355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Вишняк » Дань прошлому » Текст книги (страница 7)
Дань прошлому
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:51

Текст книги "Дань прошлому"


Автор книги: Марк Вишняк


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)

Появился в Москве и признанный идеолог и лидер партии – Виктор Михайлович Чернов. Я знал его только по имени, которое было сообщено мне раньше почему-то под секретом. Поэтому, когда было объявлено в газетах о предстоящем диспуте по всё тому же аграрному вопросу с участием М. Я. Герценштейна, П. П. Маслова и В. М. Чернова, я решил непременно пойти – посмотреть и послушать.

Диспут был назначен на 2 часа дня. В огромном и мрачном зале Политехнического Музея собралось много публики, но зал не был переполнен. Уже давно минул час, назначенный для диспута, а кафедра продолжала пустовать. Думали, что кто-то из диспутантов опоздал. Оказалось, все трое в сборе, но никак не могут сговориться, кому выступать первым: каждый отказывается, – как велосипедисты во время состязаний, которые не хотят "вести", а предпочитают следить за соперником сзади, чтобы вырваться в подходящий момент. Каждый предпочитал сначала выслушать другого, чтобы воздать ему по делам и словам в последующем слове.

Торг и переторжки длились долго, пока Чернов, наконец, решил уступить и выступить первым, – потому ли что был более привычен к публичной полемике или потому, что был более уверен в неуязвимости своих позиций. Чернова сменил Герценштейн, за ним – Маслов. За первым раундом последовал второй, в котором Маслов уже не принял участия: изложив надуманную им программу муниципализации земли, Маслов умолк. Трио сменилось дуэтом или – дуэлью, напряженной, страстной, яркой.

Слушать Герценштейна было наслаждением. Логика его была неотразима, до ясности прозрачна и последовательна. Он убеждал жизненностью своего подхода, политическим реализмом. Именно эти качества и выдвинули Герценштейна, несмотря на его еврейское происхождение и не совсем чистое произношение, на первое место при обсуждении земельного вопроса в первой Государственной Думе.

Они же сделали его первой жертвой подпольного, с благословения агентов власти, террора "истинно-русских" убийц: д-ра Дубровина, Казанцева, Ларичкина и К-о.

Чернова мне приходилось слышать множество раз на протяжении последующих десятилетий, – сочувствуя тому, что он говорил, и отталкиваясь от него. Но никогда мне не приходилось присутствовать при более блестящем выступлении Чернова. Это был не один только полемический блеск и фейерверк, но и умелое использование слабых мест другой идеологии. Он не злоупотреблял в данном случае длиннотами или повторением одного и того же. И его принципиальная, морально-политическая и социальная позиция была неуязвима. Ей сочувственно откликалась молодая, радикально настроенная аудитория.

Победа явно осталась за Черновым, и не только благодаря его полемическому превосходству, а потому что самая тема его была выигрышная, особенно в обстановке медового месяца свободы. Самая новизна положения – открытое и публичное обсуждение запретного сюжета – располагала в пользу вчера еще подпольного революционера-социалиста. Диспут длился несколько часов, а внимание слушателей не ослабевало. Зажгли огни, а аудитория не убывала и с прежним напряжением вслушивалась в доводы и контр-доводы, за и против социализации земли.

3

Москва, как вся Россия, жила напряженной политической жизнью. Но жизнь эта в значительной мере была отраженная – от того, как жил Петербург. Там было правительство: Витте, Трепов, Дурново, великие князья и царь. Там были Центральные Комитеты политических партий. Наконец, там возникло фактически и существовало легально новое профессионально-политическое образование – Совет рабочих депутатов. Свой Совет был и в Москве, но камертон был у петербургского Совета. И когда в конце ноября там решили объявить всеобщую забастовку, московскому Совету оставалось лишь присоединиться к ней. И в московском Совете вопрос о стачке подвергся обсуждению. Меньшевики и эс-эры призывали к осторожности. Но решение Петербурга предрешало мнение Москвы, и б-го декабря московский Совет единогласно решил начать со следующего дня всеобщую забастовку.

Фондаминский и я были командированы на съезд железнодорожников: он доказывал необходимость общей забастовки и призывал к ней примкнуть, а я тут же строчил соответствующую резолюцию. Железнодорожники постановили к стачке примкнуть. Стачка не дала желанного результата и наполовину стихийно, наполовину предумышленно "переключилась" в восстание. Власть сразу прибегла к крайним средствам: обстреляла митинг, собравшийся в "Аквариуме", пустила в ход артиллерию в центре города против реального училища Фидлера, где собрались, так называемые, дружинники – всё больше не достигшие совершеннолетия юноши из рабочей и учащейся среды. В порядке следования революционной традиции и в то же время в порядке самообороны, – чтобы воспрепятствовать продвижению конных разъездов, – стали сооружать на улицах Москвы баррикады.

К принятым решениям я не был причастен: их принимали более высокие партийные инстанции. Но строить баррикады входило в обязанность и среднего "партийца". И на какой-то площади в арбатском районе вместе с другими волок я, с чувством большой неловкости и бессилия, какие-то стулья, ящики, бочки, громоздил на них еще что-то, старался, но безуспешно, пригнуть к земле фонарный столб с уже разбитыми стеклами и проч. Никак я не ощущал, что дух разрушения есть в то же время и созидающий дух. Более ловкие и, может быть, менее рассуждающие строили в других местах быстрее и лучше.

Штаб-квартира эс-эровского комитета в дни восстания находилась в квартире Лидии и Льва Арманд, которых я знал еще по семинару Риккерта во Фрейбурге. Отсюда, из переулка на Арбате, исходили все распоряжения и руководство, поскольку таковое могло иметь место в полустихийном восстании. Сюда же сходились вести и люди: вести о том, что происходит, и люди за тем, чтобы сообщить о положении и получить воззвания, директивы, советы. Прокламации изготовлял главным образом Никитский, Андрей Александрович, наш "скриба", как мы его называли. Сюда же приходили боевики и дружинники за оружием: револьверами, патронами, бомбами. Мы проводили здесь все дни и ночи восстания, собирая сведения, обсуждая их, пытаясь внести разум и организованность в хаос. Иногда приходилось выполнять самим отдельные задания.

Так, меня и Льва Арманд послали за патронами. Мы благополучно добрались до указанного пункта. Меня нагрузили, подвесив патроны на грудь и на спину под пальто, и я отправился в обратный путь. Он лежал чрез Пречистинку. У дома, который занимал командующий войсками ген. Костанда, Меня остановил караул:

– Куда идешь?

Я ответил. Солдат провел руками вдоль шинели и кинул:

– Проходи, жидовская морда!..

Я не почувствовал себя оскорбленным. Чувство невероятно-счастливого исхода вытеснило все другие чувства и мысли. Ведь стоило караульному провести руками не справа и слева, а спереди и сзади, и меня бы уже не существовало... Москва была объявлена на военном положении, и с задержанными по подозрению, а не то что с поличным, расправлялись часто тут же, на месте задержания. Разгружая патроны, я говорил друзьям:

– Пережил свою станцию Борки – чудесное избавление от смерти.

Были и другие рискованные задания. Самый выход на улицу был уже сопряжен с риском. Как-то вечером вышли мы впятером и только приблизились к повороту, как услышали мерное цокание лошадей. Топот был так близок, что отступать было поздно, бежать некуда.

Начальник наших боевых дружин Александр Гудков, погибший позднее как русский доброволец на французском фронте в Первую мировую войну, извлек револьвер и стал первым у самого края стены. За ним, тоже с револьверами в руках, стали дружинник Оскар и Александр Высоцкий. Тут же и мы с Фондаминским переминались с ноги на ногу: оружия у нас не было, да и владеть им мы не умели. Прошли томительные десятки секунд. Сердце билось всё учащеннее – в меру надвигавшегося топота лошадей. И вдруг упал сноп света от фонаря мирно проезжавшей кареты, а вовсе не разъезда драгун, как мы предполагали.

В другой раз я был послан с кем-то вдвоем отнести динамит в жестяных банках из-под чая с расписными райскими и другими птицами. Динамит надо было доставить в дом Чулкова на Смоленском бульваре. На обратном пути я завернул к Свенцицкому, жившему в том же районе. У него тоже хранились не то динамит, не то оружие. Я застал там Андрея Белого. Был ли он эс-эр, эс-дэк или член "Христианского братства борьбы", я не знал, и спрашивать о том не полагалось. Но что и он в ту пору "слушал музыку революции" и был ею увлечен, я могу засвидетельствовать с полной определенностью.

Во время восстания московский Совет стал выпускать "Известия". В принципе редактировать их должна была коллегия из представителей Совета и партий с.-д. и с.-р. От эс-эров был делегирован в редакцию я. Собрав все сведения, поступавшие за день от приходивших из разных концов города единомышленников, я отправился поздно ночью по притихшим и заснеженным переулкам Арбата и Поварской по указанному мне адресу. Там я застал всего одного человека Ерманского. Меньшевик он или большевик, я не знал, но скоро убедился, что действует он по-большевистски. Встретил он меня приветливо:

– Ну, как добрались?.. Что принесли? Я выложил свой материал – описания с мест: положение, настроения, потери.

– Ну, оставьте!.. Там посмотрим, что включим. В появившемся на следующий день номере "Известий" не оказалось почти ничего из принесенного мною материала. Когда я снова заявился к Ерманскому вечером следующего дня, я предложил ему совместно установить что из материала пойдет. Он решительно отверг это и, после некоторого препирательства, недвусмысленно дал понять, что мне предстоит выбор: либо оставить материал, положившись на него, Ерманского, либо взять обратно то, что я принес. Мучительно было принять то или иное решение. Оба выхода одинаково не устраивали и фактически я принял как раз оба: сначала забрал материал и удалился, а потом, пройдя два квартала, сконфуженный и злой – и на Ерманского, и на себя за собственное бессилие и капитуляцию, вернулся и отдал свои бумажки. Мне с ними делать нечего, к следующему дню они уже устареют, а бессовестный фракционер Ерманский, может быть, всё же пустит их в ход хотя бы частично.

Впоследствии выяснилось, что Ерманский был левым меньшевиком. Большевики взяли его в свою Коммунистическую академию, но в 1930-ом году его из нее исключили, а во время ежовской чистки – ликвидировали.

4

Московское восстание было, конечно, "авантюрой", к которой одни стремились и которую другие оказались бессильны предотвратить. Активно участвовали в нем меньше тысячи человек. Знаменитый Макс Вебер назвал восстание "бессмысленным", "путчем". Осудил восстание задним числом и Плеханов, заметив, что "нетрудно было предвидеть", что "силы пролетариата" для победы не хватит "и потому не нужно было браться за оружие". Однако, не только Ленин, но и Каутский тех лет оправдывали и приветствовали восстание, несмотря на его провал.

Восстание было безрассудной импровизацией. Но до безрассудства дошла и растерявшаяся власть. Московский генерал-губернатор адмирал Дубасов приобрел всероссийскую известность жестоким усмирением крестьянских волнений в Черниговской, Полтавской и Курской губерниях. Открыв военные действия артиллерийской стрельбой по центру города, Дубасов затем впал в панику и обратился за помощью в Петербург. Прибывший Семеновский гвардейский полк помог подавить восстание на 8-9-ый день.

Затаив дыхание, жители притаились в ожидании расправы. И она не заставила себя долго ждать. Артиллерия разнесла целый район – Пресню, чтобы пробиться к Прохоровской мануфактуре, где засел штаб повстанцев. Расстреливали с азартом и увлечением – одиночек и группы, виновных и невинно заподозренных. Арестовывали непричастных и упускали главных действующих лиц.

Кто имел какое-либо отношение к восстанию, спешил скрыться и, если было возможно, даже покинуть Москву. У меня не было никаких определенных планов, когда на собрание немногих оставшихся в Москве комитетчиков явился неожиданно Гоц с сообщением, что в конце декабря предстоит съезд партии, и Москве предоставлено право послать трех делегатов. После обмена мнениями Гоц предложил выбрать в качестве делегатов Руднева, Фондаминского и меня. Авторитет Гоца был неоспорим, и нас избрали. Я был польщен, но чувствовал себя неуверенно – никак не считал себя призванным и достойным определять судьбы партии, с которой был связан меньше года.

Было указано ехать в Петербург, явиться по определенному адресу и там узнать, куда следует направиться. Я всё проделал и получил адрес какой-то гостиницы на Иматре, в Финляндии. Финляндия была в то время и Россией, и не-Россией. Власть Петербурга на нее распространялась, но не полностью, а с существенными оговорками. И в Финляндии возможно было то, что под угрозой тяжких кар воспрещалось в России.

Приехав на место назначения, я разыскал прежде всего своих московских друзей: Фондаминского, Гоца, Якова Гавронского. Они познакомили меня с головкой партии: Натансоном, Черновым, Минором, Рубановичем, Волховским, Аргуновым и другими. Я глядел на них, конечно, снизу вверх, как на эпических героев. Но чем ближе и лучше, я их узнавал, тем отчетливее испарялось первоначальное чувство преклонения. Причина лежала не столько в дефектах этих людей, сколько в присущей молодому возрасту впечатлительности.

Как-то утром, когда я спустился к завтраку, Гавронский обратился ко мне:

– Плеве знаешь?.. Так вот этот человек сильнее Плеве, – и он указал пальцем на громадную тушу с чрезвычайно неприятной внешностью, сидевшую за столом и усердно уплетавшую всякие яства. Это был Азеф, подвиги коего мне не были известны, но на которого я уставился со всем подобающим "человеку сильнее Плеве" респектом и восхищением.

Азеф и его боевики, Савинков и Моисеенко, держались особняком, с речами не выступали, соблюдали конспирацию. Особняком, своим "землячеством", держались и мы – москвичи, своего рода герои, проделавшие восстание и уцелевшие от расправы Дубасова и Мина с Риманом (командиры Семеновского полка). Особой роли мы на съезде не играли, на решения влияния не оказывали. Фондаминский вовсе не выступал. Активнее других был Вадим Руднев, – но не по программным вопросам, а по вопросам тактики. Вместе с Ракитниковым он защищал необходимость немедленного призыва крестьян к захвату земли. К словам Руднева прислушивались очень внимательно, но с его радикальным предложением большинство съезда не согласилось. Мне программа П. С.-Р. обязана одним словом. Первоначальный проект говорил о передаче социализированной земли в распоряжение центральных и местных органов самоуправления. Я же доказывал, что "распоряжение есть одно из проявлений права собственности и только его одного". Не могут одновременно распоряжаться и центральные и местные органы. Поэтому "поступает в распоряжение" надлежит заменить словами – "поступает в заведывание": заведывать могут и центральные, и местные органы самоуправления. Чернов это поддержал, и съезд одобрил.

Был еще эпизод, связанный со мной и, как ни странно, сохранивший "злободневность": на протяжении почти полустолетия к нему не раз возвращались недруги эс-эров – в последний раз еще в 1951-ом году.

На съезде на короткое время промелькнули связанные в прошлом с эс-эрами будущие основатели народно-социалистической партии: Н. Ф. Анненский, А. В. Пешехонов, В. А. Мякотин и П. Ф. Якубович-Мельшин. Они приехали, чтобы попытаться переубедить своих недавних единомышленников, – прежде, чем окончательно с ними разойтись и начать идейную борьбу. Они держались особняком, несколько в стороне от прочих членов съезда. Основное их предложение было – отойти с революционных позиций на более умеренные и отказаться, в частности, от открытой пропаганды республиканского образа правления.

Речи этих виднейших представителей народничества и журнала "Русское богатство" были очень содержательны. Им стали задавать вопросы. Один из вопросов задал и я. Меня интересовало, "преклонятся" ли приехавшие "перед голосом" будущего Учредительного Собрания, если оно "разорвет формулу Земли и Воли" и, "закрепив землю за народом, отвергнет или ограничит народовластие"? На этот вопрос Пешехонов-Турский ответил: "Учредительное Собрание, созванное при всех гарантиях на основе всеобщего, тайного, прямого и равного избирательного права, есть для меня верховная инстанция, и бунтом против такого собрания я не пойду".

Из поставленного мною вопроса и данного ответа недруги эс-эров сделали позднее вывод будто эс-эры рекомендовали идти бунтом против Учредительного Собрания, если оно не будет "ихним". Это никак не соответствовало действительности. В проекте программы, обсуждавшемся па съезде, говорилось о "временной диктатуре", и вопрос мой был направлен к уяснению "необходимости" диктатуры для "проведения желательных реформ", – как значилось в проекте. Об "ограничении" Учредительного Собрания или "бунте" против него не было сказано ни слова, и, могу удостоверить, в мыслях у меня этого не было. Мое уподобление захвата земли "революционному захвату права союзов, свободы слова и т. д." служило иллюстрацией революционной тактики и не касалось программы.

Как бы то ни было, но в 1917-18 гг. случилось то самое, что в пятом году обсуждалось как теоретическая возможность. Большевики "разорвали" формулу "Земля и Воля": захватив власть и разогнав Учредительное Собрание, они сначала отняли у народа волю, а затем забрали у крестьян и землю, им первоначально предоставленную. Тем самым лозунг за землю и волю снова приобрел освободительный, антибольшевистский характер.

Съезд в общем производил хорошее впечатление своей организованностью и высоким уровнем прений. Говорили убежденные люди, знавшие чего они хотят и жизнью своей доказавшие, что слов на ветер – они не бросают. С особенным вниманием и почтительностью прислушивались к словам пожилого Швецова-Пашина и динамичного Евг. Евген. Колосова, который считался отличным оратором, красой и надеждой партии. Но на съезде он никак не выделился и был даже недостаточно активен.

Всеобщим почтением был окружен убеленный сединой Марк Андреевич Натансон. Его влияние в партии было очень значительно, но, повидимому, – в заседаниях Ц. К. и в кулуарах. На съезде он выступал редко, неумело, был почти косноязычен. Говорил он с большим напряжением, патетически вкладывая какой-то особо глубокий смысл в слова, которые его не содержали. Полукомическое впечатление осталось у меня от известного Русанова-Кудрина. Он старался быть остроумным и, главное, товарищеским. Но вся его манера говорить и держаться была выспренна и нарочита, отдавала, на мой слух, фальшью.

Мнения высказывались разные. Они были несхожи часто по внутреннему содержанию и по исходным позициям. Большинство съезда состояло из классического типа народников-идеалистов: энтузиасты и народолюбцы позитивной складки из нужд и интересов трудящихся выводили начала свободы и справедливости. Иногда проступала отчетливая струя неизжитого анархизма 60-ых – 70-ых годов или струя модного марксизма, недоразвившегося до ортодоксии.

Всю эту разноголосицу приводил к некоему общему знаменателю В. М. Чернов. Он был головой выше всех других членов съезда. И ему не было абсолютно чуждо ни одно из разноречивых мнений, высказывавшихся на съезде. В то же время он в совершенстве владел искусством составлять растяжимые формулы, которые можно толковать и так и эдак.

Чернов был главным докладчиком и оппонентом от имени Ц. К. партии, автором почти всех резолюций и редактором протоколов, в которых его речи появились в литературно отделанном, исправленном и дополненном виде.

Мне в протоколах особенно не повезло. Я фигурирую там под именем Поморцева, которого редакторы в ряде случаев смешали с делегатом от Смоленска Порошиным. Речи, правда, не все, Порошина с уклоном в максимализм приписаны Поморцеву, и критические замечания, направленные против Порошина, отнесены ко мне. Это выяснилось для меня много позже, когда, попав заграницу, я ознакомился с протоколами.

Новый, 1906-ой, год был встречен речами руководителей съезда, и в них выражалась твердая уверенность в скором торжестве в России свободы и справедливости. Съезд закрылся, и делегаты стали разъезжаться. Я направился прямиком в Москву. Туда же отдельно от меня приехал и Руднев. Нам предстояло дать отчет пославшим нас членам комитета о том, что происходило на , съезде и на чем порешили.

Москва продолжала жить под режимом Дубасова, и было нелегко найти помещение даже для немногочисленного нелегального собрания. Всё же входившая в комитет старшая сестра Фондаминского умудрилась помещение найти.

Ей в этом пришла на помощь дружившая с ней Зинаида Жученко, которую неточно называют провокаторшей, тогда как на деле она была лишь предательницей, вошедшей в эс-эровскую организацию с заведомой целью ей вредить. Руднев закончил свой рассказ, а я не успел начать, как с двух сторон в комнату ворвались городовые с примкнутыми к винтовкам штыками, в валенках, с заиндевевшим на усах и бороде снегом. Некий в штатском с никелированным револьвером в руке подскочил ко мне и ударил коленкой под живот. Завидев Руднева, он оставил меня и бросился к нему. Во время декабрьского восстания случайная пуля попала Рудневу в руку, часть пальца пришлось ампутировать, и не зажившая еще рана была перевязана. Охранник с торжеством схватил Вадима за руку:

– А, раненый!..

Я почти физически ощутил боль, причиненную Рудневу. Не отдавая себе отчета в положении и вообще ни о чем не думая, я закричал на охранника. Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы во главе полицейской операции не оказался случайно помощник пристава, который годом раньше был смотрителем в той самой сретенской части, где я находился под арестом.

Признав ли во мне старого знакомого или по другой какой причине, но пристав укротил резвого охранника, и дальнейнейшая процедура прошла спокойно. Нас переписали, опросили и отправили "по принадлежности": Фондаминскую-Гальперин и Руднева в Таганку, а всех прочих – в арестное помещение при пятницкой части.

Нас, человек десять, Беркенгейма, Александра Моисеевича, известного кооператора, Никитского, Леонида Рогинского, Бориса Королева и других поместили в общую камеру, очень низкую и узкую со сплошными нарами вдоль стены. Лежать приходилось плечом к плечу и, чтобы повернуться, надо было непременно потревожить соседа. Двухэтажное арестное помещение содержалось крайне грязно. В камерах нижнего этажа помещались пьяные – до протрезвления. На нашем этаже, в другом конце коридора, была камера для проституток. Оттуда доносились по ночам брань и визг: камеру любили навещать сифилитической внешности помощник смотрителя и чины вверенной ему команды.

В общем заключение было безрадостным, но не тяжелым. Нам предоставлялось проводить время как мы желали. Мы получали газеты, имели свидания, могли заниматься, поскольку этому не мешали шум и гам, играть в карты, получать пищу со стороны, курить.

Попробовал и я от безделья затянуться папиросой, но, к счастью, попал "не в то горло", поперхнулся, закашлялся и на всю жизнь утратил вкус к табаку. Раз в день нас выводили на общую прогулку во двор под надзором стражи. Нам всем очень не сиделось. Время было политически горячее. Вырабатывались новые основные законы, которые должны были предрешить будущее России, – быть ли ей конституционной; шла подготовка к выборам в Государственную Думу. Сидеть в такое время в затхлом участке казалось непроизводительной потерей времени тем более бессмысленной, что не сегодня-завтра, и во всяком случае с открытием Думы, объявят, конечно, амнистию и нас выпустят.

Когда мы снова и снова сетовали и печаловались о никчемной потере времени, к нам привели нового сидельца, назвавшегося Смирновым и заявившего, что он социал-демократ и должен безотлагательно бежать, пока не раскроют его настоящего имени. Он просил помочь ему в побеге. Был разработан план с определенным заданием каждому. Во время общей прогулки, по классическому образцу побегов, одни стали строить слона в одном конце двора, другие, чтобы отвлечь внимание стражи, затеяли там же возню, третьи стали заговаривать зубы смотрителю и надзирателям.

А в другом конце обширного двора, улучив удобный момент, Смирнов с разбега вскочил на подставленную ему спину, перемахнул через стену и был таков. Всё прошло по расписанию. Беглеца хватились лишь при вечерней перекличке.

Инстинкт подражания присущ всякому. И после удачного побега Смирнова разговоры о побеге участились. После двух с половиной месяцев заключения становилось всё нуднее. О побеге во время прогулки думать уже было нечего: надзор был усилен, и вдоль стены прогуливаться не дозволялось. Кто-то предложил другой план – воспользоваться моментом, когда число приводимых и привозимых пьяных увеличивается, и ускользнуть, когда наружная дверь отворится, чтобы выпустить того, кто привез или привел пьяницу. План принадлежал не мне. Не было и никаких специальных причин, чтобы им воспользовался как раз я. Но другие были более пассивны, и я решил попробовать счастья.

Мне изготовили из жести нечто вроде дворницкой бляхи, и я запасся кепкой. Был конец марта, Великий Четверток – четверг на Страстной неделе, когда под Пасху многие фабрики и заводы приостанавливали работу. К вечеру число пьяных повсюду увеличилось. И к нам в участок их стали приводить и привозить всё в большем числе. Обстановка складывалась благоприятно. Я спустился вниз и притаился у выходной двери в ожидании очередного пьяницы. Ждать пришлось недолго. Дверь распахнулась, – в нее впустили ковылявшего пьяного в сопровождении другого человека. Через минуту-другую я постучал, дверь приоткрылась, и я, уже в кепке, вышел. Спокойно повернул за угол, вышел за ворота и – побежал. Это было непростительной ошибкой. С пожарной каланчи часовой заметил, как я побежал, и поднял тревогу. Не зная того, я всё же так "напетлял", что меня не настигли.

Опять я стал нелегальным: ночевал где придется, у родных и знакомых; уехал к Королевым в Пителино в ожидании предстоявшей амнистии и по более сереьзным политическим делам, чем мое. Прошло несколько недель, и неожиданно – не только для меня – произошло покушение на адмирала Дубасова. Организовал его боевой отряд эс-эров. Бросивший бомбу студент Борис Вноровский был разорван на части, убит был и адъютант Дубасова Коновницын, Дубасов же почти не пострадал. Охранное отделение оказалось не в силах установить личность террориста. И так как я был на учете у Охранки и в бегах, заподозрили меня. Дворнику дома, где мы жили, предъявили изображение, снятое с меня, голодного и злого, на Дону четыре года тому назад. Дворник опознал во мне жильца своего дома, и в "Московском листке" появилось извещение, что бомбу бросил я и был убит на месте.

Случилось так, что как раз в этот день отец был в конторе бр. Разореновых, где закупал свой ситец. Ему показали газету. Он совершенно растерялся, не знал что думать, не то что сказать. На него смотрели с укором – кого вырастил, а он мучился тревогой: неужели, на самом деле, он (то есть я), и его уже нет в живых...

В деревне оставаться было тоскливо и не имело смысла. Возвращаться в Москву было опасно. Я решил ехать в Петербург. Там открылась Государственная Дума, – правда, амнистии не принесшая, но фактически установившая почти полную свободу печати и собраний. Политическая жизнь там бурлила и переливалась через край. Стояли чудные белые ночи, когда я попал в Петербург. Я видел его впервые в весенней красе, – но только урывками и между прочим.

В петербургскую организацию партии я не вступил. Изредка навещал "Дело народа" – центральный орган партии.

Удивлялся, с какой быстротой и без помарок изготовлял свои передовые и полемические обзоры печати Чернов. Еще в ноябре пятого года я дебютировал в легальной печати, в "Сыне отечества", фельетоном, направленным против В. Кранихфельда. В "Деле народа" юридическим отделом заведывал Александр Исаевич Гуковский, и я, со своей статьей "Сила власти и сила мнения" и другими на темы публичного права, был направлен к нему. Гуковский был всегда любезен, печатал всё, что я приносил, но в пространные разговоры не пускался, – может быть, по занятости, может быть по несоответствию в возрасте: ему уже минуло 40, а мне всего 23. Во всяком случае встречи наши были мимолетны: нельзя было провидеть, что чрез 14 лет мы совместно станем редактировать "Современные записки" в Париже.

Побывал я и на заседании Государственной Думы. Видел торжественно восседавшего на трибуне Муромцева и других москвичей: Новгородцева, Павла Долгорукова, Челнокова. Обсуждался вопрос о женском равноправии. На трибуну всходили и часа по полтора с нее не сходили знаменитые профессора M. M. Ковалевский и Петражицкий. Ковалевский аргументировал от исторических прецедентов, начиная с Венгерской золотой буллы 1222 г., в доказательство того, что и женщина человек, которому надлежит предоставить равные права с мужчиной. Заслуженно прославленного Петражицкого было невыносимо слушать: оратор он был слабый, а отвлеченные его рассуждения пристали больше для ученого общества. Когда этих знаменитостей сменил известный юрист и в то же время политик Максим Моисеевич Винавер, повеяло дыханием жизни и политической реальностью.

Присутствовал я и на одном заседании фракции трудовиков. Публика была милая и простая, но серая. Мне тут же вручили чью-то речь, которую надо было в спешном порядке исправить и дописать, чтобы произнести с кафедры Государственной Думы.

В одно из моих посещений "Дела народа" меня познакомили с Карлом Романовичем Кочаровским. Это был очень невысокого роста человек, с небольшой, но густо заросшей бородой, которую он временами теребил, особенно когда устремлял сквозь пенснэ пытливый взгляд. Он был умный, живой и вдумчивый самоучка с широкими интересами, но большими пробелами даже в своей области знания, – что он, в отличие от многих, и сам признавал. Книга об "Общине" создала Кочаровскому имя и известность не только в народнической среде, но и среди специалистов – историков, статистиков, аграрников.

У Кочаровского было не совсем благополучное прошлое в личной и политической жизни. Арестованный и сосланный за участие в революционном движении 90-ых годов, он, как передавали, подал прошение о помиловании и смягчении кары. Во всяком случае, несмотря на большие идеологические заслуги, он держался – и его держали – в стороне от партийной работы, хотя личные и товарищеские отношения с ним не прерывались. Кочаровский сообщил, что занят организацией большой исследовательской работы коллективными силами по идейному переоформлению народничества в соответствии с условиями нового времени. Эс-эры и прочие народники продолжают жить на идейный капитал прошлого. Лавров и Михайловский были учителями современной им жизни. А кто сейчас на их месте дает подобные ответы, – реторически вопрошал Кочаровский. Эс-эры с головой ушли в напряженную политическую борьбу. Народные социалисты? Пешехонов блестящий публицист, а что дал он идеологически ценного? А историк Мякотин? А статистик Анненский? Ничего, решительно ничего! Между тем надо думать о смене, которая осмыслила бы практику жизни и роль в ней народничества.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю