Текст книги "Дань прошлому"
Автор книги: Марк Вишняк
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
Вишняк Марк
Дань прошлому
МАРК ВИШНЯК
ДАНЬ ПРОШЛОМУ
ОГЛАВЛЕНИЕ
ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА
ОТ АВТОРА
I. СЕМЬЯ И ШКОЛА.
– Время и место действия. – Вторичная женитьба отца. – Родители. Столкновения религиозного со светским, еврейского с русским. – Школа. Учителя и одноклассники. – Товарищи и приятели: Фондаминский, Гоц, Орлов, Шер, Свенцицкий. – Семья и окружение. – "Первоучитель". – Суд, театр, "Молодые побеги". – Поездка заграницу. – Окончание гимназии
II. УНИВЕРСИТЕТЫ.
– Юридический факультет московского университета на рубеже двух столетий. – Профессора. – Студенты. Вторжение политики в университет и настроенность 18-го века. – Экскурсия на Волгу, Дон, Кавказ. – Практические занятия. Первый публичный доклад. – Состязание певцов. – Moral insanity. Юриспруденция и медицина. – Учёба и колония во Фрейбурге. – Экзамены в Москве. – Летний семестр во Фрейбурге. – Гейдельберг. – Возвращение в Москву
III. РЕШАЮЩИЙ ГОД.
– Первый арест. – 9-ое января. – Приобщение к революции. – Пропагандист, составитель прокламаций, оппонент. – Первомайский урок. – Нелегальное положение. – Первые литературные шаги. – 17-ое октября в Алупке. – Кто кого: Герценштейн, П. П. Маслов, Чернов. – Декабрьское восстание. – Первый съезд партии с.-р. – Третий арест и побег. – Петербург. – Вступление в литературную группу Кочаровского. – Одесса. – Свеаборгское восстание. – "Личность и право". – Отъезд заграницу
IV. СТРАНСТВИЯ.
– В Берлине. – В Доме предварительного заключения. – Освобождение и снова нелегальное положение. – Окончание университета. – Первая и последняя защита. – Призыв. – Венчание. – Нерви, Кави, Париж. – Дело Азефа. – Разоблачение Свенцицкого. – Юриспруденция и публицистика. – "Джентльменские соглашения" с Кокошкиным и Зволянским. – Прощание с Европой. – Из Помпеи в Нарым. Нарымский край в 1910-11 годах
V. ПРЕД ВОЙНОЙ И ВОЙНА.
– Русская эмиграция в Париже 1911-12 гг. – Встречи и наблюдения: Ленин и Авксентьев, Гиппиус и Школьник. – Сотрудничество в "Знамени труда". – Военная служба. – Дело Бейлиса в казарме г. Егорьевска. – Взлёты и падения. – В Энциклопедическом словаре бр. Гранат. – Мобилизация. – 207 подвижной госпиталь. – Во Владимир-Волынске. – Отношение к войне в эмиграции и в России. – В отряде Союза городов. – В "Известиях" и Экономическом отделе Главного Комитета Союза городов. – С. В. Бахрушин и Н. И. Астров. – Планы о выборах в 5-ую Государственную Думу. – Кануны Февраля. – Обследование продовольственного положения русских городов
VI. СЕМНАДЦАТЫЙ ГОД.
– Февраль в Москве. – Тревога и озабоченность. – Газета "Труд". Брешковская и Минор. – Первое мая с французскими социалистами. Представительство в Особом Совещании по изготовлению закона о выборах в Учредительное Собрание. – Работа в общем собрании и в комиссиях. – Спорные пункты. – "Особое мнение", одобренное Временным Правительством. – Коллеги: Маклаков, Винавер, Лаппо-Данилевский, Вл. М. Гессен, Канторович, Аджемов, Брамсон. – Доклад на съезде ПСР. – Почему запоздали с выборами в Учредительное Собрание. – Как поступить с арестованными министрами? – В Малахитовом зале, Государственное и Демократическое совещания. – Временный Совет Республики. Конец Февралю
VII. ОКТЯБРЬ.
– Между 25 октября и 5 января. – Бессилие демократии и неустойчивость большевистской власти. – Гражданская война или только угроза? – Разнобой в рядах большевиков и в лагере демократии. Двуличие Ленина в отношении к Учредительному Собранию. – Арест Всероссийской комиссии по выборам. Пребывание в Смольном. – Урицкий и Красиков. – Избрание членом Учредительного Собрания. – Как мы готовились к Учредительному Собранию: фракция, бюро, "Комиссия первого дня", государственно-правовая. – Тезисы Ленина об Учредительном Собрании. – Эс-эры "парламентарии" и "авантюристы". – Без вины виноватые
VIII. В УЧРЕДИТЕЛЬНОМ СОБРАНИИ.
– На улице и в Таврическом дворце. – Правящее меньшинство и оппозиционное большинство. – Речь председателя. – Эс-эры, большевики, левые эс-эры. Неистовство победителей. – Горькая чаша. – За кулисами заседания. – Уход большевиков и шантаж левых эс-эров. – Выступление Железнякова. – Постановления Учредительного Собрания. – Предумышленное преступление
IX. ПОЧЕМУ.
– Почему не удался Февраль и удался Октябрь. – Причины объективные и субъективные. – Беда и вина. – Коалиция замиряла революцию и обессиливала власть. – Мистический страх перед гражданской войной. – "Великий Октябрь", как Немезида русской истории и Февраля. "Антиисторический Октябрь не может надолго затянуться". – Приятие Октября, полное и частичное, иностранными радикалами и лидерами русской политической эмиграции. – Правда антибольшевизма
ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА
Марк Вениаминович Вишняк родился, получил среднее и высшее образование и начал публицистическую и общественно-политическую деятельность в Москве. В детстве он находился под перекрестным влиянием ортодоксально-еврейского семейного быта и русской среды и школы. Окончив московскую, первую гимназию, он поступил на юридический факультет Московского университета и, по окончании, был оставлен Ф. Ф. Кокошкиным при университете для подготовки к профессорскому званию по кафедре государственного права.
Юность М. В. складывалась под двоякого рода влиянием: отталкивания от широко распространенного в те годы увлечения революционным движением и воздействия политической реальности. 9-е января 1905 года толкнуло Вишняка, как и множество русских людей, в лагерь революции. Кантианец по своим взглядам, М. В. с некоторыми оговорками примкнул к партии социалистов-революционеров и остался в ней всю последующую жизнь.
В события 1917-го года Вишняк вложился полностью, но без энтузиазма и веры в благополучный исход революции. Он был представителем партии с.-р. в Особом совещании по выработке закона о выборах в Учредительное Собрание и был избран Совещанием во Всероссийскую комиссию по выборам. Работа в Особом совещании была главным делом М. В, в 1917-м году. Одновременно он сотрудничал, а потом и редактировал "Дело народа", был членом Исполнительного Совета крестьянских депутатов, был избран секретарем Совета Республики (Предпарламента), а потом членом Учредительного Собрания и его секретарем.
До захвата власти большевиками М. В. был убежденным противником большевизма и большевиков. Октябрь сделал его своим непримиримым врагом, и с этой позиции М. В. не сходил во все последующие годы. Когда Учредительное Собрание было распущено, Вишняк, как секретарь, подписавший, вместе с председателем, обращение к народу и избирателям с объяснением, как и почему Учредительное Собрание прекратило работу, оказался в числе "врагов народа".
На этом кончается книга – "Дань прошлому" (1883-1918), – которая покрывает почти всю жизнь М. В. в России.
На волжский фронт борьбы против большевиков Вишняку не удалось попасть. С фальшивыми документами на имя возвращавшихся на родину беженцев из Гродно, М. В. с женой уехали в Киев, где бывший профессор московского университета И. А. Кистяковский, в звании министра внутренних дел при гетмане Скоропадском, распорядился арестовать членов Бюро Земств и Городов и, в их числе, и Вишняка. После шестинедельного заключения в Лукьяновской тюрьме М. В. очутился на свободе и, в итоге ряда счастливых случайностей, через Одессу и Севастополь, Пирей и Марсель в апреле 1919 г. оказался в Париже.
Здесь в течение 21 года политика в значительной мере была замещена наукой и публицистикой. М. В. был избран в состав русского юридического факультета при французском институте Славяноведения и был среди основателей Франко-Русского Иститута. Читал лекции и несколько лет руководил семинаром по русскому государственному праву в Париже; читал публичные лекции в Праге, Риге, Ревеле, Печорах. В 1932-м году по приглашению Академии международного права в Гааге прочел курс лекций об "Апатридах".
За время пребывания в парижской эмиграции главным делом жизни Вишняка были "Современные записки" (1920-1940). Он был одним из основателей и редакторов, сотрудником и многие годы секретарем этого журнала. В 1937-39 гг. был секретарем ежемесячного журнала "Русские записки", выходившего под редакцией П. Н. Милюкова. Одновременно он писал и в других журналах, русских и иностранных, общих и специальных. М. В. напечатал ряд книг: "Всероссийское Учредительное Собрание", "Ленин", "Леон Блюм", "Доктор Вейцман", "Два пути" и др.
За несколько дней до занятия Парижа немцами М. В. с женой покинули город, а через четыре месяца и Францию. По специальной визе, предоставленной М. В. в числе других, он оказался в Нью-Йорке. Здесь он написал и опубликовал работы по близким ему вопросам: о международной охране меньшинств, о бесподданных, о трансфере населения и о международной конвенции против антисемитизма. Во время войны, с конца 1943-го до начала 1946 года, Вишняк состоял преподавателем русского языка в Корнельском и Колорадском университетах.
С июля 1946-го года он консультант по русским вопросам в еженедельном журнале "Тайм". Одновременно сотрудничает в русских и американских изданиях.
ОТ АВТОРА
Почему пишут воспоминания и автобиографии? Для чего?
Они нужны, как свидетельства о преходящей и меняющейся жизни в мире, которого уже никогда не будет. Они нужны, как нужны напетые или наговоренные пластинки для запечатления игры, дикции, голоса ораторов, актеров, певцов. Автобиографии пишут для тех, кто придут после пишущего и, может быть, сделают лучше него. Трудно примириться с тем, что пережитой опыт ничему не учит, никого не убеждает и ни от чего не предостерегает.
Воспоминания и автобиографии пишутся в известном смысле и для самого автора, – особенно если он на склоне лет. Возвращаясь мыслью к прошлому, он оживляет его пред собой и с ним самого себя. Реально или фиктивно он на какой-то срок удлиняет свое земное существование, проецирует его в будущее, закрепляет для историков, литераторов, политиков, которых заинтересует минувшее.
Как всякая литературная форма, и автобиография имеет свои положительные и отрицательные свойства. Ее положительное качество – непосредственность, подлинность, автентичность. Ее отрицательное – эгоцентризм: я, меня, мне, мною, обо мне. Это "ячество" отталкивает читателя и порою нестерпимо для автора. Но без него нет и не может быть автобиографии. Только в "Исповеди" оно проступает еще более навязчиво. И всякая попытка уйти от "ячества" только обесценивает автобиографию. Короленко и Бор. Зайцев попробовали подставить на свое место "Моего Современника" и "Глеба". "Преобразив" действительность, они отступили от нее и вместе с тем подрезали крылья свободному художественному вдохновению. Dichtung und Wahrheit (Вымысел и истина.) ограничивают и стесняют друг друга.
В автобиографии субъективность перестает быть недостатком, – становится необходимостью. Мемуарист вспоминает прежде всего себя и только в связи с собой и "чрез" себя – других и то, что было. Это тот же личный дневник, только составленный задним числом после большого промежутка времени с пропусками многих дней, а то и месяцев и лет.
Рассказ о том, что видел, слышал, переживал, понимал автор тогда, когда событие происходило, вытесняет объяснение, почему оно случилось. Отсюда хронологический, часто монотонный характер изложения вместо свободных раздумий. Было бы педантизмом не отступать в автобиографии от хронологического порядка изложения. Но это допустимо лишь в порядке исключения.
Как бы обширна и подробна ни была автобиография, она обречена быть неполной. Никакая и ничья память не способна сохранить все подробности бытия, и никакой гений не в силах передать их исчерпывающим образом. Опыт Пруста, который пытался уловить и воспроизвести полностью весь поток сменяющихся впечатлений и ощущений, свидетельствует, что это неосуществимо и художественными средствами. Тем безнадежнее добиться этого прагматическим путем.
С этими оговорками я предлагаю читателю то, что сохранилось в моей памяти о себе и о других и что может представить некоторый общий интерес для познания событий, обстановки, среды, эпохи, русских людей последних семидесяти лет.
...Чему, чему свидетели мы были.
Игралища таинственной игры,
Металися смущенные народы;
И высились и падали цари;
И кровь людей то Славы, то Свободы,
То Гордости багрила алтари.
Если в заключение, как принято, выразить признательность, я бы сказал: многим и многому я обязан и благодарен за долгую, интересную и, в общем, счастливую жизнь, но больше всего, конечно, – своей судьбе, то есть совокупности никем непредвиденных счастливых случайностей.
I. СЕМЬЯ И ШКОЛА
Время и место действия. – Малолетство. – Вторичная женитьба отца. Родители. – Столкновения религиозного со светским, еврейского с русским. Школа. – Учителя и одноклассники. – Товарищи и приятели: Фондаминский, Гоц, Орлов, Шер, Свенцицкий. – Семья и окружение, – "Первоучитель". – Суд,
театр, "Молодые побеги". – Поездка заграницу. – Окончание гимназии.
1
На свет я явился 2 января 1883 года в Москве на Мясницкой улице. В той же Москве на Ильинке, в Ипатьевском переулке, на Маросейке в Большом Успенском и Девятинском переулках, и, наконец, на Малой Лубянке в доме Ивановского монастыря прошла почти вся моя жизнь в России. Здесь я воспитывался, учился, женился, приобщился к русской и общечеловеческой культуре, науке, политике, публицистике. В Москве был я в первый раз арестован и в первый раз бежал из заключения и, скрываясь, нелегальным окончил университет, оставлен был при университете для подготовки к профессуре, выступил пред судом присяжных в качестве защитника. К Москве я остался привязан на всю жизнь, невзирая на десятки лет и тысячи верст, отделяющие меня от нее, и несмотря на то, что она давно уже не та, какой я ее знал.
Родился я в мелко-купеческой еврейской семье, строго соблюдавшей все религиозные нравы и обряды, как завещено было предками. Обычаи и обряды неукоснительно выполнялись дедушкой и бабушкой и всеми членами их семьи не только в Слониме, Гродненской губернии, но и в Москве, куда дед перебрался в половине 50-ых годов и куда он пятнадцатью годами позже перевез семью. Вскоре после моего рождения умер старший из нас, трех мальчиков, а два года спустя умерла и мать.
Матери я, конечно, совсем не помню. Помню вообще немногое из раннего детства. И то, что сохранилось в памяти, – смутно и не отчетливо. Вспоминается пожар в Друскениках. Было страшно. Меня кто-то держит на руках. Там же, в Друскениках, свежесть лиственного леса у ручья, ландыши на мшистой влажной почве. И всё. Из более позднего времени запомнилось имя Каролины Егоровны, полбонны и полгувернантки, домохозяйки и первой моей воспитательницы. За висящим на стене чьим-то портретом несколько прутьев – напоминание о возможной каре, на деле никогда не применявшейся. Помню отвращение, с которым пил во время болезни молоко с коньяком, которое в те годы предписывалось медициной. Наконец, острее всего запечатлелись ужас и крики Каролины Егоровны, судорожно рвавшей на себе кофточку, из которой выскочил мышонок...
Эти расплывчатые и отрывочные пятна сгущаются к шестилетнему возрасту, когда меня познакомили с будущей мачехой, которую мы стали называть мамашей и которая была для нас фактически настоящей матерью. От природы очень добрая, она вместе с тем обладала и характером – была настойчива и даже напориста в достижении своей цели. Мало что знавшая и путанно изъяснявшаяся, она умудрялась преодолевать совершенно, казалось бы, непреодолимые препятствия. Ей удавалось доходить до директоров департаментов и даже до товарищей министров в Петербурге, и она так их донимала, что те, чтобы отвязаться, в конце концов, удовлетворяли ее просьбу. Ее достижения, воистину, были "достойны кисти", не Айвазовского, конечно, а самого Чехова, – как и она сама могла бы составить сюжет чеховского рассказа.
Отец не получил никакого систематического образования, кроме самого элементарного – в русской и еврейской грамоте и религиозной обрядности. Он не вполне уверенно даже говорил по-русски и с нами предпочитал говорить по-еврейски. Но писал он своим бисерным, ровным почерком совершенно правильно, не всегда ошибаясь даже в "ятях". Небольшого роста, с правильными чертами лица, только чуть-чуть косивший, до застенчивости скромный, тихий, мягкий, добрый, даже рядом со своими младшими братьями и сестрами державшийся в тени, ни на что не притязавший и не роптавший на удары тяжелой для него судьбы, набожный, он был предметом нашей нежной любви: каждый из нас считал его своим, больше всего ему лично принадлежащим. Позднее мы называли его "угодничек".
Кроме субботы и праздников, его весь день не было дома. Он уходил в свою "лавку", подобие полутемного и холодного амбара, сначала в Зарядье, а потом в Юшковом переулке на Ильинке, где он торговал ситцем не в розницу, а оптом. Покупал он этот ситец у крупных московских фабрикантов: Петра Дербенева, у братьев Разореновых, А. И. Коновалова, а продавал наезжавшим из черты еврейской оседлости торговцам мануфактурой. Московские фабриканты, как правило, не давали им кредита, и они вынуждались закупать товар у посредников. Покупая ситец кипами, по 20-30 кусков в кипе, 58-60 аршин в куске, они переплачивали по 1/8 или 1/4, максимум 1/2 копейки на аршин.
Чтобы выколотить из своего "дела" необходимый прожиточный минимум, отец старался всячески уменьшить расходы не только по дому, но и по делу. Он сам и закупал товар, и продавал его, и вел переписку с покупателями, и был бухгалтером. Единственным его помощником был артельщик Сергей, в обязанности которого входило открывать и закрывать "лавку", сторожить ее в отсутствии отца и, главное, паковать проданные куски товара в кипы путем особого приспособления, очень меня занимавшего. Окуная кисть в особое варево, Сергей выводил печатными буквами фамилию и адрес покупателя.
Жизнь отца была трудная, полная забот и треволнений – в поисках кредита, в напряженной экономии, в опасении, что выданные клиентами векселя вернутся неоплаченными. Банкротство торговцев в черте оседлости было частым явлением, почти "нормой". Вопрос заключается лишь в том, когда покупатель не заплатит: когда прежние продажи ему успеют покрыть понесенный убыток или раньше – до этого, после первой же или второй продажи.
"Дело" отца, поэтому, часто висело на волоске. Тем не менее, он пользовался репутацией исключительно честного купца. И не один раз приходил я в возмущение, когда уже в более зрелом возрасте, приходилось по вечерам освобождать комнату, которую я занимал с братом, потому что приходили тяжущиеся купцы-евреи, спор коих отец должен был разобрать скорее в качестве мирового посредника, нежели согласно процедуре третейского суда. Обычно после этого появлялась у нас новая, никому ненужная ваза из баккара для фруктов, выражение признательности отцу за потраченные время и труд.
При постоянной перегруженности отца деловыми заботами и неприятностями, руководящая роль в воспитании детей, естественно, падала на мамашу. К тому же она имела все основания считать себя образованнее отца. Она знала имена Дрэпера и Спенсера, называя их часто совершенно не к месту, и была проникнута убеждением в пользе просвещения и в необходимости дать нам систематическое и светское образование, по примеру ее дяди, окончившего высшее агрономическое учебное заведение. Ей обязаны мы – брат, а потом и я, – что нас отдали в средне-учебные заведения. Мамаше пришлось при этом выдержать упорную борьбу с дедом, предпочитавшим сделать из моего брата талмудиста-раввина. К счастью "Дрэпер-Спенсер" одержал верх, и брата поместили в гимназические классы Лазаревского института восточных языков.
На Лазаревском институте остановились потому, что там учился – и отлично учился – Абрам Ширман, свойственник мамаши, тоже из патриархально-еврейской семьи, в будущем бундист, закончивший свою жизнь в эмиграции дельцом-нефтяником. В Лазаревском институте главный контингент учащихся и администрации состоял из армян, – тем самым риск антисемитизма был ничтожен. Наконец, мы жили по соседству с Армянским переулком, в котором находился Институт. Дед тоже получил компенсацию. По специальному ходатайству брат был освобожден от письменных работ по субботам и еврейским праздничным дням, когда Закон предписывал обязательный отдых, а "писать" значило работать, тогда как читать, заучивать или слушать "работой" не считалось.
Когда подошло время учения, мне взяли репетитора из нуждающихся евреев-студентов московского университета. Один из них был Семен Брумберг, медик, простой и добрый, в будущем активный и страстный сионист. Чему и как он меня обучал, не могу сказать. Зато другой студент, имя которого у меня, к сожалению, выпало из памяти, бледный, явно нуждавшийся, в потертой тужурке, но необычайно аккуратный и точный во всем, – объяснял урок ясно и просто. Особенно пленял он меня своим почерком – мелким, круглым, отчетливым, на всю жизнь оставшимся моим "идеалом".
Прилежанием и усидчивостью я не отличался, но многое схватывал быстро, не задумываясь и не углубляясь. Чтением я никогда особенно не увлекался, – что, конечно, не исключало того, что я с упоением читал и перечитывал "Всадника без головы" или "Приключения капитана Гаттераса". В отличие от брата, мешковатого тихони, скрытного и любознательного, я был живым до непоседливости, шаловливым до озорства, "любопытником", ко всем пристававшим и кого удавалось избивавшим – до брата включительно, с которым на годы установились отношения, ныне именуемые "холодной войной".
Почему я уродился таким воякой или, как меня называли, драчуном, не могу сказать. Во всяком случае, не от избытка физической силы, которой никогда не обладал, а скорее от чрезмерной впечатлительности, близкой к нервозности, с которой мне не всегда удавалось совладать. Были даже разговоры, – может быть, только пугали, – что меня отправят в Лейпциг, в тамошнюю школу для строптивых ребят. Но до этого, к счастью, дело не дошло. А когда мне исполнилось десять лет, решено было определить меня в тот же Лазаревский институт, где брат успел уже заслужить за успехи в науках и примерное поведение золотые галуны, или нашивки на воротнике мундира. Чтобы попасть в 1-ый класс, я должен был выдержать экзамен по русскому языку и математике.
Ранним утром привезла меня мамаша с дачи в Сокольниках в город на экзамен. В огромной классной комнате я очутился за партой среди многих других ребят, преимущественно армян, черноглазых и черноволосых, в черного цвета курточках без пояса. То были сверстники, переходившие из приготовительного класса в первый. Вошел учитель, по фамилии Флинк, и продиктовал задачу на четыре действия. Задача была очень простая, и я уже предвкушал, как легко с ней справлюсь, когда вдруг раздалось:
– А Вишняк решит другую задачу!..
И мне продиктовали более сложную задачу – на именованные числа. Я благополучно ее решил и получил, в качестве отметки, четверку. Но я не отдал себе отчета ни в том, почему мне была дана особая задача, ни в том, какое роковое значение будет иметь для меня эта отметка – "хорошо", но не "отлично".
Чтобы лишний раз не ездить в город, мамаша попросила проэкзаменовать меня в тот же день и по русскому языку. Это не встретило возражений, и преподаватель русского языка Виктор Александрович Соколов повел меня в особую комнату, над которой значилась поразившая меня надпись – "Закон Божий". Мне продиктовали: Солнце, ветер и мороз заспорили, кто из них сильнее и т. д. После этого я должен был своими словами рассказать что написал. И по русскому языку мои знания были оценены баллом "четыре". Мамашу заверили, что я, конечно, буду принят – официально об этом объявят осенью, – так как и экзамен я выдержал хорошо, и брат мой на отличном счету у педагогов и начальства.
Это было бы так, если бы и для Лазаревского института не была обязательна процентная норма для приема учеников евреев. Более дальновидный, суровый и практический Самуил Григорьевич Тумаркин, мамашин дядя, наставлял меня:
– Ты не говори, что получил две четверки. Говори, что получил две пятерки. Другие тогда не пойдут экзаменоваться в Лазаревский институт!..
Совет был соблазнителен. Но возраст мой не позволял мне им воспользоваться полностью, и, когда меня спрашивали об отметках, я старался отмолчаться или уклониться от ответа.
В 1893 г. оказалась всего одна еврейская вакансия для поступающих в Лазаревский институт, а к осени появилось три новых претендента ее занять. Одним из них был знакомый мне Илюша Фондаминский (будущий Бунаков), которого я изредка, в большие праздники, встречал в молитвенном доме на Зарядье, куда его приводил молиться отец. Старше меня на два с лишним года Илюша держал экзамен во второй класс и получил две пятерки и две четверки.
Он вытеснил меня, но и сам оказался вытесненным. Некая г-жа Румер хотела поместить в Институт своего старшего сына. Но, расценивая выше способности младшего сына, чтобы получить лишний шанс, она повела к экзамену обоих сыновей: одного для экзамена в приготовительный класс, а другого – в первый. Пришедшим к столбу первым был признан младший Румер. Он и был официально зачислен. Когда же родители Илюши и мои взяли наши бумаги из канцелярии, мать Румера потребовала обратно бумаги не старшего своего сына, потерпевшего, как и мы, поражение, – а младшего, освободив тем самым вакансию для старшего. А еще через год, сдав опять отлично экзамены уже в первый класс, попал в Лазаревский институт и младший Румер. К таким ухищрениям вынуждала жестокая "конкуренция", созданная ограничениями.
Я и Илюша оказались таким образом за бортом – за стенами Лазаревского института. Состоятельные Фондаминские разрешили проблему просто: отдали Илюшу в частную гимназию Креймана, куда за повышенную плату принимали без особого разбора почти всех желающих, – в частности маменькиных сынков и всяческих неудачников, не преуспевших или даже исключенных из других учебных заведений. Для отцовского бюджета учебная плата Креймана была непосильна, помимо того, что и мамаша никогда не согласилась бы отдать меня в гимназию, пользующуюся скверной репутацией. Она начала искать свободную вакансию в казенной гимназии. В одной начисто отказали, в другой предлагали наведаться позднее. Помню в одну из суббот мамаша отправилась в очередной поход в 4-ую гимназию на Покровке, а мы с отцом пошли в "синагогу", как незаслуженно называлось довольно убогое молитвенное помещенье на Глебовском подворье в Зарядье. Должно быть никогда не молился я с таким упованием и верой, как тогда: Господу Богу, благому и всемогущему, ничего ведь не стоит найти для меня вакансию в 4-ой гимназии.
Однако, ни мои молитвы, ни хождения по гимназиям мамаши не привели ни к чему. Отчаявшись, она надумала отдать меня в немецкую Петропавловскую школу, где в женских классах учились сестры Тумаркины. Приехавшему из Сувалок для поступления в московский университет кузену моему, Лазарю Розенталю, будущему профессору микробиологии и председателю общества русских врачей в Нью-Йорке, поручено было проэкзаменовать меня по немецкому языку. Дан был диктант и, когда я изобразил "Мутер" через одно "т", мой экзаменатор решительно заявил: для Петропавловского училища он не годится!..
Мытарства – не столько мои, сколько мамаши – кончились благополучно благодаря случайности. Кто-то надоумил ее обратиться в канцелярию попечителя округа и узнать, имеется ли где-либо вакансия для евреев. Оттуда ее направили в соседнюю с канцелярией Округа 1-ую гимназию. От нашей Маросейки гимназия отстояла далеко, минут 40 хода. Но мамаша и все мы несказанно обрадовались, когда выяснилось, что из двух вакансий для евреев одна еще не заполнена. В спешном порядке представили прошение, метрику и меня самого. Те же экзамены по математике и по русскому языку, но в одиночном порядке. Опять я получил свою четверку по арифметике и того меньше по русскому языку, когда заявил, что по церковно-славянски читать не умею, – я еврей. Но раз вакансия была, и других претендентов не оказалось, и тройка с четверкой были достаточны для зачисления меня воспитанником московской 1-ой гимназии, числившей среди своих питомцев Тихонравова, Владимира Соловьева, Милюкова.
Гимназия, в общем, была неплохая. Конечно, много было рутины и бюрократизма. Конечно, во главе ее стоял чех, а инспектором был немец. Конечно, древним языкам учили так, точно намеренно отбивали всякий интерес к Греции и Риму. Тем не менее, это была школа, которая не давила и не угнетала, давала жить и развиваться тому, что было к тому способно. Учителя учили без особого энтузиазма, и мы воспринимали их учёбу, как обязательные для нашего возраста бремя и неприятность. Тем не менее ни особой нагрузки, ни чрезмерно-суровой дисциплины в нашей гимназии не было. Из серой учительской массы, может быть, следует выделить Владимира Александровича Соколова, преподававшего нам русский язык, в первых четырех, а потом и литературу в последних двух классах.
Рослый и в теле, но не грузный, подстриженный бобриком, с необычайно крупным, прямоугольным носом, Соколов был человеком настроения. Бывал и грозой в классе, громовержцем, извергавшим: "архаровцы", "балда", "я вам покажу". А то впадал в добродушнейший минор: "беси", "значит, ни тятяши, ни мамаши, ни шпентуши не знаете" и т. п. Забывая об уроке, Соколов вступал в длинные беседы на житейские темы, читал нам вслух Рейнеке Лиса пред Рождеством, а в старших классах обычно давал отвлеченные темы для сочинений, всячески увещевал изучать иностранные языки. Он высоко чтил Аполлона Григорьева, но был, конечно, связан общей казенной атмосферой. Когда в сочинении о Лермонтове я щегольнул "героем безвременья", это было подчеркнуто красным карандашом, как не то непонятное, не то неуместное выражение, и балл был понижен до четырех с минусом.
Одним из чувствительных мест было, конечно, мое еврейское происхождение. В первые же дни, когда нас заставили заучить имена директора – Иосифа Освальдовича Гобза (очень трудно давалось), инспектора – Николая Федоровича Викмана и т. д., один из надзирателей, добродушный Алексей Иванович, носивший прозвище "копчушка" за темно-рыжую бородку и загар лица, предостерегающе наставлял меня:
– Ты, Вишняк, должен вести себя хорошо. Ты должен помнить, что ты еврей!..
На антисемитские выходки со стороны начальства за 8-летнее пребывание в гимназии я натолкнулся всего два раза. Учитель немецкого языка Артур Людвигович Плестерер, перешедший позднее от нас инспектором в реальное училище, заметил, что я уставился глазами в окно, у которого сидел.