Текст книги "Дань прошлому"
Автор книги: Марк Вишняк
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
Положение оказалось гораздо более благоприятным, чем можно было предполагать. При всех отрицательных качествах самодержавия, оно не было всё же тоталитарным, то есть не охватывало своими щупальцами всех сторон личной жизни человека сверху до низу. Поскольку индивид не касался политики, в которой самодержавие видело угрозу своему существованию, оно им мало интересовалось.
К тому же после неудачной войны с Японией весь полицейский аппарат был настолько расхлябан, что он и не был уже в силах уследить за всем.
Университет не знал – не всегда и хотел знать, – что делает департамент полиции. Он, вероятно, и не был осведомлен о том, что департамент меня разыскивает. Как бы то ни было, но оказалось, что я продолжаю числиться студентом юридического факультета, прослушавшим семь семестров. Период с января пятого года и до осени седьмого считался как бы выпавшим: самый университет в течение этого периода был временно закрыт и бездействовал. Мое "дело" канцелярия университета закрыла, когда я перестал подавать признаки жизни и не внес денег за правоучение за очередной семестр. Чтобы получить выпускное свидетельство, дававшее право подвергнуться окончательным испытаниям для получения диплома, мне предстояло пробыть в университете еще один, последний восьмой семестр. Посещение лекций и практических занятий по-прежнему оставалось необязательным, и пребывание в университете фактически сводилось к взносу 50 рублей за последний семестр. Не столько от "нечего делать", сколько оттого, что ничем другим я не мог заняться, я решил посвятить семестр подготовке к выпускным экзаменам.
К тому же побуждало меня и решительное заявление тетки, будущей тещи:
– Прежде, чем жениться, надо закончить образование!..
Забрав учебники у Шера, уже сдавшего выпускные экзамены, я отправился в Пителино. Туда же вскоре приехал и Орлов, решивший тоже использовать "безвременье" для сдачи своих выпускных экзаменов на физико-математическом факультете. Он не был нелегальным, но в деревне не было городских соблазнов, и готовиться к экзаменам было легче. В течение нескольких месяцев мы вели строго налаженную – почти на монастырский образец – жизнь. Вставали рано. До полудня усердно штудировали каждый свое. А после завтрака, в порядке скорее развлечения, нежели отдыха, сражались в шахматы – играли две партии, чтобы разойтись для занятий до обеда и вновь сыграть две партии после еды. Перед самым сном я отправлялся один на прогулку. Такого распорядка мы старались строго держаться.
Изредка на субботу-воскресенье наезжала в Пителино владелица имения, одна или с детьми. Навещали нас и будущие наши жены: Маруся Королева и моя кузина. В порядке редкого исключения ездили и мы в Москву. В одну из таких поездок попал я с матерью Шера в Художественный театр на "Синюю птицу" Метерлинка. В постановке Станиславского эта пьеса представилась мне как художественная иллюстрация к кантовской "вещи в себе". "Нужно быть смелым и видеть скрытое", – приглашал Метерлинк, утверждая, что скрытое открывается детям и слепым. И я философствовал, гуляя с Верой Васильевной по фойе: есть в реальности символ, есть в символике реальность. Она заинтересовалась моими рассуждениями и подала мысль написать статью на эту тему.
В промежутке между чтением учебников по гражданскому и уголовному праву написал я и другую статью – "Ответ А. В. Пешехонову" на его критику законопроекта о земле, внесенного во 2-ую Государственную Думу эс-эровской фракцией. Когда Думу разогнали, Пешехонов критику свою оборвал. Но и то, что он успел напечатать, было существенно и затрагивало самую сердцевину проблемы социализации. Отменяется ли всякая собственность на землю или только частная земельная собственность? И кому на пользу пойдет это правообразование: индивиду, земледельцу, или коллективу, народу? Пешехонов ставил вопрос политически, но и политическое решение было внутренне связано с юридическим содержанием понятия собственности.
Мой "Ответ" был озаглавлен точно, но неуклюже: "Кто же субъект какого права?" Заглавие подчеркивало, что проблема имеет две стороны и отвечает на два разных вопроса.
К кому перейдет земля в результате реформы, чьей она станет? Ответ: к земледельцу, гражданину, индивиду. Другой вопрос: что станет юридически с землей, какой она станет? Ответ: она окажется вне торгового оборота, не будет подлежать купле-продаже и спекуляции, станет "народным достоянием". В двойственности проблемы и ее решения сказывалась вечная антиномия народнического социализма, старавшегося сочетать коллективизм с принципом личности. Пешехонов решительно отрицал возможность признания за личностью носителя права на землю. Он видел его в коллективном собственнике, в народе.
Статью мою Пешехонов принял и поместил в мартовской книжке "Русского богатства" за 1908 г., снабдив мой ответ ему своим ответом мне. Пообещав "по адресу самого г. Маркова ограничиться лишь немногими репликами и притом скорее формального свойства", Пешехонов всю свою огромную статью посвятил разносу меня и моей "юридической схоластики". Sub specie aeternitatis (С точки зрения вечности.), когда Пешехонова уже нет в живых и его оппоненту предстоит в недалеком будущем та же судьба, я отчетливо вижу и свой партийно-полемический задор, и избыток свеже усвоенной юридической мудрости, мало подходившей для общего журнала, каким было "Русское богатство", и для чуждого юридическому мышлению А. В. Пешехонова.
Во многом Пешехонов был более прав, чем юный Вен. Марков. Но и сейчас я не вижу, чтобы ответы, которые давал Пешехонов, разрешали более удовлетворительно антиномию между индивидуальным и коллективным.
Подготовка к экзаменам продвигалась успешно. С наступлением экзаменационной поры Орлов перебрался в Москву. Я же, из опасения случайного ареста, не рисковал жить в Москве, а приезжал в день экзамена с утра домой дворник дома успел смениться, – переодевался в студенческую форму и отправлялся в университет. После экзамена я вновь переодевался в штатское платье и возвращался в Пителино. Таким путем, маневрируя и лавируя, я благополучно сдал на "весьма" все экзамены, кроме последнего, самого легкого уголовного процесса.
Когда утром того дня, на который был назначен этот экзамен, я вышел из вагона на брестском вокзале, меня встретили мои друзья, Гиршман, Мария Маврикиевна, одна из первых московских адвокатесс, и Борис Ратнер. Они сообщили, что у моих родителей ночью произведен был обыск, – очевидно, искали меня. Домой ехать, поэтому, было опасно, и я в сопровождении моих друзей-телохранителей отправился сначала в лабораторию кузена д-ра Розенталя облачаться в студенческую форму, а оттуда – на экзамен.
Если напали на мой след, – арестуют при входе в университет. Мы прошли, поэтому, не с главного входа с Моховой, а с бокового, на Никитской. Никто не пытался меня задержать, и я прошел в экзаменационный зал. За столом, покрытым зеленым сукном, сидел известный всей интеллигентской Москве почтенный Николай Васильевич Давыдов – председатель московского окружного суда, театрал и большой любитель и ценитель литературы, лично близкий Льву Толстому. Как приват-доцент, Давыдов читал курс уголовного процесса и был очень популярен у студентов. Свои лекции он оживлял примерами из личной судейской практики.
Давыдов предложил мне взять билет с обозначением темы или вопроса, на который экзаменующемуся предстояло ответить. Я вытащил один из разложенных веером картонов. На нем значилось: No 22. Арест. Я внутренне улыбнулся, подумав: случайность или перст судьбы?.. Оказалось, случайность: обыск у нас был произведен не потому, что искали меня, а потому, что задержанное в другом месте лицо имело адрес моих родителей.
Экзамены были сданы, и я приобрел право на диплом 1-ой степени, – в качестве дипломной работы я заблаговременно представил Новгородцеву свою "Личность в праве", и он ее зачел. С получением диплома 1-ой степени отпадало препятствие к тому, чтобы быть оставленным при университете для подготовки к профессорскому званию, – о чем тогда я, впрочем, и не думал.
Образование формально было закончено, – тем самым отпадало и препятствие, выдвинутое будущей тещей. Оставалась, однако, еще другая преграда, осложненная моим нелегальным положением, – воинская повинность. Надо было либо отбыть ее, либо быть от нее освобожденным. В свое время я заявил о готовности служить не по жребию, а вольноопределяющимся. С окончанием университета кончилась и отсрочка по образованию, и я должен был явиться в воинское присутствие. В Москве это было более рискованно, и я отправился в Петербург.
Присутствие направило меня для подробного медицинского обследования в военный госпиталь Николая I. По дороге в госпиталь я занес в редакцию журнала "Образование" свою рукопись о "Синей птице". Как статью на непривычную мне литературно-философскую тему, я подписал ее новым псевдонимом Марк Гри (Gris серый, что считалось тогда синонимом эс-эра).
Госпиталь, бывший в ведении военного министерства, относился к департаменту полиции, примерно, так же, как и университет, входивший в ведение министерства народного просвещения. Разыскиваемый соседним ведомством, я совершенно легально провел несколько суток в госпитале, который признал меня годным к военной службе и направил обратно в воинское присутствие.
Возвращаясь домой, я позвонил по телефону в "Образование", чтобы узнать о судьбе своей статьи. В ответ я получил приглашение зайти в редакцию. Меня принял приват-доцент С. Поварнин, сообщивший, что рукопись отправлена в набор. При этом он рассказал, что в редакцию поступило 35 статей о "Синей птице".
Он, Поварнин, принялся читать одну рукопись за другой и, прочтя семь, оказавшихся непригодными, решил про себя – прочту еще одну, последнюю: если не подойдет и она, лучше напишу сам (36-ую!), чем терять время на прочтение оставшихся, может быть, тоже непригодных. Восьмой по счету была моя рукопись. Она могла оказаться девятой, и ее судьба была бы иной, – не появилась бы в ноябрьской книжке "Образования" за 1908 год. А сколько рукописей, может быть, гораздо более ценных, не увидали света только потому, что лежали ниже в стопке рукописей. Habent sua fata libelli (У книг своя судьба.) – свою судьбу, оказывается, имеют и статьи.
Воинское присутствие согласилось дать мне отсрочку на год, и в тот же вечер я уехал в Москву. На верхней полке 3-его класса я предался безрадостным размышлениям о ближайшем будущем. Скитаться по домам – по родным и знакомым, где день, где ночь, становилось нудной и никчемной потерей времени. Без определенного дела – службы или задания – легко было отвыкнуть от систематической работы. Одновременно всплывала мысль и о личной жизни. Для заключения брака закон требовал удостоверения личности в виде паспорта или вида на жительство. У меня в кармане лежал университетский вид на жительство, который я не давал в прописку полиции, но который был действителен до 31-го августа 1908 г. До истечения этого срока оставалось двое суток. Я с предельной отчетливостью осознал, что это последняя возможность юридически оформить брак.
С вокзала я проехал прямо на квартиру дяди. Мне не стоило большого труда убедить кузину, что мы должны обвенчаться не позднее, чем через 36 часов. Отложить венчание – значит создать новые – паспортные – трудности в будущем. Мы разделили труд: я отправился оповещать своих родителей, она – своих.
Отец мой промолчал, – молчанием выражая свое согласие. Мамаша "в последний раз" предостерегала против брака между близкими родственниками, напомнила о болезненном состоянии моей будущей "спутницы жизни" и прочее. Ее возражения носили скорее формальный характер – самооправдания, а не осуждения принятого мною решения. На моем фронте таким образом всё было улажено. На другом фронте – со стороны дяди и тети – возникли возражения технического порядка: как это возможно устроить свадьбу с субботы на воскресенье, когда все магазины закрыты? Ведь необходимо подвенечное платье, нужно найти место, где венчаться, пригласить гостей, условиться с раввином. Даже необходимые обручальные кольца найти – целая проблема.
Все эти препятствия, действительные и мнимые, были легко взяты нашей решимостью.
Я немедленно отправился к другому дяде, Мирону, не раз предоставлявшему мне ночевку в годы скитаний. Он рано овдовел и имел двух юных дочерей, за которыми, как и за всем домохозяйством, присматривала энергичная и не без живого юмора Тилла Ивановна Спроге – немка из Балтики. Дядя тут же согласился предоставить свое помещение для церемонии. "Заказали" раввина с переносным балдахином, требуемым для обряда. Нужных для действительности молитвы десять религиозно совершеннолетних, то есть старше 13 лет, евреев поставила ближайшая родня. Из друзей пришлось ограничиться приглашением самых близких: Анюты Королевой, Шера, братьев Ратнер.
От подвенечного платья невеста со свойственной ей решительностью отказалась наотрез. В спешном порядке смастерили подобие ему: из шелкового белого платья соорудили юбку и к ней прибавили белую блузку с фатой, приобретенной с черного хода у соседнего парикмахера. Вася Шер галантно прислал невесте огромный букет белых роз. Всё оказалось "как у людей". Труднее всего достались обручальные кольца. Когда кончился субботний отдых, мой будущий тесть отправился на поиски колец, но при всем старании ничего лучшего, чем кольца низкопробного золота – 56-ой пробы, – раздобыть не сумел, что, впрочем, не помешало им верой и правдой служить уже 46 лет.
Всё это представлялось никчемной, но невинной обрядностью, которую следовало претерпеть, поскольку мы пошли на юридическое и, тем самым, по русским законам, религиозное освящение брака. И в воскресенье 31-го августа, в день истечения моего университетского вида на жительство, состоялось наше венчание. Религиозный ритуал и бытовой церемониал – были соблюдены с небольшими лишь отклонениями, вызванными спешностью в подготовке торжества и особым положением жениха.
Невеста была в белом платье – не атласном, правда, но всё же шелковом. Я был в пиджаке, но – темного, синего цвета. Родители и родственники принарядились. Появился раввин, не казенный Я. И. Мазэ, а так называемый духовный раввин, Вейсбрем, благообразный старец, с мягкими чертами лица и длинной белой, подернутой желтизной бородой. Он не "мучил" присутствовавших наставительной речью, а ограничился самым необходимым для совершения обряда. Назначенные к тому обвели нас положенное число раз под бархатным балдахином с золотой бахромой. Разбили, как полагалось, посуду, притоптав ее каблуками. Пригубили вино. Надели кольца на безымянные пальцы и двинулись к столу с угощением, которое, несмотря на воскресный день, всё же раздобыла хлопотливая Тилла Ивановна.
Вся процедура отняла немного времени. Хотя всё было как полагалось, всё же чувствовалось, что чего-то не хватает, что-то не завершено. Было всего 10 часов вечера, а программа была уже исчерпана, и надо было расходиться. Молодежь решила продолжить празднество, перенеся его в другое место. Но куда? Кто-то предложил ехать в "Яр". Это требовало денег, которыми я не располагал. На выручку пришел д-р Розенталь.
– Скажи дяде Абраму, он охотно даст сто рублей – посоветовал он. – На свадьбе Веры (старшей дочери тестя) одни лошади стоили дороже!..
Я стал обладателем ста рублей, и на шести лихачах, "на дутиках", мы отравились в излюбленное место московских кутежей, с цыганским хором, отдельными кабинетами и прочими аттракционами. Было всего 11 часов – для "Яра", можно сказать, детское время: туда приезжали после окончания спектакля в театрах или для завершения кутежей. Кроме нас, посетителей не было. Там и здесь слонялись без дела "особочки", с удивлением оглядывавшие так мало похожих на обычных их гостей и клиентов. Мы заказали кофе с ликерами – тоже не как завсегдатаи "Яра" – и вскоре почувствовали себя не на месте: ни мы "Яру", ни "Яр" нам не подходили. Решено было закончить празднество и разъехаться по домам. Разъехались и молодожены: кузина-жена вернулась к себе в отчий дом, а я отправился ночевать к Шеру.
3
Задумываясь над возможным будущим, я решил на всякий случай зачислиться в сословие присяжных поверенных, точнее, – записаться в помощники присяжного поверенного. О научной карьере я в то время и не мечтал. В магистратуру, если бы и мечтал, попасть не мог: дверь была закрыта на два замка – как нелегальному и как еврею. Знакомый приват-доцент предложил рекомендовать меня любому присяжному поверенному: никто ему не откажет – тем более, что я не предполагаю фактически работать в кабинете будущего патрона.
Я "выбрал" Муравьева, Николая Константиновича, не потому, что знал его, а потому, что он был известен как радикальный адвокат, участник в политических процессах. К нему был приписан и ряд моих приятелей. Нервный и холерический, Муравьев выслушал меня и мою эпопею без особого интереса, но тут же согласился приписать в число своих помощников. За 44 года существования русская адвокатура, при всех сменах правительственного курса, сохраняла свою автономию, и мое включение в бесконечное число "пом. прис. пов."-ых округа московской судебной палаты прошло без всяких осложнений с чьей-либо стороны.
У меня не было никаких обязательных занятий и потому, когда мне предложили выступить казенным защитником, то есть по назначению суда защищать подсудимого, не имеющего возможности пригласить адвоката по собственному выбору, я охотно согласился. Первыми – и последними – клиентами моими были двое парней рецидивистов "домушников", забравшихся на чердак и унесших оттуда белье. Что они белье украли, не было никаких сомнений. Но они упорно запирались и при свидании со мной заявили, что отказываются судиться "в сознании". Исходя из этого, я стал готовиться к защите: собрал, что мог, из "доктрины" и сенатской практики о том, какое помещение может считаться обитаемым, является ли им чердак вообще и данный в частности и т. п.
Облачившись в чужой фрак и пригласив Василия Дистлера, приятеля эс-эра и сибирского адвоката, присутствовать в качестве свидетеля моего выступления, явился я в заседание московского окружного суда с присяжными заседателями. Председательствовал гроза молодой адвокатуры – товарищ председателя Салов. Он был известен бесцеремонным обращением с защитниками, особенно с молодыми и малоопытными. Я робел больше, чем когда таскал бомбы, и почти обомлел, когда на грозный опрос председательствующего;
– Подсудимый, признаете вы себя виновным? – услышал совершенно неожиданный положительный ответ.
– Да, признаю, – ответил и второй. Произошло то, что "с обратным знаком" случилось на первой защите у Карабчевского. Он описал, как его подзащитный, на предварительном следствии признававший свою вину, на суде от своего признания отказался. Сознание моих подзащитных застало меня врасплох, совершенно неподготовленным. Мой противник, прокурор, удовлетворенный тем, что подсудимые сознались, не стал долго занимать внимание присяжных: дело ясно, преступление установлено, вина признана, присяжным остается лишь вынести обвинительный вердикт.
Слово было предоставлено мне. И так как ничего другого, кроме того, что я надумал и подготовил, я был не в состоянии сказать, моя речь сводилась по существу к тому, что подсудимые сами не понимают, в чем сознаются. Заявляя "да, виновен", подсудимый не отдает себе отчета в том, что доктрина, закон и судебная практика понимают под "обитаемым помещением", проникновение в которое карается суровее, как проявление агрессивной преступной воли, что в данном случае чердак был необитаем и, потому, подсудимые, чистосердечно признавшие свою вину, подлежат, конечно, каре, но более мягкой, чем та, которая предусмотрена Уложением о наказаниях и на которой настаивает обвинитель.
Судебное следствие кончилось, и Салов приступил к председательскому напутствию присяжных. Он начал так:
– Господин защитник говорил вам, – затем последовало упрощенное воспроизведение, не без издевки, моих соображений. – Не обращайте на них, господа присяжные заседатели, никакого внимания. Прокурор вам разъяснил, следовало пространное и сочувственное изложение того, что говорил обвинитель.
Тем не менее, дело кончилось более чем благополучно для моих подзащитных и, тем самым, для меня. Присяжные признали подсудимых виновными, но в качестве наказания применили к ним менее суровый Устав о наказаниях, налагаемых мировыми судьями. Несмотря на рецидив, домушники отделались всего шестью месяцами тюрьмы, были очень довольны и благодарили меня.
Снова пришлось убедиться на опыте, что и министерство юстиции, как и ведомство народного просвещения и военное, находятся в разладе с министерством внутренних дел. В то самое время, когда меня разыскивали Охрана и департамент полиции, я мог публично выступить в столичном суде и явиться как бы составной частицей аппарата публичной власти. Да, далеко было самодержавию до всеохватывающего тоталитаризма!
Приближался конец года. Мы решили ехать заграницу – провести с некоторым запозданием свой "медовый месяц", а потом поселиться где-нибудь более прочно. Шер "выправил" на свое имя заграничный паспорт, и я благополучно проехал с его паспортом в Берлин. По получении от меня телеграммы выехала туда и жена. Было неприветливо, холодно, ветрено и сыро не только в Берлине, но и в Милане. Общая картина радикально изменилась за те несколько часов, которые отделяли Милан от Генуи и итальянской Ривьеры. Поздним вечером вышли мы из вагона в Нерви и сразу очутились в пальмовой аллее. Высоко в небе сверкали яркие звезды. Было тепло. Чувствовался аромат олеандра, магнолий и других цветов и деревьев.
Три счастливых недели прожили мы у самого синего моря, открывавшегося под окнами нашей гостиницы "Виктория". Стояло лучшее время года на Ривьере. Природа ласкала теплом, а не томила зноем. И на душе было легко и радостно. Мы съездили в соседнее Кави ди Лаванья, где жили знакомые мне по партии – Осоргин и Колосов. Они повели нас знакомиться с Амфитеатровыми, как бы возглавлявшими тамошнюю колонию.
Амфитеатровы снимали большую виллу и славились своим хлебосольством. После опубликования "Господа Обмановы", под коими недвусмысленно разумелась царствовавшая семья Романовых, Александр Валентинович Амфитеатров был выслан из Петербурга, а в пятом году он добровольно эмигрировал. Правые и умеренные, с которыми Амфитеатров был близок, от него отвернулись, и он стал "слышно" леветь и краснеть – одно время даже издавал журнал под заглавием "Красное знамя". В Кави Амфитеатров продолжал писать романы, производя их "серийно": в определенные часы он диктовал "Викторию Павловну" – роман, посвященный проблеме проституции, в другие часы – другой роман, название которого не сохранилось в моей памяти.
Ближайшим приятелем Амфитеатровых в пору их житья в Кави был знаменитый шлиссельбуржец Герман Александрович Лопатин. Мы были приглашены к обеду, на который пришел и Лопатин в крылатке и широкополой черной шляпе с толстой палкой, на которую он не столько опирался, сколько ею размахивал. По внешнему виду никак нельзя было думать, что этот подвижной, громогласный и жизнерадостный человек просидел 18 лет в страшной шлиссельбургской изоляции. Когда приступили к еде, орошенной вином, языки развязались и хозяин с гостем вступили в единоборство, очевидно не в первый раз, – кто из них лучший рассказчик.
Амфитеатров, грузный и монументальный – настолько, что рядом с ним люди невысокого роста казались существами иной биологической породы, говорил легко, спокойно и свободно, не подыскивая слов и пользуясь живописными образами и анекдотом. Лопатин говорил с воодушевлением, "из нутра", на французский манер, был находчив и остроумен. Трудно было отдать предпочтение тому или другому оба были замечательными рассказчиками. Когда мы отправились на станцию, живописный Лопатин вызвался нас проводить и всю дорогу продолжал увлекательно рассказывать. И в 63 года Лопатин не уступал в живости и в красочности описаний 45-летнему профессиональному романисту.
Пребывание на итальянской Ривьере я вспоминал бы только с радостью, если бы не гнусный фурункулез, который я где-то подхватил накануне отъезда и который отравлял мне существование больше десяти лет. Ни "железо" (нож хирурга), ни лекарство (пивные дрожжи) его не брали, и он не только доставлял физические страдания, он и гнетуще действовал на душевное состояние. Именно в таком настроении распрощался я с Нерви и вместе с женой отправился в Париж, где заканчивала свое медицинское образование ее сестра – Рашель.
Попали мы туда в самый разгар дела Азефа. Его двойная роль была уже разоблачена. Волнение было всеобщее и чрезвычайное. "Мы всегда говорили"... "Индивидуальный террор только питает иллюзии и разлагает революционные ряды, отвлекает массы", – торжествовали противники справа и слева.
Эс-эры ходили мрачнее тучи в полной растерянности. "Если Иван Николаевич (кличка Азефа) оказался предателем, кому же после этого верить?"... Другие били себя в перси за недогадливость и легковерие: как можно было довериться человеку с такой внешностью? Как можно было не внять предостережениям?..
Глубже переживали катастрофу те, кто главную беду видели не в том даже, что Азеф оказался предателем и провокатором – они всегда бывали и будут в революционных движениях. Главное состояло в том, что Азеф "работал" одновременно на два лагеря или на две стороны. Он выдавал врагу не только тех, кто самозабвенно был ему предан, как товарищу, другу и брату, – материально обогащаясь на счет своего предательства. Он одновременно и помогал тому делу, в которое верили и которому служили его жертвы. Способствуя убийству Плеве и не выдавая тех, кто готовили покушение на вел. кн. Сергея, Азеф компрометировал террор и отбрасывал зловещую тень на его мучеников, на людей высокого, подвижнического, религиозно-мистического строя души.
Это было главное и худшее. Партия болезненно переживала предательство Азефа, нанесшее чувствительный удар не только ее престижу, но и революции в целом. Говорили об этом все, но о подробностях в периферийной среде партии только шептались. Дело касалось наиболее законспирированной деятельности партии и расспрашивать здесь не полагалось. Это было бы сочтено за дурной тон. Могло показаться даже подозрительным.
Я не имел ни права, ни желания входить в это сугубо тяжелое дело. Единственное, в чем косвенно отразилось мое отношение не к самому делу Азефа, а к проблеме террора, была статья, помещенная в центральном органе партии "Знамя труда" No 18 за подписью Поморцева.
Вышел как раз роман Савинкова-Ропшина "Конь бледный", посвященный этой теме. К литературному "оформлению" приложила свою поэтическую руку 3. H. Гиппиус, и роман получился очень интересным и с художественной, и с проблематической стороны. Савинков показал в романе участников террора – всё разные, не столько даже психологические типы, сколько разные категории или системы, во имя которых люди посвящали себя этому неблагодарному делу. На фоне дела Азефа все предложенные Савинковым виды оправдания террора казались мелкими, неубедительными, даже компрометирующими тех, кто жертвовали своей жизнью и свободой.
Я попробовал расклассифицировать савинковские категории – ненависть и месть, личная любовь, отвлеченный долг, внутренняя совестливость и ницшеанство, – и противопоставил вымыслу романиста подлинные высказывания виднейших террористов: Сазонова, Фрумкиной, Рагозинниковой, Бердягина, Климовой, Каляева. Между "творчеством" и "реальностью" оказалось несоответствие. Названные террористы ничего не искали для себя. И за лишение жизни других обрекали себя на смерть. Как писал Герцен, – то был "страшный ответ праву сильного" со стороны "угнетенных и бесправных". Это было некоторым приближением к оправданию террора.
На этой статье я остановился потому, что она выдержала труднейшее испытание – временем. И через 46 лет она не утратила своего смысла: связанный исторически с революцией, террор является предельным насилием, абсолютного оправдания коему нет и не может быть.
Когда создавалась мало-мальски благоприятная обстановка, меня всегда влекло к перу – к перу сильнее, чем к книге. Толстые журналы редко давали место начинающим и малоизвестным авторам. Зато им охотно поручали, как бы для "пробы пера", составлять рецензии на чужие труды, иногда весьма серьезные. Тем самым начинающий автор признавался достойным быть судьей и высказывать суждения о том, что предполагало гораздо большую зрелость, умение, а часто и эрудицию, чем написать статью на специально интересующую автора тему. Эта практика – универсальна. Мне приходилось ее наблюдать и во Франции, и в Соединенных Штатах. И мне в молодости чаще удавалось печатать отзывы о чужих работах, нежели помещать свои статьи. Я не был вхож ни в одно издательство, журнал или газету. И, если попадал куда, то обыкновенно "с улицы" – без чьей-либо рекомендации, как попал в "Образование", в "Право", в "Юридический вестник", в "Вестник права и нотариата".
Очутившись в Париже, я надумал продолжить спор с Пешехоновым и написать статью о том, как разграничить пределы государственной власти и личной свободы. Мне нужна была литература, и я обратился к профессору Чернову, читавшему лекции на юридическом факультете. Тот принял меня в штыки. Сам русского происхождения, он накинулся на меня:
– Власть. Свобода. Чья свобода?.. Какая? Печати? Собраний?.. Какая власть; законодательная, судебная, правительственная?.. Почему русские так падки на отвлеченные темы? Почему не сказать конкретно?..
Чернов настолько смутил меня, что отбил охоту писать на эту тему, – до настоящего дня тревожащую совесть и умы человечества.
Я перешел на другую тему – о суверенитете, и тут обошелся уже без проф. Чернова и его нравоучений.
Занятия перемежались с прогулками по Парижу, посещениями Лувра, Версаля, палаты депутатов, изредка концертов, театров, выставок. Бывали мы и у друзей, – чаще всего у Фондаминских. Они жили интересной, духовно-насыщенной жизнью. Наряду с партийными делами, в которые с головой уходил Илюша, он находил время поддерживать личные отношения с людьми, стоящими в стороне от революции. У Фондаминских встречал я Савинкова. Он то молчал таинственно, то занимательно рассказывал. Рассказчик он был отличный, любил вино, женщин и карты – винт даже не "по маленькой", а как таковой.
Савинков попросил меня принять участие в одном партийном задании, которое удобнее выполнить не привычным парижским старожилам. Задание состояло в том, чтобы проследить некую Татьяну Цейтлин, выдавшую в Саратове известного эс-эра Осипа Соломоновича Минора.