есть, мол, у него важные новости для партизан. Просил встречу не оттягивать. Хорошо бы в пятницу до рассвета.
Вдовин вспоминал, что никаких сомнений у них записка не вызвала. Беспокоило только, что в округу зачастили гитлеровские патрули, но никак этого факта с предложением Чубасова не связывали. Решили, что пойдет Грибанов с двумя разведчиками, а под самой Алферовкой, на всякий случай, оставят наблюдательный пост с ракетницей.
Партизанская база размещалась на Дальних болотах километрах в двадцати от Алферовки. Вышли ночью и шагали не спеша, соблюдая осторожность. Дошагали до грибановского дома, но ничего тревожного не заметили. У поворота с лесной тропы на проселок оставили дозорного, усадив его на высокую ель.
Младшего своего спутника Федю Ингурова, плечистого парня лет двадцати, Грибанов поставил в секрет за сараем, а сам с бородатым Матвеем Клушиным вошел в избу.
Жена Грибанова успела к приходу партизан растопить печь и пригласила гостей к столу. Приняться за еду не успели. Хлопок ракетницы донесся слабо, как будто кто-то за окном легонько ударил в ладоши. Мария даже не обратила бы внимания, если бы мгновенно не изменились мужчины. Еще никто не успел сказать ни слова, а Матвей Клушин уже крутил фитиль керосиновой лампы, пока тот не задохся в узкой щели.
Грибанов подошел к жене, обнял за плечи и тихо сказал:
– Со стола прибери и ложись. Никого ты не ждала, и никого у тебя не было.
Свет догоравших в печи поленьев закрасил бледность ее испуганного лица и тревожно мерцал в остановившихся серых глазах.
Дверь приоткрылась, и Федя Ингуров прошептал с порога:
– Немцы, Герасим Захарыч.
Грибанов оторвался от жены, и, уже оборотясь, напомнил:
– Дверь закрой, ложись.
Сигнал дозорного помешал гитлеровцам захватить партизан врасплох. По их плану сначала перекрывались пути отхода из Алферовки, а уж потом завершалось окружение грибановского дома.
С высокого крыльца Грибанов увидел огни мотоциклетных фар, гладко кативших по шоссе со стороны Дусьево и подпрыгивавших на колдобинах проселка. Ничего, кроме этих фар, разглядеть нельзя было. Темень раннего октябрьского утра была влажной и липкой. Грибанов услышал приглушенный голос Матвея Клушина:
– Похоже, облава.
Они все еще надеялись, что гитлеровцы появились случайно, вне связи с приходом партизан в Алферовку. Никто еще не думал о предательстве Чубасова. Ясно было одно: нужно поскорее выбираться из деревни и, если не удастся прорваться к лесу, отлежаться в укромном месте, пока кончится облава.
Таких укромных мест было немного. Самое близкое – старое бензохранилище МТС, из которого партизаны прорыли ход в овраг, тянувшийся до самого леса.
Шли гуськом: впереди Федя Ингуров, за ним в двух шагах Грибанов. Замыкал Матвей Клушин. Прижимаясь к плетням, топтали скользкую ботву, месили грязь, и, как ни старались держать тишину, слышно их было далеко.
От разрушенных мастерских МТС до бензохранилища оставалось метров двести полем. Но пробежать успели не больше двадцати. Взлетевшая ракета накрыла их куполом холодного зеленоватого света. Разом плюхнулись в грязь и поползли обратно к руинам мастерских. Длинная очередь из ручного пулемета как бы подтвердила, что замысел их разгадан и путь к бензохранилищу отрезан.
А вслед за очередью прогремел в самые уши усиленный мегафоном голос немецкого переводчика:
– Господин Грибанов! Вы окружены! Сдавайтесь! Мы сохраним вам жизнь!
Это был смертный приговор не только ему.
Вдовин рассказывал, что Грибанова часто беспокоила мысль о семье. Немцы еще не знали, что партизанским отрядом руководит учитель из Алферовки. Но долго ли так продолжится? В конце-то концов узнают. Что будет с Марией, с дочкой? Грибанов знал, что Мария не оставит больную мать. А партизанская база была еще слишком бедной и неустойчивой, чтобы держать на ней женщину с ребенком, да еще с больной старухой в придачу. Приходилось отгонять мрачные мысли и надеяться, что семья благополучно перезимует в деревне, а весной обстановка изменится к лучшему.
Голос из темноты, назвавший имя Грибанова, рассеял все надежды. Их предали.
Ночной мрак медленно разбавлялся водичкой близкого рассвета. Грибанов уже видел не только силуэты своих товарищей, но и обращенные к нему ожидающие лица.
Можно лишь догадываться, какими мыслями обменивались в эти минуты обреченные партизаны и какой план действий показался им самым верным. По рассказам нескольких женщин, притаившихся в своих избах и видевших из разных окошек обрывки короткого боя, не трудно было восстановить и понять ход событий.
Партизаны больше не пытались прорваться к оврагу. Они правильно решили, что немцы особенно тщательно перерезали кратчайший путь к лесу. Когда немецкий переводчик во второй раз обратился к «господину Грибанову», Федя Ингуров ответил автоматной очередью. Неизвестно, сам ли он вызвался или оставили его для прикрытия, но Федя не покинул своего поста, пока его не подстрелили с тыла.
Грибанов и Клушин бросились в другой конец деревни, туда, где их меньше всего могли ждать гитлеровцы. Хотел ли Грибанов подальше уйти от своего дома или рассчитывал перемахнуть дорогу на Дусьево и добраться до заросшего Заячьего озера, можно было только гадать.
Клушин заметил автоматчика, подстерегавшего их в кювете, и накрыл его гранатой. Грибанов уже перебежал шоссе, когда его ярко осветил подоспевший мотоцикл. Видно, немцам было приказано захватить партизан живыми – стреляли они низом, по ногам. Грибанов упал. Клушин бросил одну за другой две гранаты и, подхватив командира, попытался оттащить его к ближайшему стожку. Но и его остановила немецкая пуля.