Текст книги "Трудный поиск. Глухое дело"
Автор книги: Марк Ланской
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 20 страниц)
С этой минуты Кожарин уже ни о чем другом думать не может. Никакие соображения личного характера не могли поколебать его уверенности, что Чубасов в Алферовке – это вызов чести и совести, и что он, Кожарин, обязан восстановить справедливость.
Казалось бы, уже 2 мая он был готов убрать Чубасова. Но он медлит. Он еще надеется. На что? Он сам поверил в ту мысль, которую высказал пионерам. А может быть, действительно удастся с помощью властей выгнать Чубасова из Алферовки, выгнать с позором, на радость и ребятам и взрослым. Больше того. Он надеялся, что суд, узнав правду, пересмотрит свое старое решение и приговорит Чубасова к заслуженной им смертной казни.
Утром 3 мая Кожарин едет в Лихово к районному прокурору. Сбивчиво, но горячо он доказывает, что нельзя допускать дальнейшего пребывания Чубасова в Алферовке. Но как трудно бывает передать свои чувства другому человеку. Прокурор сначала высмеивает его, потом аргументированно доказывает, что нет никаких оснований применять к Чубасову меры административной высылки. Чубасов восстановлен в правах и ограничений на правожительство не имеет. Прокурор ссылался на Конституцию и существующее законоположение. Он не пожелал вдуматься в те новые обстоятельства, о которых говорил Кожарин и которые обязывали его возбудить против Чубасова новое уголовное преследование.
Если бы прокурор вник в ту противоестественную обстановку, которая сложилась в Алферовке, все могло быть иначе. Если бы Чубасова вызвали в Лихово и допросили в связи с теми фактами, которые не фигурировали на процессе 1945 года, не было бы и этого суда, не сидел бы Алексей Кожарин на скамье подсудимых.
Но этого не случилось, Кожарин уехал ни с чем. Точнее, он уехал, окончательно убежденный, что есть только одно-единственное средство избавиться от Чубасова.
Показания свидетелей помогли нам восстановить то состояние, в котором он пребывал 3-го и 4 мая. Он ходил сам не свой, мрачный, озлобленный. Думаю, что он злился на самого себя.
Чубасов гулял весь вечер 3 мая и полдня 4-го. У Кожарина было сколько угодно времени, чтобы уничтожить палача. Но он медлит. Он загружает себя работой в мастерских, чтобы не сталкиваться с Чубасовым лицом к лицу. Я уверен, что где-то в подсознании жила у него надежда: а вдруг предатель почует смерть и сбежит.
Четвертого мая, проснувшись после обеда, Чубасов с Зубаркиным снова вывалились на улицу. Они облюбовали самое людное место, у продовольственного магазина. Они задевают прохожих. Чубасов полагает, что к нему привыкли. Он надеется, что у него появятся собутыльники и помимо надоевшего Зубаркина. Увидев проходившего мимо Кожарина, он окликает его: «Эй, кореш!»
Это была та искра, которая взорвала накопившийся в душе Кожарина заряд ярости. Палач назвал его «корешом». Провокатор протягивает ему стакан водки. Изменник считает себя ровней ему, Кожарину.
И даже в это мгновение Кожарин колеблется. Он делает вид, что не слышит чубасовского окрика. Он торопится в мастерскую. Не для убийства бегал он за гаечным ключом. Но Чубасов не унимается. Он поднимается со скамьи и преграждает Кожарину дорогу. Пьяная морда предателя придвигается вплотную. Он скалит зубы и тычет своим стаканом в лицо Кожарину. Что было дальше, вам известно.
Только восстановив все эти детали, мы найдем с вами, товарищи судьи, ответ на кардинальный вопрос, о котором я говорил вначале. Имеем ли дело с актом личной мести? Нет! Может быть, Кожарин повинен в самосуде? И это обвинение я категорически отвергаю. Самочинная расправа всегда отвратительна, потому что в основе ее лежат низменные страсти и, прежде всего, трусливая жестокость. Не случайно мастера классического самосуда в Соединенных Штатах Америки вершат суды Линча скопом, под покровом ночи, спрятавшись в балахоны куклуксклановцев.
Чубасов заставил Кожарина ответить ударом на удар. Чубасов иными средствами продолжал пытку сорок второго года. Он глумился над чувствами и убеждениями советского патриота. Он не отступал, а нападал. И Кожарин вынужден был обороняться.
Я знаю, товарищи судьи, что юридические признаки вынужденной самообороны – иные. Законодатель не предусмотрел возможность физического отпора моральному нападению. Но разве можно было предусмотреть ту редкую ситуацию, которая сложилась в Алферовке?
Именно вынужденная оборона заставила Кожарина замахнуться гаечным ключом. Это была оборона от торжествующей подлости, от нравственной пытки, которая бывает куда болезненней пытки физической.
Замахнувшись на Чубасова, Кожарин знал, на что идет. Он знал, что вот сейчас переломится его жизнь – он станет преступником в глазах закона, рухнет семейное благополучие, развеется мечта о высшем образовании. Но иначе он поступить не мог.
Закон предусматривает случаи превышения пределов необходимой обороны. Было ли превышение и в этом случае? Не знаю. Ведь ударил Кожарин Чубасова только один-единственный раз. Он не мог знать, убит ли этим ударом Чубасов или только оглушен. Значит, и речи об умышленном убийстве не может быть. Просто удар оказался роковым. Рассудите сами – легко ли было обороняющемуся рассчитать силу своего отпора.
Товарищи судьи! Я считаю своим долгом сказать несколько слов и о других обстоятельствах, которые способствовали возникновению этого дела. Многие повинны в том, что Кожарину пришлось оборонять Алферовку от Чубасова. И больше других повинен в этом я. Потому что, будучи председателем трибунала, судившего Чубасова в сорок пятом году, я не отнесся с должным вниманием к анализу его преступных деяний и не отправил его на виселицу.
Вот из-за таких ошибок, больших и малых, сложились те особые, местные обстоятельства, которые привели к алферовской трагедии. Не учитывать эти обстоятельства нельзя. Разрешите мне привести высказывание Владимира Ильича Ленина, имеющее прямое отношение к этому делу. Местная власть, органами которой являются суды, «обязана, – писал Ленин, – с одной стороны, абсолютно соблюдать единые, установленные для всей федерации законы, а с другой стороны, обязана при определении меры наказания учитывать все местные обстоятельства, имеющая при этом право сказать, что хотя закон несомненно был нарушен в таком-то случае, но такие-то близко известные местным людям обстоятельства, выяснившиеся на местном суде, заставляют суд признать необходимым смягчить наказание по отношению к таким-то лицам или даже признать таких-то лиц по суду оправданными».
Вдумайтесь в эти слова, товарищи судьи! «Хотя закон несомненно был нарушен... но такие-то близко известные местным людям обстоятельства... заставляют суд... даже признать таких-то лиц по суду оправданными»... Ведь именно эти «близко известные местным людям обстоятельства» и заставили алферовцев оправдать Кожарина на суде своей совести. Теперь они ждут, что и народный суд оправдает его на основании советского закона.
Я заканчиваю. Пройдет немного времени, и вы удалитесь в совещательную комнату. Я хочу напомнить вам слова мудрого русского юриста, сказанные им в начале века: решение суда должно основываться на том, что представляется логически неизбежным и нравственно обязательным. Для советского человека не может быть нравственно обязательным осуждение убийцы Чубасова».
19
Колесников занял свое место в купейном вагоне, бросил толстый портфель в изголовье, снял пиджак, оттянул вбок и вниз галстук, глянул в окно, ничего нового не увидел и прилег на жесткую полку. Вскоре поезд тронулся. Старенький вагон, когда-то совершавший далекие путешествия, а теперь доживавший свой век на коротких межрайонных линиях, качался, поскрипывал, бренчал какой-то незакрепленной жестянкой. Пассажиры, бродившие из конца в конец коридора, ступали осторожно, по-моряцки переставляя ноги.
Прошло всего десять дней, после того как Колесников в таком же вагоне ехал в Лиховский район, и ему казалось, что он в том же купе, а кругом – те же пассажиры. Всю последнюю ночь у Даева он разменял на длинные, бессонные минуты, которые отсчитывал вслед за ходиками. Он был уверен, что вместе с первым рывком паровоза начнут обрываться связи с Алферовкой, постепенно под раскачку вагона наплывет сонливость, затуманятся образы людей, с которыми он распрощался навсегда, придет желанный покой. Так бывало после каждой командировки.
На этот раз ничего не рвалось и не затуманивалось. От алферовского дела его голова устала до боли в каждой клетке, как устает натруженная спина. Но если спину можно разогнуть и растереть, то с головой ничего нельзя было поделать. В ней по инерции продолжалась работа: снова и снова проходили недавние встречи и разговоры, на старые вопросы придумывались новые ответы. Как будто крутилось чертово колесо, в центре которого засела Алферовка, а все, что Колесников пытался подбросить со стороны, тут же отлетало на задворки сознания.
Колесникову никогда еще не приходилось возвращаться из командировки в таком состоянии душевного разброда. Недовольство собой бывало и раньше. В его лице машина законности не раз совершала холостой пробег, словно бы только для того, чтобы самой себе доказать непрерывность и неотвратимость своего хода. Пустые хлопоты, время, потерянное на ложных следах, неожиданные тупики, заставляющие менять направление поиска, – ко всему этому равно не привыкать и ученому и следователю по уголовным делам.
На этот раз он мог бы поздравить себя с успехом: преступление раскрыто, преступник предстанет перед судом. А удовлетворения не было. И ясности в мыслях не было.
Оттого что Колесников принуждал себя думать о другом, а подспудные мысли лезли сами по себе, воспоминания всплывали вразнобой, без всякой последовательности. В этой мешанине был свой порядок. Так перелистываешь уже читанную книгу – все знаешь, а ищешь чего-то нового. То перекинешь десятка два страниц – и вдруг прилипнешь к случайным строчкам, обнаружив в них ускользнувший смысл. То листаешь назад, возвращаясь к главе, сулящей уже пережитое волнение. А там, глядишь, уже выстроились, ожили в памяти до мельчайших подробностей все знакомые образы и события.
Сударев стоит у партизанской могилы, прямой, застывший, как памятник. Потом была там же пионерская линейка. Нет, линейка была раньше. Это уже из даевской речи. Зря подозревал Даева в том, что сговаривал мужиков. Интересный старик. Сидит, наверно, сейчас в своем дырявом кресле и читает все, что не успел прочесть в молодости. Сам себя судит...
Как неожиданно повернулся последний разговор с Кожариным... И зачем он вообще пошел к нему? Следователь идет прощаться с изобличенным преступником! Нелепость. А не пойти не мог.
Было очень поздно, когда он, прочитав речь Даева, вышел на хоженую-перехоженую дорожку и очутился подле дома Кожарина. Он бы не зашел, если бы не светилось окно. Он пошаркал ногами в темных сенях и нащупал обитую мешковиной дверь. Не раз проверив прочность здешних притолок своим лбом, он уже привык, входя в избу, низко склонять голову и выше, чем нужно, поднимать ногу, перешагивая порог. Выглядел он при этом робеющим и неловким.
Клавдия Кожарина, только что крикнувшая ему «заходите», собиралась спать. Отступив в затененный угол и натягивая на голые плечи кофточку, она изумленно смотрела на следователя. Кожарин сидел за чертежной доской. Белый клюв рейсфедера застыл в его пальцах. Он поднял голову и не сразу сообразил, как встретить нежданного гостя.
– Добрый вечер! – сказал Колесников. – Не помешал?
– Заходите, заходите, – тусклым голосом повторяла Клавдия.
Она засуетилась, испуганными движениями стала прибирать разбросанные вещички.
– Гостям всегда рады, – выдавил из себя Кожарин, а на помрачневшем лице, в немигающих глазах под сбежавшимися бровями, проступил злой укор: «Какого черта ты приперся сюда?»
Только сейчас Колесников понял, что его приход не мог не внести тревоги в этот дом. Трудно было придумать бо́льшую бестактность. Особенно стыдно было перед молодой женщиной, все еще что-то искавшей и прибиравшей в комнате только для того, чтобы скрыть взволнованное лицо. Колесников поспешил улыбнуться и объяснить свой визит.
– Я утром уезжаю. Совсем. Думал напоследок потолковать по душам, да не сообразил, что час не тот. Вы уж извините, пожалуйста.
Клавдию его слова не успокоили, она как будто и не услышала их. Руки ее по-прежнему беспокойно метались, не находя покоя. Зато Кожарин сразу все понял. Он шумно отодвинул чертежную доску и, поднимаясь навстречу, заговорил с неподдельным радушием.
– А что за час? Обыкновенный час. До сна далеко. Прошу за стол. Садитесь, сейчас чайку сгоношим.
– Спасибо, я чаевничать не буду. Хозяйке спать пора, да и разговор у меня необязательный.
Кожарин повернулся к жене, призывая ее уговаривать гостя, но она, ни слова не сказав, вышла из комнаты.
– Право, неловко, Алексей Никифорович. Может быть, мы с вами во двор выйдем? Погода теплая.
– Можно и во двор, – согласился Кожарин, натягивая бушлат.
На крыльце постояли, привыкая к темноте. Все было одинаково черно: и земля и небо. Все контуры и краски живого мира потонули во мраке безлунной, по-летнему теплой и тихой ночи.
Огни фонарей у автобусной остановки и фары далеких машин на шоссе, казалось, светили только для себя, не рассеивая окружающей темноты.
Ничего не различая, кроме кожаринской спины, Колесников прошел по утоптанной дорожке, встряхнул лицом мохнатую ветку и тут же наткнулся на стол. Кожарин щелкнул зажигалкой и поводил над скамьей.
– Здесь и мы никому не помеха, и нам посвободней.
Он достал папиросу и закурил.
– Я, кажется, напугал вашу жену.
– Было малость. Такая у вас профессия – людей пугать.
– Глупо получилось. Вы за меня извинитесь.
– Чего там. После пустого страха радости больше.
– Вас, наверно, удивило, что я пришел вроде как проститься.
– Признаться – не ожидал.
– Захотелось поговорить.
– Бывает.
– Хочу вам сказать... Я рад, что наконец алферовцы поняли: нельзя с правосудием в прятки играть. Когда уголовники скрываются, это понятно. А вы...
Папироса в руке Кожарина стала затягиваться пеплом. Вместе с ней затухал и разговор. Но чувства неловкости не было. Оба они как будто отдыхали после борьбы.
– Мужества вам не занимать, могли бы сразу прямо в глаза закону посмотреть.
– Это верно, слабость проявил, дал себя увести.
– Испугались?
Кожарин помедлил с ответом, вспоминая прошлое.
– Страха не было. Растерялся. Опомниться не дали.
– Могли бы на другой день опомниться.
– Поздно было, не хотел людей подводить.
Снова помолчали.
– Не могу понять, – сказал Колесников, – откуда у вас эта ярость?
– С тормозов срываюсь. У меня для сволочья слов не хватает, на кулаки перехожу.
– Кулак в споре не аргумент. Разве что у дикарей...
– Ошибаетесь. А чем во все времена добивались правды? Всегда – либо революцией, либо войной.
– Путаница у вас в голове, Алексей. Разные вещи путаете: одно дело – право народа, другое – право личности.
– Когда видишь какую подлость, тут не до права.
– Представьте себе, что каждый плюнет на право и станет по-своему определять, где подлость, а где нет. Что получится? Хаос! У кого кулаки тяжелее, тот и командовать станет.
– Так оно и бывает.
– Среди уголовников. А право ограждает всех – и слабых и сильных. Иначе люди давно истребили бы друг друга.
– А они и сейчас истребляют. Вы радио слушаете?
– Опять вы о другом говорите.
Мысли Кожарина совершали скачки, которые трудно было предвидеть. Не считаясь с логикой, он отстаивал свою стихийную нетерпимость ко всему, что считал несправедливым.
– Я вот чему удивляюсь: до чего же эта жизнь коряво устроена!
– Вы о какой жизни говорите?
– О всей, что на земле. – Кожарин усмехнулся и продолжал другим тоном, как будто вспомнил что-то веселое. – Как-то еще до флота я с одним старичком схлестнулся. То ли он из попов был, то ли из баптистов, одним словом, вздумал меня к религии перетягивать. «Посмотри, говорит, сын мой, как все кругом мудро и дивно устроено. Неужто сама по себе могла такая красота наладиться, если бы не творец всего сущего, не господь бог?» Выдал я тогда тому попику сполна. Да, говорю, весьма все мудро устроено. Чтобы с голоду не помереть, одна живая тварь другую грызет, птица птицу рвет, зверь зверя гложет, – по всей земле стон идет. А как, говорю, дивно землетрясения устроены! Или наводнения, когда одной волной тысячи смывает – и старых, и малых, и правых, и виноватых. А как, говорю, ловко болезни придумал творец всего сущего. Видали, спрашиваю, как детишки от болезней мучаются, на всю жизнь калеками остаются? Счастье, говорю, для вашего бога, что нет его вовсе. А был бы, так его за такое мудрое устройство я бы за ноги повесил, головой к земле, чтоб глядел и любовался на свою красоту. А то он все на небо зыркает.
Закончил Кожарин озлобленно, – не оставалось сомнений, что свой приговор богу он обязательно привел бы в исполнение. Теперь рассмеялся Колесников. Кожарин поерзал на скамейке, усаживаясь поудобнее.
– Переделывать нужно все к чертовой матери.
– Что именно?
– Все! С капитализмом человечество кончит, за природу возьмется.
– И с землетрясениями, думаете, справится?
– А думаете, нет? В науку не верите. Придет время, проковыряют дырки в нашем шарике, лишнюю энергию в дело пустят, и конец землетрясениям.
– А то, что живой живого – с этим как? – шутливо спросил Колесников.
– Придумают, – серьезно ответил Кожарин. – Об этом и в газетах пишут: химия кормить будет. Всякую ядовитую гадину выведут, а остальные пусть пасутся. Десяток планет для начала освоим, всем места хватит. Чистая будет жизнь.
Кожарин замолчал, словно вглядываясь в будущую жизнь.
– Ежели хотите знать, – заговорил он опять, – труднее всего с людьми будет. В смысле переделки. Такие фрукты среди них попадаются... Да и каждый – в чем хорош, в чем плох. Тоже мать-природа сослепу намудрила.
На невидимом крыльце хлопнула дверь. Оттуда донесся голос Клавдии:
– Леша!
– Здесь я, Клаша, здесь. Ложись.
– Шли бы в избу.
– Сама прогнала, теперь нам и здесь светло. Спи давай.
Как ни ласкова была ночь, а по спине уже пробежали первые волны озноба. Колесников сидел не шевелясь. Он боялся спугнуть доверительную откровенность Кожарина. За сумятицей в мыслях открывалась вся душа этого парня.
– Не озябли? – спросил Кожарин.
– Нет, хорошо, – ответил Колесников, проверяя на сгиб онемевшие ступни.
– Я о чем хотел сказать. Вы не замечали? Чем подлей человек, тем живучей. У него от рождения и нахрап, и хитрость, и жестокость. Он тех, кто подобрее, помягче, локтями растолкает, кого опрокинет, на кого наступит, вперед продерется, еще и в начальство вылезет. Бывает?
– Чего не бывает...
– А почему такая несправедливость?
– Рано или поздно несправедливость исправляют.
– Фашистские звери чуть всю Европу не подмяли.
– Чуть. В этом «чуть» вся суть. В истории никогда не было, чтобы реакция побеждала навсегда. Обязательно ее сметали, а народы, которые борются за правое дело, шли дальше. Значит, сила-то за ними. Превосходство подлецов, хоть одиночек, хоть целых правительств, всегда временное.
– Об этом спору нет. Только уж больно издержки велики, – пока сметешь...
– Тут уж ничего не поделаешь.
– Почему «не поделаешь»? Наука поможет. А пока без силы нельзя. Их словом не проймешь.
– Вы о ком?
– А хотя бы о тех же империалистах. Вы смотри-те, что делают!
– Об этом вы и докладную писали?
– Семен натрепался?
– Нет.
– Я не докладную, а рапо́рт подавал. Нельзя терпеть, чтобы эти сволочи деревни жгли, детишек убивали. Вы про напалм слыхали?
– Приходилось.
Молчали долго. Слушали, как перебрехиваются собаки. За спиной послышались шаги. Должно быть, Клавдия стояла рядом и только ждала паузы, чтобы потревожить их. Она остановилась, не доходя.
– Леша.
– И чего тебе не спится?
– Подойди на минутку.
Кожарин встал и отошел. Сначала они о чем-то шептались, потом Кожарин громко сказал:
– Подойди и выскажись.
Клавдия опять быстро-быстро заговорила вполголоса, Кожарин подошел и, смущаясь, сказал:
– Здесь моя благоверная грехи замаливает.
– Какие грехи? – удивился Колесников.
– Стыдно стало, что не по-хозяйски приняла. Раздобыла маленькую, просит зайти в избу.
Колесников вскочил и шагнул в темноту.
– Где она?
– Подойди, Клаша, не видать тебя, – сказал Кожарин.
По шагам Колесников догадался, что Клавдия рядом.
– Спасибо за приглашение, – сказал он. – Это я должен прощения просить, что пришел незваным. А на вас у меня никакой обиды нет.
– А нет, так пойдемте.
– Никак не могу. И так засиделся. Мне на первый автобус нужно поспеть. С удовольствием посидел бы, но никак не могу.
Кожарин поддержал Колесникова.
– Это верно, поздно. Другой раз приедете, будете гостем. Спасибо за разговор.
– И я очень рад. До свидания, Клавдия.
Он ощутил тепло протянутой руки, нашел ее в темноте и крепко пожал.
– Счастливо вам доехать, – сказала Клавдия.
Лицо ее вдруг осветилось, как будто ночь сменилась утром и все озарили лучи солнца. Клавдия улыбалась и повторяла: «Приехали. Приехали».
– Приехали, гражданин, приехали!
Колесников открыл глаза, увидел проводницу, трясшую его за плечо. Поезд замедлял ход. Пассажиры уже толпились в коридоре.
С трудом расцепив склеившиеся пальцы, Колесников сел и тупым взглядом разбуженного человека уставился в свой портфель. Он никак не мог сообразить, когда успел заснуть и что из прошлого уже видел во сне. Хотя это не имело никакого значения, было обидно. Если бы его не растрясла проводница, может быть, он вспомнил бы что-то еще, самое важное, без чего будет очень трудно написать обвинительное заключение по происшествию в Алферовке.